Текст книги "Концерт по заявкам (Повести и рассказы)"
Автор книги: Людмила Уварова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 18 страниц)
– Вот, – сказал отец, выгружая на стол пакеты и свертки из своего портфеля (он стеснялся ходить за покупками с сумкой или кошелкой, предпочитал свой старый объемистый портфель), – полюбуйся, хлеб и калачи от Филиппова, просто дышат, не правда ли? Антрекоты я взял у Елисеева, а за берлинским печеньем покатил на троллейбусе в «Националь», только там оно и бывает.
– Мечта, – сказала я, надкусив одну печеньину, сочную и рассыпчатую.
– Где мечта? – спросил, зевая, Игорь, выйдя на кухню. – Покажите мне, как она выглядит, мечта?
Я протянула ему недоеденный мною кусочек:
– Попробуй, тогда сам скажешь…
Он отвел мою руку.
– Одну минуточку, пока не забыл. Вам, Ипполит Петрович, звонили.
– Кто, именно? Вы записали?
Отец почти всех звал на «вы», даже Игоря, которого знал еще с той поры, когда Игорь учился в школе.
– Запомнил, – ответил Игорь. – Во-первых, профессор Красоткин. Кстати, он оправдывает свою фамилию?
– Возможно, лет с полсотни тому назад, а теперь, когда ему под девяносто, вряд ли…
– Значит, профессор Красоткин, потом некто Владиславский. Не актер ли, часом?
– Нет, – ответил отец, заметно помрачнев. – Это мой старинный знакомец, а если говорить напрямик, то давнишний враг.
– Враг? – переспросил Игорь. – Это у вас-то враг? Откуда?
– Папа хвалится, – сказала я. – Папа любит хвалиться, что у него, как и у всех остальных людей, бывают чирьи, болячки и враги…
– Он враг, – снова повторил отец, глаза его стали сразу как бы приглушенными, матовыми. – Мы с ним враждовали еще со времен гимназии, он завидовал мне преотчаянно, хотя внешне жил намного лучше, чем я. Он считал, что мне везет во всем, причем незаслуженно.
– И потому? – спросил Игорь.
– И потому старался мешать во всем, если была возможность, вредил, делал зло, даже, помнится, однажды, в самый лихой год, написал на меня донос…
– Ну да? – сказала я. – Неужели?
Вспомнился Владиславский, он был как-то у нас, тогда еще была жива мама, ласковый, розовощекий, с неизменной улыбкой на изящно очерченных губах. Принес мне какую-то игрушку, то ли медвежонка, то ли обезьянку, и, беседуя с мамой, то и дело оборачивался ко мне, спрашивал:
– А хороша игрушка, верно?
– Верно, – равнодушно отвечала я, меня никогда не интересовали никакие игрушки, с детства я предпочитала только книжки, сперва книжки с картинками, позднее уже без картинок.
– Выходит, я тебе угодил?
Я кивнула в ответ, он сказал маме:
– Чудная девочка…
Отвернулся от меня, и я, каюсь, показала ему язык, потому что не верила ни одному его слову. Не знаю уж почему, а не верила.
Потом пришел отец. Мама вышла на кухню, а отец о чем-то тихо переговаривался с Владиславским.
Изредка я поглядывала на них из своего угла: отец был озабочен, угрюм, а Владиславский цвел нежнейшими улыбками.
Когда он ушел, отец сказал:
– На редкость живучая дрянь.
– Мне он тоже не понравился, – сказала мама.
Я подошла к отцу, спросила:
– Тебе он не нравится? Мне тоже…
– Маленьким детям никто не разрешал вмешиваться в разговор взрослых, – строго произнесла мама, но отец остановил ее:
– Постой, Катя, это просто уже интересно. Чем же он тебе не понравился?
Я подумала немного, прежде чем ответить.
– Он слишком часто улыбается.
– Молодец девочка! – воскликнул отец. – Как же она точно его раскусила! Видишь, – сказал он маме, – еще Тацит утверждал, что нельзя доверять людям, расточающим постоянные улыбки.
Я не знала, кто такой Тацит, но на всякий случай предпочла промолчать, сделав вид, будто бы мне хорошо знакомо это имя. А отец продолжал:
– Диккенс говорил, что четвероногая подлость никогда не догонит двуногую. Золотые слова…
– До чего же ты у нас образованный, – сказала мама, непередаваемо было выражение ее глаз, то ли нежных, то ли с известной долей необидной насмешки. – Обедать-то будешь?
