Текст книги "Концерт по заявкам (Повести и рассказы)"
Автор книги: Людмила Уварова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 18 страниц)
МОЯ ИСПОВЕДЬ
Временами я ненавижу его. Ненавижу до нервной зевоты, до сердцебиения, до дрожи в пальцах…
Может быть, потому я ненавижу его, что он мне ясен, весь какой есть, с его умным, недобрым взглядом, с этой манерой слегка растягивать гласные, резко подчеркивая согласные, с улыбкой, которая кажется снисходительной, а на самом деле решительно безразлична к кому бы то ни было…
Я знаю его досконально, прежде, чем он вымолвит слово, я уже угадываю это слово и почти всегда безошибочно. Я сразу вижу, когда он начинает играть, а играет он, в сущности, всегда. Причем, надо сказать, будучи человеком, бесспорно, одаренным, он сразу же вживается в игру и уже сам неоспоримо верит только что созданному, всегда разнообразному стереотипу. То он хилый, отживающий свое старичок.
– Эх, молодежь, – так и чудится в мутном его взоре, в слабой, едва заметной улыбке, в неглубоких морщинках возле рта, – эх, молодежь, болею за вас за всех душой, всё-то вы стремитесь куда-то, всё-то вам чего-то надобно…
То он сильный, мужественный, откуда что берется! Плечи развернуты, взгляд орлиный, походка бодрая, стремительная, право же, двадцать лет сбросил, да и только! То он углубленный в себя чудак-ученый, пренебрегающий всеми, какие есть, жизненными преимуществами, для которого самое изо всего важное – чистое золото науки. То он эпикуреец, жадный до радостей бытия, пленительно остроумный, зажигательно-веселый, влюбляющий в себя запросто кого угодно, хоть первую красавицу, хоть принцессу крови. И каждый, кто видит его в том или ином обличье, сознает: он именно такой, какой есть, и, наверное, потому он вызывает доверие, что самому себе, разноликому, верит…
Только один я знаю, каков он на самом деле. Почему знаю? Потому, что всю свою сознательную жизнь я провел возле него, как говорит мой бывший однокурсник, а ныне член-корреспондент Академии медицинских наук Вова Широков, я нахожусь в постоянной тени, отбрасываемой этой великой личностью уже добрых и не очень добрых сорок с лишним лет.
Я бездарен, безусловно и абсолютно бездарен. Он, мой учитель, как-то выразился обо мне так:
– Убедительно неталантлив…
Точнее трудно было бы придумать. Так оно и есть – убедительно неталантлив. Правда, исполнителен, прилежен, эти два качества, как известно; всегда сопутствуют бездарности. Истинный талант более непоседлив, а зачастую даже ленив, хотя Жюль Ренар считает иначе: гении – это волы, работающие день и ночь. Но, как бы там ни было, я – надежная посредственность, на меня всегда и во всем можно положиться. Америк не открою, ни в коем случае, талантом не блесну, никогда не щегольну каким-либо ярким исследованием, зато я ровен и устойчив, словно лед в пробирке, я та самая рука, на которую можно опереться, сознавая, что рука выдержит, не дрогнет, не подведет.
Когда-то я, окончив медицинский институт, остался в аспирантуре, при кафедре. Сам старик ходатайствовал за меня. А слово старика – это известно всем – сила. Было ему в ту пору едва ли больше сорока, но его уже все дружно звали стариком, то ли за выдающуюся его одаренность, то ли за операции, которые он уже тогда начинал практиковать, создавшие ему вполне заслуженную славу, окружившие негаснущим ореолом его короткую невыразительную фамилию.
Кто может определить верность того или иного шага, предсказать, как сложится жизнь, если ты пошел именно в ту, а не в другую сторону?
Кто знает, как отзовется на самой жизни нашей некий, внешне вроде бы даже малозначительный поворот судьбы?
Я был счастлив. Безоговорочно, абсолютно, я весь лучился неизбывной радостью, еще бы, сам старик потребовал, чтобы я, один из всех, остался в аспирантуре! Никто иной, только я!
Он сам сказал обо мне так:
– Я верю ему, он или руки сломает, или дверь откроет, третьего не дано.
