Текст книги "Концерт по заявкам (Повести и рассказы)"
Автор книги: Людмила Уварова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 18 страниц)
– Нет, – ответил Подходцев. – К папе я собираюсь поехать дня через два, не раньше.
– Почему именно дня через два?
– Врач сказал, раньше не нужно, пусть придет в себя, чтобы его никто не тревожил…
Она помедлила, прежде чем спросила:
– Можно, я с тобой поеду к папе?
– Можно, – сказал Подходцев.
Лицо ее снова просияло, как давеча, вспыхнули, стали яркими глаза:
– Вот хорошо!
«Еще немного, – подумал он, – и она захлопает в ладоши, только этого недоставало!»
Сейчас она казалась ему девочкой, постаревшей, уже некрасивой, беспомощной девочкой, которую кто-то обманул, а она сломалась, не сумела ни выстоять, ни побороться за себя…
* * *
От дачного поселка до Москвы было немногим больше шестидесяти километров.
– Я обычно сажусь рядом с шофером, – сказала Анастасия Эдуардовна. – Ты не против?
– Нет, – ответил он. – Пожалуйста.
Искоса глянул на нее – бледная, темные круги под глазами, должно быть, волнуется.
– Мы вот как сделаем, – начал Подходцев, поворачивая баранку руля. – Сперва я зайду к нему, подготовлю его, а после уже зайдете вы.
– Делай, как знаешь, – ответила она.
Потом надолго замолчала, он не прерывал ее молчания.
Уже при самом въезде в Москву, на шоссе случилась пробка: скопилось множество машин.
– Придется постоять, – Подходцев вынул из кармана пачку сигарет, щелкнул зажигалкой.
– Дай и мне, – попросила она. Длинные, неумелые ее пальцы неловко держали сигарету, она втянула в себя дым, закашлялась, потом вытерла слезы, выступившие на глазах от кашля. – Никак не привыкну курить…
– И не нужно пытаться, – сказал Подходцев.
– Да, представь, я уже много раз бросала и опять не выдерживала, опять начинала курить.
Он промолчал. То и дело раздавались сирены автомобилей, водители выходили из машин, прохаживались вдоль шоссе, опять садились обратно, наверное, им казалось, выходя на шоссе, они подгоняют время…
Наконец первая, невидная вдалеке машина медленно тронулась с места, за нею потянулись остальные.
– Поехали, – с облегчением сказала Анастасия Эдуардовна.
Несколько минут ехали молча, потом она заговорила первая:
– Тебе хотелось бы знать, как я жила все эти годы?
Он пожал плечами. Она засмеялась.
– Знаешь, почему я смеюсь? Я поняла, тебе вовсе это не интересно, не правда ли?
Он опять промолчал. Как раз в эту минуту переключили светофор, и надо было проскочить вперед.
А она продолжала, уже не глядя на него, не думая о том, интересно ли ему слушать ее, привычно полная мыслей о самой себе, о своем будущем, о том, как оно все устроится с нею…
– Мне не повезло. Я надеялась, что буду счастлива, я верила в счастье, потому что я полюбила, кто же может осудить меня? Ведь я думала, если я люблю, то и меня любят, а на деле вышло совсем по-другому…
Она затянулась в последний раз, выкинула окурок в окно.
«Что за душевная глухота, – мысленно возмущался Подходцев, то останавливаясь перед светофором, то снова набирая скорость. – Кому она говорит? С кем делится и откровенничает? Неужели не понимает, что нельзя, непозволительно говорить так, да еще при ком? При сыне мужа, брошенного ею!»
Он подумал о жене. Могла бы она поступить так? Никогда в жизни! Разумеется, она могла бы оставить его, разлюбить, влюбиться в другого человека. В жизни всякое может случиться, но Лиля наверняка вела бы себя достойно в любом случае и уж, конечно, не стала бы признаваться в любви к кому-то, скажем, при его отце…
А мачеха продолжала, верная своему обычаю слушать одну лишь себя:
– Поверь, я все время помнила Илюшу, твоего отца, я не забывала его ни на минуту, можешь мне верить…
Глаза ее блестели, лицо дышало простодушием. Обманчивым простодушием, которому и в самом деле трудно поверить.