– Буду, – ответил отец. – Только сперва хочу хорошенько вымыть руки.
И я поняла, что он желает отмыть руки от прикосновения рук Владиславского.
В этот раз он не сказал маме, почему приходил Владиславский, и мама не пыталась расспрашивать, она знала, он непременно расскажет все сам. И отец действительно рассказал. Оказалось, Владиславский во время войны потерял многие свои документы, а так как они с отцом были из одного города, из Смоленска, вместе учились в тамошней гимназии, вместе общались в юности, то отец мог устно удостоверить все слова Владиславского.
– И ты согласился? – спросила мама.
– Да, – сказал отец. – Как же иначе?
– А я бы не простила, – сказала мама. – Я бы никогда не простила того, ну, ты знаешь, чего…
Отец промолчал. Я случайно слышала весь разговор, но, само собой, не знала тогда, что мама имела в виду. Прошли годы, и отец рассказал мне и Игорю о том, что Владиславский написал на него когда-то донос.
– Неужели он не был вам благодарен хотя бы за то, что вы согласились удостоверить? – спросил Игорь.
– Напротив, – ответил отец. – Буквально через несколько дней он снова сделал мне гадость, правда, не очень большую, но все-таки, – сказал одному историку, с которым у меня были прекрасные отношения, чтобы он не доверял мне, я достал как-то прижизненное издание «Повестей Белкина», а Владиславский уверял его, что это превосходная подделка. Хорошо, что историк был умный человек и не поверил Владиславскому.
– А чего он звонил тебе теперь? – спросила я.
– Не знаю, – ответил отец. – Но догадываюсь. Наверно, хочет перехватить немного денег.
– Вот как? – промолвил Игорь. – Он что, нигде не работает?
– По-моему, нигде. По причине мерзейшего характера его вышибают из всех мест и, как мне довелось недавно слышать, его успели уже выгнать с последнего места, полная, к слову, была синекура, замадминистратора детского театра.
– Да, – согласился Игорь. – Что называется, работа не пыльная, на все сто двадцать…
– Но он и там не удержался, развел склоки, интриги, теперь, по слухам, бедствует и берет взаймы, без отдачи.
– И ты дашь ему? – опросила я.
Отец сделал вид, будто не слышит мой вопрос. Я поняла, что он ему не откажет, даже в том случае, если у него самого останется последний рубль.
Видимо, Игорь подумал о том же самом. Сказал, усмехнувшись:
– Вот вы ему одолжите денег, заранее зная, что он не отдаст, а он вам на следующий день где-нибудь как-нибудь и нагадит.
– Безусловно, – ответил отец. – Есть же такое понятие – инерция делания зла. Он ненавидит меня уже из-за одного того, что вечно причинял мне зло и уже никогда не мог остановиться…
– А бывает инерция делания добра? – спросила я.
– Бывает, – сказал отец. – Ведь давно уже хорошо известно, что мы любим тех, кому делаем добро. И любим, начав делать добро, продолжать его совершать в дальнейшем.
– Это и есть, – добавил Игорь, – инерция делания добра…
…– Все помню, – сказала я. – Так, словно все это было вчера или неделю тому назад…
– Чем ближе к старости, тем яснее помнится прошлое, – изрек Игорь одну из самых банальных истин на свете. – Таким образом, ты ее понимаешь? Она тебе причинила зло, и она же тебя ненавидит из-за одного этого. Потому что, я уверен, где-то в глубине души она сознает, что ты – единственная женщина, которую я когда-либо любил…
Он замолчал, ожидая, что я скажу что-нибудь в ответ. Но я молчала, хотя мне хотелось задать один вопрос:
«Допустим, я – единственная любимая тобой по-настоящему женщина. Тогда почему же ты так поступил? И почему, уже уйдя, но поняв, что любишь только меня, не вернулся обратно?»
Мысленно я спросила себя:
«Могла бы я принять его обратно?»
«Нет, – ответила я себе. – Ни за что…»
И в то же время неумолимо сознавала, что это все слова, пустые и никчемные. Конечно, приняла бы, бесспорно приняла бы тогда и никогда ни одним словом не напомнила, не попрекнула бы. Никогда!