О, если бы уже тогда я мог предвидеть, как это все отзовется! Что со мною будет, каким я стану…
Однако постараюсь рассказать все по порядку.
При его помощи, что было, то было, я защитил диссертацию. Когда я кинулся к нему с изъявлениями признательности, старик лишь пожал плечами:
– Разве я требую какой-либо благодарности? Просто ты должен понять: раз я делаю тебе добро, стало быть, я отвечаю за тебя. Уже отвечаю…
Что мне оставалось сказать? Пожалуй, еще раз поблагодарить его, но я не осмелился благодарить, предпочел просто промолчать. А старик между тем продолжал:
– Что значит, отвечаю за тебя? Это значит, что я стараюсь, чтобы тебе было лучше. Понятно?
– Да, – ответил я, – вполне.
– В пятой больнице освобождается полставки врача-ординатора, думаю, тебя бы это вполне устроило…
Я согласился с ним:
– Я тоже так думаю.
И вскоре я стал работать в той же больнице, в которой он заведовал отделением. Кроме того, я работал в научно-исследовательском институте, таким образом, старик оказался прав, в материальном отношении мне стало значительно лучше, что и требовалось доказать.
Моя благодарность была неисчерпаема, к тому же я был преисполнен непритворного восхищения перед ним, перед его мастерством и уменьем.
Иногда он приглашал меня присутствовать на его операциях, в ту пору он уже начал разрабатывать свой сшивающий аппарат при анастомозе кишок. У него уже тогда появились поклонники и, как водится, завелись враги, даже, пожалуй, довольно сильные, иные старались всеми силами мешать ему. И он это знал, но не думал уступить, отойти в сторону, сложить оружие.
На этот раз он предпочитал роль несгибаемого фанатика, рыцаря от науки, которому не страшны ни тайные наветы врагов, ни открытое недоброжелательство завистников.
Однажды я ассистировал ему, то был трудный случай, однако он провел операцию блистательно, больной был спасен, и даже студенты, которые присутствовали в операционной, не выдержали, дружно зааплодировали ему. А он, словно никого не видел, не слышал, сдернул с рук перчатки, сбросил шапочку с головы и, кивнув мне, вместе со мной прошел в свой маленький, тесный кабинет. Спросил, бессильно свесив кисти рук:
– Ну, что скажешь?
Что можно было ответить, кроме одного слова:
– Великолепно!
В самом деле, иначе и не определить ту ювелирно завершенную операцию, которую он провел, в сущности, его сшивающий аппарат начал уже завоевывать все большую популярность, все чаще применялся в различных больницах страны различными хирургами, а сам он был и оставался первым, лучшим из лучших, почти совершенным мастером своего дела.
Он глянул на меня, слегка опустив ресницы. Как знаком стал мне спустя годы этот взгляд искоса, словно бы примеривающийся, словно бы мысленно взвешивающий того, кто стоит рядом.
– Не врешь? Правду говоришь?
У меня даже дыхание сперло в груди. Ему?! Врать?!
– Верю, – он махнул усталой своей ладонью. – Как же тебе не верить? – Улыбнулся, зная, что улыбка его неотразима, противиться ей невозможно. – Значит, выходит, правду говоришь…
Он произнес эти слова задумчиво, в то же время рассеянно, как бы думая о чем-то другом, мне неизвестном.
– Тогда вот что, – он потер одну ладонь о другую, – тогда напиши в газету, излей свои чувства, хорошо?
– Хорошо, – мгновенно отозвался я. – Но в какую газету?
– Это мы подберем, – ответил он, тут же поправил себя: – Я подберу.
И подобрал. То была большая столичная газета, выходившая пять раз в неделю. Как позднее стало известно, там работал давний его товарищ, с которым некогда он учился в школе. Не друг, о, нет, друзей у него не было, но приятелей, знакомцев, давних и недавних, сколько душе угодно!
Я написал. Каюсь, не сам, писал под диктовку, его диктовку. Только подпись стояла моя, все остальное был плод его ума, его мыслей, соображений. И еще – там были две-три фразы, до которых я бы никогда не мог додуматься, то были язвительные, ядовитые слова, уничтожавшие его врагов.
Как ему думалось, окончательно и бесповоротно.