Вспомнилось, когда отец остался один, он говорил нередко:
– Теперь я полностью свободен во всем и навсегда. Могу делать, что хочу, не надо никому отдавать отчета, не с кем конфликтовать, никто не допрашивает, где был, куда собираюсь пойти, все тихо, спокойно, благодать…
Так уверял отец, может быть, потому, что боялся жалости, сочувствия, но Лиля как-то не выдержала, сказала:
– Кого вы хотите убедить, Илья Петрович?
Он ничего не ответил ей, промолчал, как не слышал. А она после сказала мужу:
– Видел бы ты, какие у него тоскующие глаза, с ума сойти. Мне даже холодно стало…
– Выдумщица, – усмехнулся Подходцев, но как-то, беседуя с отцом, уверявшим, что он чувствует себя превосходно, на уровне лучших мировых стандартов, вдруг пристально вглядевшись в него, невольно согласился с женой: такая неприкрытая, холодная тоска глянула на него из отцовских глаз, и в самом деле, мороз по коже…
Анастасия Эдуардовна между тем продолжала:
– Думаешь, он меня бросил? Ты так думаешь, наверно?
– Кто бросил? – рассеянно спросил Подходцев.
– Этот, Вадим, ну, тот, с кем я…
Она не договорила.
– А, – сказал Подходцев. – Да нет, ничего я не думаю, в конце концов, ваше дело…
Она перебила его:
– Ты пойми, он бы никогда не бросил меня, я сама в нем разочаровалась, поняла, он вовсе не тот, каким представлялся мне, совсем другой. – Громко, со стоном вздохнула. – Душой я все время была с Илюшей. Я не могла забыть его, я понимала, как много он дал мне, какое это благородное сердце, умеющее любить и прощать…
Подходцев мог продолжить за нее все то, что она говорила и собиралась говорить дальше. Странное чувство владело им, так бывало, когда смотрел по телевизору футбольный матч, результаты которого уже известны, и, хотя комментатор из себя выходит, кричит во все горло, публика на трибунах беснуется, все равно все уже заранее известно, по радио успели объявить, кто забил последний гол, какая команда победила… Сейчас она скажет: «Теперь я никуда не отойду от него, буду с ним всегда, всю жизнь…»
– Моя мечта – выходить Илюшу, окружить его самым большим вниманием, – Анастасия Эдуардовна крепко прижала к груди розовые ладони. Почему-то руки у нее не постарели, остались по-прежнему гладкими, нежными, почти молодыми.
Однажды, было это уже спустя год после того, как Анастасия Эдуардовна оставила его, отец признался:
– Я всегда боялся, что она когда-нибудь бросит меня, даже в самые безоблачные первые годы. И знаешь почему? У нее были какие-то странные, я бы сказал, цепкие руки, лицо ангельское, мягкое, а руки живут себе своей, отдельной жизнью, хищные, ловкие, все-то им надо, что-то все время их беспокоит…
– Вы, художники, всегда что-нибудь такое придумаете, – заметил Подходцев, стараясь глядеть мимо отца, чтобы тот не разглядел в его глазах нескрываемой жалости, но отец только улыбнулся, слабо, почти нехотя:
– Как видишь, а все же я оказался прав, только я, никто другой…
И Подходцев подумал тогда: «Наверное, ум отца в какой-то степени удовлетворен, что ожидал, то и получилось, но сердце его, безусловно, ранено».
– Я скажу ему: Илюша, ты отвык от счастья, я научу тебя снова быть счастливым, – произнесла Анастасия Эдуардовна. – Как думаешь, сумею научить?
Кажется, она окончательно успокоилась, даже повеселела.
Подходцев резко затормозил машину.
– Приехали…
– Уже? – удивилась она, лицо ее разом погасло, словно внутри выключили свет, стало тревожно-напряженным.
– Вы посидите здесь, в приемном покое, – сказал Подходцев. – Я пойду к папе, постараюсь подготовить его.
– Да, конечно, – она охотно согласилась, – разумеется, мы же договорились.
Он вернулся спустя примерно минут тридцать. Она встала навстречу:
– Ну, как? Можно идти?
– Нет, – ответил он. – Врач запретил, сегодня его нельзя видеть.