Он снова начал говорить, как бы отвечая на мой безмолвный вопрос:
– Если бы не дочь, я бы ушел от нее. И она знала, что все дело в дочке. Я не мог оставить дочь. Даже тогда, когда стало окончательно невмоготу вместе, и тогда я не мог, не сумел бы…
– У тебя большая дочь? – спросила я.
Лицо Игоря просияло.
– Большая. Ты бы поглядела на нее, красавица, глаза вот такие черные, как агат, сама рыжая, и кожа как молоко…
Надо было что-то сказать, и я сказала:
– У рыжих обычно очень белая кожа…
– Она не рыжая, – возразил Игорь. – На самом деле она темная шатенка, как я, это она красит волосы в рыжий цвет…
– Тициановский, – сказала я.
– Что? – не понял он.
– Отец говорил, что Тициан любил рисовать рыжих женщин, помнишь?
Игорь развел руками:
– Прости, не помню, но заранее верю: раз Ипполит Петрович так говорил, стало быть, так оно и было.
Он вынул из пачки сигарету, размял ее пальцами, прикурил.
– Дай мне тоже, – попросила я.
Он удивленно взглянул на меня:
– Неужели ты куришь? Вроде бы раньше никогда не курила?
Разумеется, я не хотела признаться ему в том, что курить я начала сразу же после его ухода. Нашла оставленную им пачку с тремя, кажется, сигаретами, вынула одну сигарету, закурила и немедленно закашлялась.
Однако не сдалась, докурила до конца.
Потом стало нехорошо, головокружение, слабость, тошнота, и все время казалось, вот-вот упаду…
После все-таки привыкла. И втянулась, стала выкуривать по пачке, а то и по полторы в день. Тем более что в редакции нашей, пожалуй, не было ни одного некурящего, кроме разве вахтерши тети Дуси.
…– Почему ты так глядишь на меня? – спросил Игорь. – Я что, наверно, сильно изменился? Постарел?
– Нет, – искренне ответила я, – напротив, ты хорошо выглядишь…
Он переспросил обрадованно:
– Правда?
– Правда, – ответила я. Погасила сигарету, спросила: – Что мама твоя? Жива?
Он покачал головой:
– Нет, уже пять лет, как умерла…
– Я ее немного побаивалась, – призналась я.
– Да, у нее был нелегкий нрав, – согласился Игорь. – Отец был совсем другой…
– К сожалению, его-то я не знала…
Игорь появился в нашей школе, когда я училась в девятом классе. Сел впереди меня, узенькие плечи, нежно-розовый затылок, светлый хохолок на макушке.
Рядом с ним сидел Митя Кокорев, самый большой бузотер нашего класса.
Не знаю, что там у них получилось, но вдруг Игорь подпрыгнул на скамейке, – должно быть, Митя уколол его чем-то острым. Митя громко засмеялся.
Игорь замахнулся на него, Митя откинул голову, и кулак Игоря угодил в чернильницу. Чернила брызнули во все стороны.
И тут наша классная Аделаида Адриановна, мы ее звали Адада, вскочила со своего места, бросилась к ним:
– Это еще что такое?!
Митя с невинным видом поднял на нее глаза, кстати, очень красивые, незабудково-голубые:
– А что? Что случилось?
Несколько мгновений она смотрела на него, потом сказала:
– Передашь отцу, чтобы завтра пришел ко мне!
Обернулась к Игорю и повторила:
– Передашь отцу, чтобы пришел ко мне…
– Нет, – ответил Игорь, – не передам…
Обычно яркие, словно накрашенные щеки Адады побагровели еще сильнее.
– Почему? – с вызывающим видом спросила она. – Что это значит, не передам?
– У меня нет отца, – ответил Игорь. – Отец погиб полгода назад, под Берлином…
Адада мгновенно замолчала, только лицо ее продолжало пылать.
Мы все молчали. Было тихо в классе, так тихо, что стало слышно, как кто-то на каком-то этаже монотонно бубнил какие-то слова, – видно, некий ученик отвечал урок у доски, может быть показывал на карте реки, моря, проливы, горы и перешейки…
С этого дня я поняла, что люблю Игоря. Должно быть, любовь началась с жалости.