Но даже самым талантливым суждено подчас ошибаться. Его враги отнюдь не были уничтожены моей статьей, напротив, они словно бы оживились, ощутив в себе новые силы, но всю свою ярость, весь пыл они направили конечно же на меня, на автора статьи. На кого же еще?
Да, враги не были уничтожены, зато я поплатился жестоко. Признаюсь, я был почти уничтожен и опрокинут на все лопатки, как выражается все тот же Вова Широков. Тогда он, еще только-только делавший первые шаги в своем институте, которым спустя годы стал руководить, сказал:
– Голубчик, я бы не хотел быть на твоем месте, клянусь мирозданьем!
Я взмолился, сознавая, что слова мои звучат как нельзя более жалко:
– Помоги, Вова, чем можешь…
Он развел руки в стороны:
– Милый мой, что я могу сделать? Какая-такая у меня власть?
Он так и не сумел мне помочь, зато помог старик. Никто иной. Впрочем, у него-то и была власть, которой он умело варьировал.
И благодаря этой власти я уцелел, несмотря на все старания его недругов, ставших теперь уже моими врагами.
Он спас меня, я ушел из научно-исследовательского института в городскую больницу, где он устроил меня на полную ставку врача, заместителя заведующего отделением, это я помнил всю жизнь, тем более что он не уставал напоминать мне об этой услуге и о других его милостях, которые он оказывал мне. И я старался по мере сил сторицей отплатить ему добром за добро. Впрочем, он и не ждал иного отклика с моей стороны. Он был во мне абсолютно уверен. И не ошибся, я не подвел его ни разу.
Когда на нашем горизонте взошла новая звезда, некто Кучумов, старик поручил именно мне расправиться с ним. Кучумов оказался чересчур опасным соперником для него. Это был незаурядный ум в сочетании с неоспоримой талантливостью, кроме того, Кучумову были присущи многие, драгоценные для ученого качества – терпение, необыкновенная работоспособность, постоянное стремление искать и находить новые, еще никому не ведомые грани науки.
В медицинских журналах все чаще стало мелькать имя Кучумова, у него был легкий, несколько, я бы сказал, небрежный стиль, но смелость его определений, абсолютная убежденность, готовность до конца защищать свою точку зрения поражали каждого, кто читал статьи, принадлежащие перу Кучумова. Следует добавить, что имя его мелькало в периодике еще и потому, что о нем начали больше писать: он первый придумал магнитную заслонку при выводе кишки.
Он работал в той же самой больнице, в которой работал я и заведовал отделением наш старик. Магнитная заслонка при выводе кишки казалась на первый взгляд самым что ни на есть примитивным приспособлением, но недаром говорят, все значительное, важное, даже великое отличается зачастую простотой. И оказалось, именно эта самая магнитная заслонка невероятно облегчила состояние многих больных после тяжелых полостных операций.
Не раз приходилось мне слышать, как многие коллеги поздравляли Кучумова с огромным успехом, но он обычно говорил одно и то же:
– Подождите, это далеко не все, надо работать еще и еще.
Кстати, примерно те же самые слова произносил старик, когда при нем хвалили Кучумова. В ту пору ему превосходно удавалась роль старого учителя, который гордится своим учеником и в то же время не может не бояться за него.
Кучумов отнюдь не был его учеником, но их отношения и в самом деле походили на отношения учителя и ученика хотя бы потому, что Кучумов был лет на двенадцать, а то и на пятнадцать моложе старика.
Словно бы исподволь, а на самом деле вдумчиво, упорно старик наблюдал за Кучумовым, не скрывая своего интереса к его больным, к докладам Кучумова на врачебных конференциях, к статьям о Кучумове в специальных журналах. Он словно бы ожидал, когда веселая удача отступится от Кучумова и пошатнется вера в его талант, в необыкновенное, присущее ему мастерство, в признанные всеми золотые его руки. И вот – дождался.
У одного больного стала гноиться рана, как он сам считал, из-за магнитной заслонки, в самом деле, когда ее убрали, нагноение сразу же прекратилось. Кучумов считал это чистой случайностью, однако спорить с больным не стал, снял заслонку. А потом случилось так, что молодая девушка, у которой был вывод прямой кишки, скончалась на другой же день после того, как поставили заслонку.