Он не сказал о том, что отцу вдруг стало хуже и его перевели в реанимацию.
Лицо ее заметно вытянулось.
– Папа не хочет меня видеть? – она почти выкрикнула эти слова, – Не скрывай от меня, скажи правду!
– Он не знает о вас, – ответил Подходцев. – Я ему еще ничего не успел сказать.
– Клянись, что говоришь правду!
Проходившая мимо сестра удивленно взглянула на нас.
– Тише, – остановил ее Подходцев. – Вы же в больнице…
Она послушно, чуть испуганно закивала головой:
– Да, да, я понимаю, прости…
– Его перевели в другую палату.
– А что? – спросила она. – Это так надо?
– Нет, – сказал Подходцев, уже не пытаясь как-то подготовить ее. – Вчера у отца ухудшилась кардиограмма, появились боли в сердце, и его поэтому перевели в реанимационное отделение.
– А это опасно? – спросила она. – Для него опасно?
Подходцев пожал плечами:
– Кто может сейчас что сказать? Время покажет…
Она тихо повторила:
– Время покажет.
Вынула из сумочки не очень свежий платок, вытерла глаза, сперва один глаз, потом другой.
– Что же мне теперь делать?
Сейчас она казалась уже совсем старой, множество мелких морщинок прорезали ее щеки, некогда тугие и нежные, разбежались вокруг висков, возле рта.
«А ведь она выглядит чуть-чуть моложе отца, – подумал Подходцев. – Почти ровесницей ему…»
– Почему ты молчишь? – спросила Анастасия Эдуардовна. – Я же спрашиваю тебя, что мне теперь делать?
– Как что? Поедем обратно, на дачу, вы останетесь на даче, а я поеду обратно в город, у меня кое-какие дела в городе…
– А ты не против, если я там останусь? – все еще красивые глаза ее смотрели на него с непритворной боязливостью.
Лиля, жена Подходцева, сказала о ней как-то: «Мадам (она иначе не звала ее) постоянно играет, то она заботливая жена, то рачительная хозяйка, то наивное, доверчивое существо, то этакий попрыгунчик-шустрик, то опытная деловая женщина, то лирическая героиня. Одним словом, не сразу раскусишь, какая она на самом деле». – «А ты как думаешь, какая она на самом деле?» – спросил Подходцев. Лиля ответила искренне: «Не знаю, не пойму ее никак. – Потом, однако, подумав, добавила: – Впрочем, знаю, она – артистка, всегда играет и сама верит в ту роль, которую играет в этот момент…»
Выходит, возможно, она и сейчас играет? И эти ее слезы, и подавленный вид, и печальные, боязливые глаза – всего лишь игра, одна игра и только?..
Так думал Подходцев, а она смотрела на него пристально, как будто бы понимала, о чем он думает.
– Я тебе вот что скажу, – она начала негромко, но так, что он услышал. – Вот в чем дело, мне жить негде. Я ушла от Вадима, решительно ничего не взяла с собой, все бросила, и квартиру и вещи, ничего мне не нужно было, только об одном думала – скорее к Илюше, опять быть вместе с ним…
Так ли оно было на самом деле или не так? Кто знает. Одно было ясно: на старости лет она осталась одна, бесприютная, беспомощная, без близкого человека, без специальности и, наверное, без денег.
Единственный близкий человек, который мог бы пожалеть и принять ее, тяжело болен. А больше никого на всем свете.
Подходцев не мог не удивиться самому себе. Что это с ним? Неужели жалеет эту женщину, причинившую отцу столько страданий? Откуда в нем это христианское всепрощение, или он в конечном счете стал сентиментальным, излишне доверчивым?
Лиля не раз говорила ему: «Твоя вторая главная профессия – ошибаться в людях. И запомни одно: ты ошибаешься в них потому, что веришь каждому слову». – «А ты призываешь меня к недоверчивости?» – спросил он ее как-то. Она, не задумываясь, ответила: «Да, именно так, для твоего же блага. Потому что, чем больше ошибок, тем больше разочарований, а разочарования – это лишний шрам на сердце…»
И все-таки, несмотря ни на что, ему было жаль женщину, которая стояла теперь рядом с ним и смотрела на него вопросительно-боязливо: «Что будет со мною? Куда мне деваться?»