Мне стало до слез жаль его. Нет отца, погиб в самом конце войны. Как обидно…
Я была сильно привязана к моему отцу, и я представила себя на месте Игоря, мой отец погиб, не его, а мой, и мне стало страшно…
Домой мы шли с Игорем вместе, благо нам было по дороге.
Я первая подошла к нему, я была не по-девчоночьи бойкой, иные говорили, что мне бы пошло быть мальчишкой.
Я спросила его:
– Ты где живешь?
– На Сретенке, в Малом Головином переулке, – ответил он.
– А я на Рождественском бульваре, – сказала я. – Знаешь, там такой большой темно-серый дом?
– Не помню, – ответил он.
– Так вот, наш дом напротив, на другой стороне, – продолжала я, – двухэтажный особнячок, очень старинный…
– Особняк знаю, – сказал Игорь. – Там на балконе растет дерево?
– Именно на моем балконе, – сказала я. – Бузина, я ее выкопала в лесу…
Он улыбнулся. Лицо его, не очень красивое, пожалуй, скорее, некрасивое, вдруг неожиданно резко похорошело, глаза заблестели.
– Та самая бузина, что в огороде? – спросил он и продолжал: – А в Киеве дядька?
– Вот именно, – равнодушно согласилась я. Потом спросила: – Ты почему перешел в нашу школу?
– Мы поменялись, – ответил он. – Мама сказала, что она не может жить там, где мы жили с папой, и поменялась, отдала две комнаты за одну, зато в центре, на Сретенке.
– А раньше где вы жили?
– На Донской. Там у нас было просторней, конечно, две комнаты, а не одна, но зато была печка, приходилось топить печку дровами, а здесь центральное отопление.
– Я люблю топить печку, – сказала я. – Люблю слушать, как трещат дрова, и смотреть в огонь.
– Я, в общем, тоже. Хорошо бы завести сверчка и чтобы он верещал все время…
– Не верещал, а пел, – поправила я Игоря.
– Разве? А ведь правда, как сказать про сверчка? Он поет, или кричит, или сверчит? Как думаешь?
– Не знаю, – ответила я. – Спрошу отца, он все знает…
Игорь помедлил, потом спросил:
– У тебя хороший отец?
– Очень, – ответила я. – Самый лучший, какой только может быть.
– Мой отец тоже был очень хороший, – сказал Игорь. – Он мне всю войну письма с фронта писал…
Игорь полез в карман, вынул конверт, перетянутый черной резинкой.
– Тут я держу его письма…
– А маме он тоже писал?
Игорь кивнул:
– Да, конечно, он писал и мне и маме. Иногда я перечитываю его письма, а мама не может. Она говорит, что не в силах видеть его портреты или письма, это для нее непереносимо…
Мы прошли немного вперед, он добавил:
– У мамы очень тяжелый характер. Папе от нее здорово доставалось…
– Кто был твой папа? – спросила я.
– Актер. Только не очень известный. Он был артистом Театра сатиры, играл вместе с Кара-Дмитриевым, Хенкиным, Милютиной, Корфом и Рудиным. Только ты не думай, – добавил Игорь. – Он не был такой знаменитый и талантливый, как они все, он играл обычно не самые главные роли. Вот, например, в «Чужом ребенке» Шкваркина он играл роль Сенечки Перчаткина. Помнишь эту роль?
– Нет, – ответила я. – Не пришлось ни разу видеть «Чужого ребенка».
– А я раз пять видел, – сказал Игорь. – Там папа, стало быть Сенечка, появляется на сцене и поет…
Игорь оглянулся, не идет ли кто за нами, и запел негромко:
Надену я черную шляпу,
Поеду я в город Анапу,
И там всю жизнь пролежу
На соленом, как слезы, пляжу!
Я засмеялась:
– Смешные слова…
– Если бы ты видела папу, – сказал Игорь. – Короткие брюки, пиджак вот с такими карманами, зеленая шляпа на голове, только, бывало, выйдет на сцену, уже все смеются…
– Может быть, он стал бы в конце концов знаменитым артистом, – сказала я.
– Возможно, – согласился Игорь. – Все могло бы быть, если бы не война…
Позднее мне не раз думалось, если бы не война, отец Игоря свободно мог бы стать знаменитым артистом, и тогда Игорю тоже была бы открыта дорога в театр, он мечтал, как и отец, стать актером, и непременно драматическим, и кто знает, может быть, он бы стал более знаменитым, прославленным, чем его отец, стал бы сниматься в кино, а почему бы и нет?