Кучумов был убит и не пытался скрыть это ни от кого. Сам признавался, что у него руки опустились, не спит ночами, все думает об этой совсем еще молоденькой девушке, которая так верила, так надеялась на него…
Но на этом не закончились испытания, выпавшие на долю Кучумова. В одной из центральных газет появилось письмо бывших его пациентов, к слову вполне уважаемых людей. Письмо было грозным и требовало применить санкции по отношению к «зарвавшемуся экспериментатору», так и было написано слово в слово, который, «не считаясь ни с кем, проводит опыты на людях, доверяющих ему, и в результате пациенты его либо в лучшем случае остаются лицом к лицу с неизлечимой болезнью, либо, как уже случалось не раз, умирают из-за опытов экспериментатора».
Вот так было черным по белому написано в этой статье, а в конце те, кто написал ее, требовали самого строгого, нелицеприятного разбора всей работы Кучумова (слово «работы» было выделено в кавычки) и по возможности избавить больных людей от его помощи. Слово «помощь» также заключено в кавычки.
Была создана авторитетная комиссия, состоявшая из сотрудников Минздрава, Академии медицинских наук, сотрудников медицинского журнала. Старика тоже ввели в эту комиссию, хотя он противился изо всех сил.
– Поймите, – доказывал он. – Я не желаю быть в этом деле судьей, ведь наш молодой коллега хотя и в достаточной мере смел, но, бесспорно, способный человек. В будущем он наверняка станет превосходным специалистом…
Старик играл роль мягкого, доброжелательного жреца науки, который жаждет только одного – исцеления больных и успеха врачей. Но его почтительно, хотя и в достаточной мере категорично прервал главный редактор медицинского журнала:
– Способный, Виктор Петрович? Скажем так, на все способный…
– Ну, зачем вы так? – старик не мог не улыбнуться и не оценить меткое mot главного редактора, однако продолжал защищать Кучумова: – Я вам правду говорю, со временем он наверняка станет отличным специалистом.
– Что значит, со временем? – запальчиво спросил ответственный работник Минздрава. – Вы, к примеру, уважаемый Виктор Петрович, в его годы были уже украшением нашей науки, одним из столпов отечественной медицины!
Старик прижал ладони к груди.
– Ну, не надо, – произнес умоляюще, – зачем вы так? Ведь речь сейчас не обо мне, а о нашем молодом коллеге, который, право же, хотя и потерпел некоторую неудачу, но все равно остается нашим славным товарищем, который вместе с нами ищет новых путей…
– В неведомое, – иронически продолжал главный редактор, впрочем тут же извинившись перед стариком за то, что посмел в какой-то степени противоречить ему.
Старик чуть-чуть улыбнулся:
– Что вы, дорогой друг, это все пустяки, оставьте это, просто хотелось бы отстоять свою точку зрения, я убежден, неудачи эти временные, впоследствии наш коллега постарается больше не повторять своих вольных и невольных ошибок…
Как я любовался им в эти минуты! Все, все в нем поражало с самого начала: мягкая, словно бы извиняющаяся улыбка, неприкрытое сострадание в глазах, сострадание и жалость к судьбе молодого экспериментатора, которого постигли неудачи, желание если не принять на себя часть его вины, то хотя бы в какой-то степени помочь провинившемуся, разогнать тучи, сгустившиеся над его головой…
Я слышал, как некий работник министерства, близкий к самому министру, сказал вполголоса главному редактору журнала:
– Что за неподдельное благородство души! Право же, хочется снять перед ним шляпу…
Главный редактор наклонил голову в знак согласия.
Но никто, ни одна душа, ни один человек, восхищающийся моим шефом, не подозревал о том, что письмо бывших пациентов Кучумова, публикация письма в газете, сбор подписей – все это организовано мной, только одним лишь мной. Я приложил немало стараний, признаюсь. И старания мои в конечном счете увенчались успехом.
И еще одно обстоятельство оставалось абсолютной для всех тайной: подлинным вдохновителем, истинным автором всей этой дьявольски закрученной интриги был человек, чье лицо выражало такую степень добросердечия, такую готовность хотя бы немного облегчить участь того, кого все осуждают и винят, что не поддаться силе его обаяния, казалось, было решительно невозможно.