И он ответил на ее безмолвный вопрос:
– Вы останетесь жить у отца, на даче, останетесь, что бы ни случилось, я уверен, когда я скажу отцу о вас, он, безусловно, согласится со мною…
Глаза ее мгновенно налились теплым, греющим блеском, слабая улыбка мелькнула на лице.
«Должно быть, это все, что ей надо, – подумал Подходцев. – Иметь крышу над головой, иметь дом, теперь это уже самое для нее главное».
Но, сколько бы он ни думал, как ни уговаривал себя, он не мог победить возникшей к ней жалости.
«Лиля наверняка скажет: еще одна ошибка, которую трудно будет исправить, – мысленно он увидел насмешливые глаза Лили, ироническую складку рта, – еще одна ошибка, да, пускай ошибка, которую не исправить. Отец, я знаю, поступил бы так же, я не сомневаюсь, только так…»
Он посадил ее в машину, включил зажигание:
– Поехали?
Она кивнула:
– Поехали.
Всю дорогу оба молчали, думали каждый о своем, а может быть, оба об одном и том же.
Машина остановилась у калитки. Лайма бросилась навстречу Подходцеву, виляя хвостом.
– Лайма, – сказала Анастасия Эдуардовна. – А ко мне что же?
Лайма виновато постучала хвостом о землю, однако не подошла, а побежала вперед, к даче.
Анастасия Эдуардовна скинула плащ, повесила его на гвоздик, за дверью террасы, потом уже по-хозяйски прошла на кухню, поставила чайник:
– Сейчас будем чай пить…
– Пейте сами, я не могу, тороплюсь, – сказал Подходцев.
– Как, едешь обратно, в Москву? – удивленно спросила она.
Он кивнул:
– Угадали.
– Зачем же ты ехал сюда, на дачу, если знал, что тут же отправишься обратно?
Он ответил:
– Надо было вас отвезти…
Чуть приподняв голову, она посмотрела на него, словно впервые увидела:
– Так вот ты какой…
Было непонятно, что она хотела этим сказать. Впрочем, он и не вдумывался, спешил поскорее уехать обратно.
– Между прочим, – заметила она, – я бы могла доехать и на электричке.
– Безусловно, – согласился Подходцев. – Но уж так получилось, на машине вроде бы быстрее…
Он вынул пачку сигарет, закурил. Взглянул на нее, но на этот раз она не просила закурить.
– Значит, так, – сказал он. – В холодильнике есть мясо, окуневое филе, в чулане картошка, капуста и яблоки. Кроме того, есть мука, рис, гречка, это все на кухне, в шкафчике, и немного постного масла.
– А сливочное? – спросила она. – Я бы хотела приготовить для Ильи что-нибудь вкусненькое…
Задумалась на миг, потом лицо ее оживилось:
– Я ему сделаю оладьи с яблоками, благо есть мука и яблоки. Илюша очень любил оладьи с яблоками. Только хорошо бы на сливочном масле, он не выносил подсолнечного.
«Помнит, что любил отец, – удивился Подходцев. – Надо же так…»
Лиля, ироничная, всегда во всем сомневающаяся, щеголявшая своей недоверчивостью, наверное, сказала бы: «Дешевая игра, цена копейка! Неужели не видишь?» – «И не хочу видеть, – мысленно ответил ей Подходцев. – Все-таки, по-моему, лучше верить, чем не верить…» – «Ты – вылитый отец, – наверное, заключила бы Лиля. – Отец тоже всегда всем верил, а что в результате?» Очевидно, так Лиля закончила бы этот воображаемый разговор, что ж, он охотно дал бы ей возможность оставить последнее слово за собой. Пусть будет так, пусть, но он не уступит. Он знал, отец тоже верил и всегда, до последнего своего часа будет верить. Ошибаться, клясть самого себя на чем свет стоит, снова верить и снова разочаровываться. Ничего не поделаешь, значит, так суждено им обоим, и отцу и сыну…
– А ты стал походить на Илюшу, – сказала Анастасия Эдуардовна. – Вот сейчас, вполоборота, вылитый Илюша, и взгляд такой же.
– Возможно, – согласился Подходцев. – Вам виднее, как-никак мы с отцом довольно близкие родственники.