Когда я представляла себе, как могла сложиться судьба Игоря, то любила и жалела его еще больше и мне очень хотелось сделать для чего что-то такое, что могло бы быть ему приятным.
Я предложила ему готовить уроки вместе, ведь мы жили неподалеку друг от друга, и он мог бы приходить ко мне заниматься.
Он учился очень посредственно, особенно плохо было с математикой.
– Ты все в ней понимаешь? – порой спрашивал он меня.
«В ней» – означало – в математике.
– Все, – отвечала я.
– А вот я, – говорил он, – почти ничего не понимаю, ну что будешь делать?
Вот тогда-то я и предложила ему заниматься вместе. Я посоветовалась с отцом, я привыкла советоваться с ним буквально по всем вопросам, и он сказал:
– Мне кажется, Игорь мальчик очень самолюбивый, ты должна сделать все так, чтобы не обидеть его, не задеть самолюбия.
Так я и сделала. Сказала, что мы будем взаимно полезны друг другу, я помогу ему по математике, он мне в орфографии и грамматике.
Он приходил ко мне, и мы начинали вместе готовить уроки.
Я нарочно просила его проверить, правильно ли я пишу. Он проверял добросовестно, придирчиво. Каюсь, иногда я нарочно делала ошибки, чтобы ему было что править.
А потом мы решали задачи, геометрические теоремы, писали примеры и проверяли друг друга.
Мне математика давалась легко, почти играючи. Впрочем, и физика, и география – все давалось легко, и я рассчитывала получить золотую медаль.
…– Знаешь, о чем я сейчас вспомнил? – спросил Игорь. – О том, как мы с тобой вместе ходили в театральное училище на экзамен!
Еще бы не помнить!
Жаркий августовский день. Расплавленный асфальт, первые вялые листья на тротуарах, загорелые, словно только-только с юга, продавщицы газированной воды, усталые, разомлевшие от жары голуби на соседней крыше.
Мы с Игорем шли ко мне, взявшись за руки. Вошли в подъезд и как бы разом окунулись в отрадную прохладу. Отец стоял в дверях, ожидая нас.
Он тоже волновался, но старался не подавать вида. Спросил с улыбкой:
– На щите или под щитом?
– На щите, – ответила я. – На все сто!
– На девяносто, – поправил меня Игорь. – Все же на девяносто…
– Нет, на сто, – я упрямо стояла на своем. – На сто, и никаких гвоздей!
Игорь начал рассказывать отцу, как это все было. Сперва он несколько раз рассказал мне обо всем, но я снова слушала его с жадностью, будто бы никогда до того ничего не ведала.
– Меня попросили прочитать басню, потом стихотворение, потом показать этюд: прощание на вокзале с любимой девушкой, которая уезжает надолго, может быть навсегда…
– И что же? – спросил отец. – Какую басню вы читали? И какое стихотворение?
– Басню, разумеется, Крылова «Ворона и лисица».
– Я люблю эту басню, – сказал отец. – Помню, еще во втором классе гимназии я выучил ее наизусть…
– Я тоже, – согласился с ним Игорь. – Потому и выбрал ее. А стихотворение взял Блока «О доблести, о подвигах, о славе…».
– «…Я забывал на горестной земле, – продолжал отец, – когда твое лицо в простой оправе передо мной сияло на столе».
Отец оборвал себя, опустил голову. Может быть, эти строки напомнили ему что-то, глубоко притаившееся в памяти, сокровенное, известное лишь ему одному?..
– Ну хорошо, – отец снова поднял голову, с улыбкой глядя на Игоря. – А как прошел этюд?
– Вроде бы ничего. Мне представилось, что наша Настя уезжает очень далеко, скажем, на Северный полюс, на остров Франца-Иосифа, на Колыму, в бухту Тикси, одним словом, мы расстаемся с нею, может быть, навсегда, паровоз разводит пары, пахнет горячим углем, проводники стоят возле вагонов, поездные часы отбивают последние секунды, и я держу Настю за руку, а она молчит, только смотрит на меня, знаете, вот так, как только она одна умеет смотреть, откинув голову назад, прищурясь, будто хочет разглядеть и запомнить получше…
Игорь показал, как я откидываю голову назад, щурю глаза…
– Понятно?