Он и в самом деле обладал необыкновенным обаянием. Его первая жена, которая неведомо почему покончила с собой, не оставив ни записки, не сказав никому ни слова, признавалась мне не раз:
– Виктор может добиться всего, чего ему хочется. Всегда и всего…
Как он плакал на ее похоронах! Задыхаясь от слез, прижимал к лицу платок, потом рухнул на гроб, обняв его обеими руками. Если бы я не поддержал его, он бы упал на землю. Он никого и ничего не видел, только повторял все время одно и то же:
– Тася, дорогая, как ты могла? Ответь мне, как ты могла?..
В ту пору он уже начал набирать силу, публика на похоронах была отменная, сплошь профессора, даже пара академиков явилась выразить соболезнование, а дам набралось столько, что я только диву давался.
Откуда они явились? Как узнали? Кто такие?..
Вечером я вместе с ним вернулся к нему домой. Он терпеть не мог всякие сборища вроде поминок, дней рождения и юбилеев, считал это пустой и никчемной тратой времени.
Мы сидели вдвоем в его огромном кабинете, где полки с книгами возвышались до потолка, а на массивном письменном столе красовались бронзовые подсвечники с витыми свечами. Помнится, эти подсвечники как-то купила в комиссионном магазине его покойная жена, мастерица раздобывать старинные и редкие вещи.
Он сел за свой стол, передвинул один подсвечник в сторону, чтобы яснее видеть меня. Спросил:
– Хотелось бы знать твое мнение…
Я посмотрел на него. В эти минуты он словно бы позабыл о роли убитого горем мужа, теперь он казался, разумеется, не веселым, с чего бы ему веселиться, но, во всяком случае, вполне уравновешенным и привычно спокойным.
– Все прошло хорошо, – сказал я.
Он досадливо махнул ладонью:
– Я не о том. Я спрашиваю совсем о другом. Что с нею случилось? Почему она приняла снотворные таблетки? Может быть, она сильно страдала от бессонницы и потому решила принять побольше таблеток?
Я понял, ему очень хотелось бы, чтобы я сказал: «Конечно, так оно и есть…»
И я не замедлил ответить:
– Понимаете, Виктор Петрович, зная Таисию Николаевну, некоторую ее нервозность и возбудимость, полагаю, больше того, я уверен, вы угадали, она давно уже страдала бессонницей, сама мне говорила об этом не раз и вот вместо того, чтобы принять две таблетки, взяла да и ахнула в пять раз больше…
Я говорил, говорил, он слушал меня, не перебивая, я понимал, каждое мое слово для него мед и масло на сердце. И я продолжал говорить о том, чего никогда не было и не могло быть.
Я не сомневался, Таисия Николаевна покончила с собой после того телефонного звонка. Кто-то позвонил ей и рассказал всю правду о муже, о том, как и где он проводит время, когда она полагает, что он в министерстве, на ВАКе или на каком-то важном симпозиуме…
В тот день я пришел к ним, шефа не было дома, а его супруга поразила меня отсутствующим выражением лица и каким-то странным, необычным взглядом, то ли блуждающим, то ли просто отрешенным. Разумеется, я успел уже изучить ее за годы частого общения, она и в самом деле была неуравновешенна, и все-таки на этот раз она не на шутку поразила меня. Когда я уже собрался уходить, потому что шефа так и не удалось дождаться, она вдруг разразилась слезами и стала забрасывать меня вопросами о муже. Знаю ли я, где он бывает, с кем, когда…
Я едва успевал отбиваться от нее, а она продолжала расспрашивать и, не слушая меня, то начинала бурно рыдать, то обрушивалась на мужа, обвиняя его во всех смертных грехах.
Наконец я сумел освободиться от нее, принеся тысячи извинений, сказал, что мне необходимо уйти, много срочных дел, в следующий раз я охотно выслушаю ее и мы поговорим по душам…
Она перебила меня:
– Следующего раза не будет…
Она уже не плакала, казалась даже несколько успокоившейся, и только ее глаза, покрасневшие и опухшие от слез, все время щурились, словно им было больно смотреть на свет.