Она улыбнулась, как ему показалось, деланно. И вправду, не до улыбок сейчас ни ему, ни ей. Подошла ближе к нему, спросила:
– Когда приедешь?
– Вечером.
– Я приготовлю обед и буду ждать тебя, ладно?
Он кивнул.
– А для папы сварю бульон, такой, какой он любил, прозрачный. Солью три воды, немного морковочки, чуть-чуть мяса, и все. Еще оладьи сделаю, с яблоками, такие легкие, воздушные…
Должно быть, она не может понять, что покамест отцу никакого бульона, никаких оладий, даже самых воздушных, нельзя. Сказать ли ей об этом? Мысленно Подходцев махнул рукой. Не стоит говорить, ни к чему…
– Значит, до вечера, – он повернул к калитке, где за штакетником стояла его машина.
– До вечера, – она слегка приподняла руку, но тут же опустила ее.
Он сел в машину, захлопнул дверцу, дна крикнула вслед:
– Позвони в больницу, как папа?
– Непременно, – отозвался он.
– И еще раз спроси, когда можно будет прийти, ладно?
Последних слов он уже не слышал, погнал машину во всю мочь – торопился в больницу, чтобы еще раз поговорить с врачом, а если удастся, одним глазком взглянуть на отца в реанимационной палате…
КОНЦЕРТ ПО ЗАЯВКАМ
Он пошел на фронт неполных восемнадцати от роду, в сорок втором, пошел добровольцем, вместе с отцом, оба попали на Северо-Западный, под Малую Вишеру.
Отец был учитель географии, преподавал в той самой школе, в которой учился Сергей, его не хотели брать, потому что был сильно близорук, что-то минус четырнадцать, но он не отставал от военкома, каждый день аккуратно являлся в военкомат и все уговаривал отправить его на фронт, где он, по его словам, мог принести куда больше пользы, чем здесь, в тылу. В конце концов военком сдался:
– Пусть будет по-вашему…
Однако его послали не на передовую, а во второй эшелон, в медсанбат, где определили санитаром; сестер и санитарок не хватало, каждая пара рук ценилась чуть ли не на вес золота.
А Сергей стал переводчиком особого отдела, переводил допросы пленных немцев, вот когда пригодился ему немецкий, который он хорошо знал, начав изучать с раннего детства.
Одно время оба были, в сущности, неподалеку друг от друга, какие-нибудь двадцать – тридцать километров не в счет. Сергей так и маме написал:
«Нам повезло, мы видимся очень часто…»
Это было уже лихим преувеличением, видеться за все время им пришлось от силы три раза.
Отец обожал маму, а мама боготворила его. Все в доме говорили о них: «Один без другого не сможет нигде и никогда…»
И вот смогли-сумели. Война перешла уже на третий год, как-то мама написала:
«Представь себе, сын, я забыла, какого цвета у папы глаза. Твои помню, а вот какие у него? То ли серые или, может быть, голубые с прозеленью? Не помню, до чего жаль».
И приписала внизу:
«Только не говори папе, он расстроится».
Это письмо пришло уже после гибели отца. В медсанбат прямым попаданием угодила бомба, отец погиб во дворе, вынося из операционной ведро с осколками.
На следующий день Сергей узнал о том, что отец погиб. Ему помогли добраться до медсанбата, благо был он расположен на этот раз опять-таки недалеко, что-нибудь километрах в семидесяти, и он сразу же бросился к начальнику медсанбата.
– Очень прошу, – сказал, – не сообщайте домой об отце.
Начальник, пожилой, худощавый полковник с измученным лицом давнего язвенника, спросил хмуро:
– Но ведь когда-нибудь, раньше или позже, все равно правду придется узнать?
– Пусть будет позже, – ответил Сергей.
Словно бы разом, в один день он возмужал, стал взрослым, теперь уже единственная мамина опора, единственная ее поддержка.
И присущее почти каждому настоящему мужчине чувство защиты слабого, стремление взвалить на себя все тяготы и заботы подсказало ему решение, которое казалось самым верным: продолжать писать маме письма вместо отца, тогда она ничего не узнает. Во всяком случае, как бы там ни было, лучше и в самом деле узнать о самом плохом позднее, а не раньше.