Отец кивнул:
– В общих чертах.
– Потом я вспомнил Бунина, – сказал Игорь. – Его «Одиночество». Пожалуй, самое мое любимое стихотворение…
– И мое тоже, – признался отец.
Игорь помедлил немного, сжал ладони, прижал их к груди
И ветер, и дождик, и мгла
Над холодной пустыней воды.
Здесь жизнь до весны умерла,
До весны опустели сады.
Я на даче один. Мне темно
За мольбертом, и дует в окно.
– Дальше, – сказал Игорь. – Дальше вдруг забыл, как это постойте…
Отец медленно продолжал:
Вчера ты была у меня,
Но тебе уж тоскливо со мной.
Под вечер ненастного дня
Ты мне стала казаться женой…
Что ж, прощай! Как-нибудь до весны
Проживу и один – без жены…
– Вспомнил, – сказал Игорь. Голос его вновь зазвучал:
Сегодня идут без конца
Те же тучи – гряда за грядой.
Твой след под дождем у крыльца
Расплылся, налился водой.
И мне больно глядеть одному
В предвечернюю серую тьму.
Мне крикнуть хотелось вослед:
«Воротись, я сроднился с тобой!»
Но для женщины прошлого нет:
Разлюбила – и стал ей чужой.
Что ж! Камин затоплю, буду пить…
Хорошо бы собаку купить.
– Последние две строки, на мой взгляд, почти гениальны, – сказал отец. – Квинтэссенция полного, совершенного одиночества…
Мне подумалось, что он обращается сейчас вовсе не ко мне с Игорем, а словно бы отвечает воображаемому, одному ему известному собеседнику.
– Самое мое любимое стихотворение, – вновь повторил Игорь.
– Мое тоже, – сказал отец.
– Ну и вот, – сказал Игорь, – я повторил про себя эти строки – и как в воду головой!
На миг закрыл глаза ладонью.
– Думаю, а вдруг в самом деле она бросит меня, уедет? Полюбит кого-то другого?
Он долго не уходил от нас в тот вечер и опять повторял все то же, что мы уже не раз слышали: как он представил себе, что я ушла от него, и он мысленно прочитал про себя «Одиночество» Бунина и показал членам комиссии этюд, и они прервали его на половине, сказали: «Спасибо, хватит…»
Я вышла проводить его. Была теплая безветренная ночь. Светили звезды, крупные, очень блестящие, какими они обычно бывают в августе. Он повернул ко мне лицо, казавшееся особенно бледным, даже словно бы фосфорическим при свете звезд. Глаза его были печальны.
– Ты меня никогда не бросишь?
– Нет, – сказала я. – Никогда.
– Я тебе верю, – сказал он. – Не знаю почему, но верю…
Идя по ночной, пустынной улице, он все время оборачивался, поднимая руку, и снова удалялся, и опять, обернувшись, поднимал руку.
И я тоже поднимала руку, хотя издали, в темноте, он не мог видеть ни меня, ни моей руки…
Я заканчивала Полиграфический институт, а он театральное училище, и тогда мы решили расписаться.
– Завершаем последние формальности, – говорил Игорь.
По существу, он был прав: он уже давно жил у нас, но мы все не расписывались, однако в недалеком будущем маячило распределение, я, естественно, не хотела уезжать из Москвы, из родного дома, бросить отца, Игоря, и мы расписались.
…– Я часто вспоминаю, как ты в первый раз уезжала в командировку, – сказал Игорь.
– Неужели не забыл? – непритворно удивилась я.
– Нет, не забыл. Помню, как ты была одета, какая была погода. Ты была в плаще «болонья» – последний писк того времени, стояла на редкость теплая осень, твое место в вагоне было тринадцатое, и я сказал, что это хорошая примета – тринадцатый номер места, и билет у тебя был до самого Акмолинска…
– А там я ехала грузовой машиной до совхоза «Красноармейский», – сказала я.