Тогда я не обратил внимания на то, что она сказала напоследок, и только тогда, когда ее не стало, мне вспомнились немногие эти слова:
– Следующего раза не будет…
Не сомневаюсь, она приняла так много снотворных таблеток, не спасаясь от бессонницы, а, безусловно, уже тогда решив покончить счеты с жизнью. Должно быть, старик считал точно так же, как и я, но мы ни разу не признались друг другу в этом.
Вскоре после смерти Таисии Николаевны в доме появилась новая хозяйка, та самая, у которой старик нередко проводил свои свободные часы.
Эта была женщина совсем другой породы, чем Таисия Николаевна. Сильного характера, властная, умевшая настоять на своем, никогда не распускавшаяся, не проронившая ни одной слезинки, как бы тяжело ей ни было, но и ее, несгибаемую, неуступчивую, старик сумел со временем укротить, и она стала, как говорится, шелковая, хоть на хлеб ее мажь. А все-таки, думалось мне, звоночек тот был от нее, ни от кого другого, только не дано было мне знать, сама, по своей ли инициативе она задумала открыть Таисии Николаевне все как есть, рассчитав и вычислив, что та вряд ли сумеет перенести горькую правду, или же это все было с самого начала продумано, взвешено и срежиссировано стариком. Кто ведает?
Не пойму, как он ко мне относится. Пренебрежительно или все же ощущая некоторую ко мне привязанность? Или до конца равнодушно? Конечно, он не любит меня, он никого не может любить, уж так устроен, никого не желает признавать, любить, жаловать, кроме самого себя, своих привычек, своего таланта, своей одержимости…
Но нет, в равнодушии ко мне его нельзя упрекнуть. Во всяком случае, иной раз он удостаивает меня вопросом о моей семье, сдал ли экзамены сын, поправилась ли жена после болезни и собираемся ли мы всей семьей отправиться отдыхать на юг.
Я понимаю, даже если он и притворяется, будто бы его интересуют мои личные дела, все равно он не останется ко мне равнодушным.
Нас связывает очень многое. Если бы Вова Широков знал, как все было, всю неприглядную, даже страшноватую правду наших отношений, он не преминул бы сказать:
– Вас держат узы совместной подлости. А это – самые крепкие узы на свете.
Так он выразился однажды об одном знакомом академике, человеке не самой высокой нравственности, и о его товарище студенческих лет, с которым академик на диво всем продолжал дружить и общаться, хотя товарищ этот был, откровенно говоря, подонок и завзятый алкаш.
Порой, когда не спится ночами, а со мной это случается часто, вспоминается мне прошедшая жизнь со всеми ее перипетиями, со всеми сложностями, на смену которым явилась в конечном счете абсолютная пустота.
Мне вспоминаются неосуществленные желания, томит сознание собственных непоправимых ошибок, и я думаю о том, что все, решительно все могло сложиться иначе, и тогда не надо было бы столько лгать, кривить душой, лицемерить, льстить, притворяться, лукавить и, наконец, откровенно подличать…
Тогда я начинаю завидовать, я остро и безнадежно завидую Вове Широкову, за плечами у него ясная, чистая жизнь, его одолевали лишения и трудности, которых мне не довелось пережить, но зато он не совершал ничего худого, никому не причинял зла и его не угнетает сознание собственной горькой, неудавшейся судьбы, неудавшейся, несмотря на все кажущееся благополучие и даже известный жизненный комфорт.
Ночью нередко мне представляется Кучумов, так блистательно начинавший когда-то и теперь, по слухам, уже многие годы работающий где-то в тьмутаракани, куда он уехал после памятного обсуждения комиссии, разбиравшей письмо бывших его пациентов.
В ночной темноте я вижу так ясно, словно в окне светлый день, строчки анонимных писем, которые я рассылал по приказу старика в различные инстанции, различным высоким деятелям, мне вновь и вновь слышится собственный голос, как бы дрожащий от избытка чувств, вежливо или яростно, смотря по душевному настрою, изобличающий кого-то неугодного, нежеланного, неудобного ему, старику, моему шефу. У нас разработано и продумано все до мельчайших деталей, я громлю, он останавливает меня, я – максималист, он – мягкий, терпимый, не в силах справиться со мной, я требую применить к кому-то, неугодному, самые строгие санкции, он – напротив, старается все сгладить, смягчить, погасить пожар, готовый вспыхнуть.