Как он решил, так и сделал – первым делом сообщил маме, что у него небольшая неприятность, совсем небольшая, ничего страшного, просто временно перебито сухожилие на руке, это все скоро пройдет, врачи справедливо считают такое ранение пустяком, не стоящим внимания, даже в отпуск по ранению не желают пускать, да он и сам знает, подлечится немного, и все зарастет как на собаке, но, поскольку правая рука покамест бездействует, за него будет писать Сережа, благо им приходится, к счастью, видеться довольно часто.
Сергей не предполагал никогда, что сумеет складно и ловко врать-придумывать, правда, он понимал, так получается только на бумаге, а вот стоило бы маме взглянуть на него, хотя бы один раз встретиться глазами, и вряд ли он сумел бы плести свои сказки дальше… И он продолжал писать маме, в Москву:
«У нас все в порядке, я поправляюсь, рука уже начинает постепенно действовать, Сережа меня часто навещает, в нашем медсанбате к нему уже все привыкли…»
Порой, однако, становилось просто невмоготу придумывать, особенно тогда, когда получал ответные письма от мамы. Мама была счастлива, так и писала:
«Я счастлива, мне даже совестно за то, что я такая счастливая, вы оба, самые мои дорогие, живы, чего мне еще желать?»
Иной раз Сергей решал: напишу всю правду, пусть мама знает, как все было.
И не мог. У мамы было неважное сердце, отец часто предупреждал, бывало: надо оберегать маму от волнений…
Так продолжалось какое-то время, Сергей писал за отца, а мамины письма отцу, как он просил, пересылали ему в адрес его полевой почты, но вдруг в январе сорок пятого Сергея ранило под Кенигсбергом, раны были, к счастью, неопасные, в плечо и в шею, хотя он и потерял немало крови, врачи говорили: «Все пройдет быстро, и не вспомнишь о том, что был когда-то ранен».
И все-таки обратно в часть его не вернули, а комиссовали примерно за два месяца до Победы. Так он попал домой, в Москву.
Был конец марта, погода стояла теплая, уже окончательно стаял снег, неприкаянно сиротливо темнела земля, освобожденная от снега, старые липы на Пятницкой празднично шелестели еще по-зимнему голыми, безлистными ветвями; как и всегда в марте, небо, почти без облачка, ясное и чистое, предвещало скорую весну, тепло, солнце.
Бывало, на фронте казалось: неужели и в самом деле где-то живет-существует тот старинный замоскворецкий дворик с дровяными сараями, с акацией вдоль забора и разлапистыми лопухами вперемежку с крапивой в укромных, вечно тенистых уголках?
Этого не может быть, дворика нет, он ушел вместе с тобой на войну и окажется там, на старом месте, только лишь тогда, когда и ты вернешься.
Дворик жил по-прежнему своей привычной, казалось бы, ничем не тревожимой жизнью, все так же красовались друг против друга два старых флигеля, постепенно ветшая, как бы врастая в землю, жирные голуби лениво перебегали из одного угла в другой. Может быть, это были те самые голуби, которые родились и выросли в этом же дворе?
По-прежнему стоял под древней, дуплистой липой сколоченный некогда безвестным плотником не за страх, а за совесть широкий, на низких ножках стол, за которым жильцы любили сиживать: мужчины – «забивать козла», женщины – почесать вволю языки в свободный часок.
На этот раз за столом сидели женщины, одни лишь женщины, и пели:
Очи черные, очи страстные,
Очи жгучие и прекрасные…
Пели, что называется, от души, закрыв глаза, обняв одна другую за плечи.
Женщины были все, как одна, знакомые: соседка по квартире тетя Паша, артистка из тридцать третьей Серафима Анатольевна, дворничиха Сафия, старуха Корсакова из подвала, сестры Малаховы Ксения и Маня, все они выводили самозабвенно, не глядя по сторонам:
Как люблю я вас,
Как боюсь я вас,
Знать увидел вас я в недобрый час…
Сергей остановился неподалеку, зашел за яблоню, давно уже не плодоносившую, но вдруг удивительно раздавшуюся в последние годы, стал за широким ее стволом так, чтобы его не было видно, и, хотя торопился поскорее увидеть маму, все-таки не мог заставить себя не слушать, не глядеть на женщин, ведь каждую помнил с самого раннего детства.