Сколько буду жить, буду помнить все, как оно было: долгий путь в душном вагоне, поля, перелески, леса, сменявшие за окном друг друга, потом степи, степи, бесконечные равнины степей, и горы вдалеке, и небо, удивительное, какое-то просторное, не по-московски сияющее, высокое-высокое…
Это случилось на третий год моей работы в редакции. Меня гоняли по разным репортерским заданиям – открытие новой библиотеки, юбилей знатного производственника, строительство детского стадиона…
И вдруг однажды наш Еее – Евсей Евсеич сказал:
– Надо бы нагрузить Настю посолиднее…
Я быстро согласилась:
– Давно бы пора…
– Поедешь на целину? – спросил Евсей Евсеич.
У меня даже голос прервался от волнения.
Он еще спрашивает!
– Конечно, поеду…
Меня послали вместе с фотокорреспондентом Ростиславом Бодрым в совхоз «Красноармейский», созданный всего лишь полгода назад.
– Там полно москвичей, и это главное, – не переставал поучать меня Евсей Евсеич. – Помни, ты должна выбрать хорошего человека…
– А если там будет много хороших человеков? – прервала его я.
Он кивнул головой:
– Даже наверняка так и будет. Но ты выбери самого-рассамого хорошего, чтобы лучше уж и не придумать даже, чтобы сразу же упал тебе на душу, и напиши о нем очерк, расскажи не только о его жизни, работе, а о том, как возникло у него желание поехать на целину, кто его близкие и что он любит; и через него расскажи нам о целине, о том, что такое целина, как живут люди, выращивающие хлеб там, где отроду ни один колос не рос…
И я отправилась в путь, безумно гордая неожиданно свалившимся на меня заданием.
Мой коллега Ефим Григорьевич Полуребров, немолодой фоторепортер, еще в двадцатые годы сменивший свою неблагозвучную фамилию на пышный псевдоним Ростислав Бодрый, должен был выехать на два дня позднее…
Но я не тужила, мне было даже интереснее ехать совершенно одной, а не под зорким глазом пасмурного, в достаточной мере брюзгливого Ефима Григорьевича, то бишь Ростислава Бодрого.
Все сложилось удачно. Я благополучно доехала до места назначения, меня встретил грузовик, посланный специально за мной директором совхоза, (милый Еее, он всегда все умел предусмотреть), и – о романтика! о сбывшиеся мечты! – я поселилась в одной палатке вместе с Тосей Курчаевой, моей землячкой, раньше работавшей на «Шарикоподшипнике», или, как она говорила, на «Шарике», а теперь ставшей поварихой. Кроме Тоси там жили еще две девушки, одна из Чернигова, другая – уроженка Йошкар-Олы, но с ними я не сошлась, обе они держались всегда вместе, как бы избегая и меня и Тосю, а мы с Тосей подружились мгновенно, как это часто бывает только в молодости. Она была мне ровесницей, красивая, светловолосая, типичная северная красавица, льдистые иссиня-голубые глаза, темные брови, такие брови обычно в былинах и русских сказках справедливо называют соболиными, румянец – то вспыхивающий, то быстро гаснущий, пышные яркие губы…
– Мужики от тебя, наверно, дуреют, – сказала я ей.
Она спокойно согласилась:
– Есть немного. Но я верна одному и буду верна ему всю жизнь…
Я думала, что она шутит, однако она не шутила. Так оно и было на самом деле.
Он остался в Москве, слесарь-инструментальщик с Лихачевского автозавода. По словам Тоси – необыкновенного характера.
«Мягкий, как сливочное масло, – говорила она о нем, – хоть на хлеб его мажь…»
У него была больная мать, и он не мог уехать, не мог оставить ее.
Каждые два дня Тося писала ему и каждую неделю получала от него письма.
Я прожила в совхозе «Красноармейский» около месяца. Исписала больше десяти блокнотов и две толстых общих тетради. Завела множество знакомств. И все никак не могла решить, о ком же писать, кто будет герой моего очерка. А потом решила: напишу не один, а несколько очерков о различных людях, которые мне показались наиболее интересными, примечательными.
Скажу прямо: показать совхоз, его дела, трудности и достижения – все это было не по мне. Я не разбиралась ни в экономике, ни в сельском хозяйстве, ни в различных хозяйственных вопросах.
Другое дело – описывать людей, их взаимоотношения, интересы, помыслы и чувствования, обо всем этом мне было писать интересно.