И случается так, что те, на кого я обрушивался, приходят к нему просить о пощаде, о помощи. Он никому не отказывает, более того, он осуждает мою нетерпимость, она претит ему, идет вразрез с его жизненными принципами, но он слишком привык ко мне, он ценит во мне мою честность, преданность высоким идеалам, абсолютное бескорыстие. И все-таки он обещает, да, обещает поговорить до мной, постараться переубедить меня, заставить меня согласиться с ним, внять, как он выражается, голосу разума и гуманности…
О, как же мы смеемся с ним, когда остаемся одни! Что называется, от души, от полноты чувств. Его острый, язвительный ум решительно не знает пощады, он умеет выискать и отметить смешное в самом внешне кажущемся трагическим явлении, он передразнивает тех, кто приходил к нему, он переиначивает на свой манер все исполненные подлинного, неподдельного горя и обиды слова, я слушаю его и хихикаю, вторю его громкому, барственно басовитому смеху. Со стороны, должно быть, любопытно послушать нас: уверенное пренебрежительное ха-ха-ха и этакий мелкий подголосок: хи-хи-хи…
Он сломал, обезличил, искорежил мою жизнь, превратил меня в своего подручного, в своего раба, который не смеет ослушаться хозяина и лижет послушно бьющую его руку.
Он и только он один – единственная причина бессонных моих ночей, постоянной мучительной борьбы с самим собой, горечи от сознания бесплодно прожитой, загубленной зря жизни.
Поэтому я ненавижу его, не могу не ненавидеть.
Но раз в неделю, больше не случается, он оперирует в больнице. В голубом халате, в высокой, голубого цвета полотняной шапке на голове, он выглядит импозантно, кажется выше ростом, даже, я бы сказал, красивее, голубой цвет идет его маленьким, юрким глазам, скулы, подпирающие эти глаза, кажутся меньше, на щеки ложится благородный отблеск усталости, сметающей с его лица плебейское зарево румянца. Окруженный ассистентами, врачами, сестрами, на этот раз он забывает о какой бы то ни было игре. Он поистине совершает самое священное, самое прекрасное – спасает чужую, неведомую для него жизнь, его руки, удивительные руки кудесника и мага творят свое привычное дело, режут, кромсают, отсекают, сшивают, возрождая больные органы, и благодаря своему мастерству, непревзойденному своему уменью, вдохновению, помноженному на безусловное знание тонкостей человеческого организма, он приносит желанное исцеление…
В такие минуты я боготворю его. И знаю, мои чувства разделяют все те, кто сейчас находится рядом со мной, имеет счастье видеть его за работой, над операционным столом.
Я ловлю каждый его жест, не только жест, просто взгляд из-под густых, нависших над глазами бровей, мне кажется, один только я могу поистине угадать в этот момент его настроение, состояние духа, малейшее его желание, один только я…
И я первый подбегаю к нему, когда он, закончив операцию, отходит от стола, а его ассистенты накладывают швы и следят на экранах за работой сердца больного.
На ходу он сбрасывает свою шапку, похожую на епископскую митру, я развязываю завязки его халата, не глядя, кидаю халат дежурной сестре и вместе с ним иду по длинному коридору в его кабинет.
Мы оба молчим. Он ни о чем не спрашивает меня, и я ничего не говорю ему, но он, я уверен, понимает чувства, переполняющие меня.
Я готов целовать его усталые руки, каждый палец в отдельности, я готов поклониться ему до земли, благословляя несравненное его уменье. Я осторожно поддерживаю его и первый открываю дверь кабинета, и бегу за чаем, и приношу ему чай, обжигающе-горячий, такой, какой он любит, и сажусь напротив него, не спуская с него глаз.
И мы молчим, долго, может быть, целую вечность. И я любуюсь его старым, прекрасным, злым и неукротимым лицом и в этот момент забываю обо всем, о том, какую роль он сыграл в моей сломанной и поруганной им жизни, я не думаю о том, чем это все кончится, ни о чем не думаю, только смотрю на него. А он молча, как бы нехотя глотает горячий чай…