Я сказала Тосе на прощанье:
– Я хочу написать о тебе…
Она усмехнулась:
– Пиши, если охота…
– Прочтет твой Васечка (так она называла своего жениха), будет гордиться тобой…
Она ответила непререкаемым тоном:
– А он и так гордится…
Последнюю ночь мы провели с нею все в той же палатке, сидя рядышком на ее койке. Она дала мне толстенное письмо.
– Опустишь в Москве, на почтамте, скорее дойдет…
Она легла на койку, закинув руки за голову. При слабом свете крошечной керосиновой лампы (электричество в совхозе еще не провели) прекрасное лицо ее казалось вдохновенным.
– Я по тебе скучать буду, – внезапно призналась она мне.
– И я тоже по тебе, – сказала я. – Будешь писать мне?
– Нет, не буду, нет времени, я и своему-то пишу, сама видишь, часы у сна отрываю. Но скучать буду. Привыкла я к тебе.
– Тебе снится когда-нибудь Москва? – спросила я ее.
– Представь, никогда. Как не жила там ни одного дня, а ведь я родилась в Москве, на Благуше, у меня там мама жила и сестренка, теперь, правда, мама уехала, сестра замуж не за москвича вышла, живет в Светлогорске, это где-то возле Калининграда. И мама к ней уехала. И вот, представь, ни разу мне Москва не снилась, а снится все время одно и то же, будто бы здесь, в этой самой степи, – город, дома, троллейбусы, машины, и я хожу по улицам в лакированных лодочках, не в сапогах, доверху грязью и глиной обляпанных, а в лодочках вот на таком каблучке… Если бы ты знала, до чего охота пройтись в таких вот лодочках!
Возле дверей стояли ее сапоги, огромные, с широкими голенищами, и вправду доверху в глине, в засохшей глине. И, слушая Тосю, я подумала о том, какими порой бывают странными сны и желания…
…– Это была первая наша разлука, – сказал Игорь.
– И первая встреча после разлуки, – добавила я.
– Я тогда обегал весь город, искал тебе цветы, не мог отыскать, – усмехаясь, проговорил он. – Тогда я пошел к моей маме, у нее на подоконниках стояли цветы в горшках, взял герань, выдернул из горшка, она как раз была вся в цветах, обернул в газету – и на вокзал…
– Мама сердилась? – спросила я.
– Еще бы! Ты же знала ее характер. Едва согласилась потом помириться…
– Да, она была колючей, – сказала я.
По правде говоря, моя свекровь испортила мне немало крови, она не только не любила меня, но и яростно ревновала Игоря ко мне. Впрочем, полагаю, она бы никогда не могла полюбить ни одну невестку, ей любая, самая распрекрасная, казалась бы недостойной ее сына…
– Это была наша первая разлука, – повторил Игорь.
– Будет тебе, – сказала я. – Чего это ты ударился в воспоминания?
– Тебе это не нравится? – спросил он.
– Не то чтобы не нравится, просто считаю, что ни к чему…
Тогда, вернувшись в Москву, я написала четыре очерка о людях целины. Одной из героинь у меня была моя новая подруга Тося.
Евсей Евсеич безжалостно сократил все мои очерки, и они стали, разумеется, несравненно лучше, их охотно читали, и я получала много писем.
Однажды получила письмо от некоего Василия Вершинина, слесаря-инструментальщика с завода имени Лихачева. Он мне писал, что мой рассказ про Тосю Курчаеву необычайно ему понравился, тем более что это все правда, уж это он может удостоверить самолично, поскольку Тося – самый близкий ему человек. Это и был, как я поняла, ее Васечка, которому, кстати, я через два дня после приезда аккуратно опустила толстенное, адресованное ему письмо от Тоси на почтамте, как и обещала Тосе.
Само собой, газету с очерком я также послала Тосе в совхоз, и она как-то, месяца через полтора, ответила мне коротенькой открыткой:
«Спасибо, Настя, рассказ твой хороший, только зачем ты написала, что я похожа на северную мадонну? Теперь меня все ребята дразнят, так и зовут Мадонка. А в общем, привет тебе, жду ответа, как ласточка лета. Твоя Тося».
Я ей ответила, но больше не получила от нее ни одного письма. Так наша переписка, как оно часто бывает, погасла сама собой. Должно быть, в самом деле, у Тоси оставалось слишком мало времени, чтобы писать, кроме Васи, еще и мне длинные письма…