Внезапно тетя Паша оборвала себя, крикнула громко:
– А ну, давайте что-нибудь другое…
Наклонилась, вытащила из-под скамейки гитару, бережно завернутую в цветастый ситцевый чехол:
– Что за песня без музыки…
– Сыграй, Паша, – сказала старуха Корсакова. – Сыграй, а мы послушаем…
Тетя Паша осторожно сняла чехол, пробежала пальцами по струнам. Потом заправила седеющие волосы под платок, задумалась ненадолго.
«Как же она постарела, – с болью подумал Сергей, – даже не сразу узнаешь…»
Они жили, кажется, испокон века в одной квартире, их комнаты были рядом, стена к стене. Ее сын Вовка, прозванный во дворе Вратарь – уж очень ловко хватал мячи, никто за ним угнаться не мог, – одно время был лучшим другом Сергея. Потом они разошлись, рассорились из-за чего-то, теперь и не вспомнить из-за чего, перестали дружить, но на фронт ушли почти одновременно, в сорок втором, и Вовка, он ушел немного раньше, сказал Сергею на прощанье:
– Давай договоримся, вернемся вместе, пусть не в один день, но уж постараемся вместе…
– Договорились, – ответил Сергей и поймал себя на том, что жалеет, почему это они разошлись друг с дружкой, ведь Вовка в общем-то хороший, куда лучше многих теперешних его друзей…
А потом мама написала, что Вовка пропал без вести, больше года от него ничего нет, ни одной-единой весточки, но тетя Паша не теряет надежды и всем говорит, что уверена, Вовка вернется, не может не вернуться…
Сергею тетя Паша помнилась быстроглазой, очень бойкой, острой на язык, всегда румяной, словно после жаркой бани, а теперь она показалась уже совершенно старой, остроскулой, над глазами нависли тяжелые морщинистые веки.
Она еще раз пробежала пальцами по струнам, вздохнула почему-то:
Стаканчики граненые упали со стола,
Упали и разбилися, разбилась жизнь моя!
На миг опустила гитару на колени:
– Вова любил эту песню, все, бывало, напевает, а я спрошу: «Сынок, ну чего, в самом деле, затянул тоску какую-то?» А он: «Ты, мама, ничего не понимаешь, это народная, цыганская…»
Опять схватила гитару, начала рвать струны, одну за другой:
Эх, сыпь, Семеновна,
Подсыпай, Семеновна,
У тебя ль, Семеновна,
Юбка клеш, Семеновна…
С размаху бросила гитару на стол, струны жалобно взвизгнули, как бы жалуясь, вышла из-за стола, притопнула ногой:
– Как я плясала, бывалочи, помните?
Подбоченилась, высоко вскинула голову, вдруг почудилась помолодевшей, ясноглазой, такой, какой была, кажется, еще совсем недавно, до войны:
Эх, сыпь, Семеновна,
Молодец, Семеновна!
Помани, Семеновна,
Я весь твой, Семеновна!
Женщины дружно хлопали в ладоши, тетя Паша плясала все быстрее, все одержимее, неистово топая ногами, разрумянившись, отчаянно блестя глазами, и внезапно разом остановилась, секунду постояла, вытянув шею, словно прислушиваясь к чему-то, никому, кроме нее, не слышному. Потом тихо, едва перебирая ногами, шагнула к столу, села на самый краешек.
Все молча глядели на нее, а она взяла гитару, прижала к себе.
– Вот и все, – сказала очень тихо, но все услышали, даже Сергей, стоявший поодаль. – Вот и все…
Никто ничего не ответил ей, ни о чем не спросил, а она, помедлив, вновь начала:
– Вова играл на ней, бывало, в письмах часто спрашивал, как там, мама, моя гитара? Цела ли? Вот вернусь домой, такое на ней сыграю!
Не сдержалась, заплакала. И слезы ее вызвали ответные слезы.
Тоненько заплакала, приговаривая что-то по-татарски, Сафия, красивая Серафима Анатольевна нахмурилась, должно быть стараясь удержаться от слез, а потом закрыла обеими ладонями глаза и сидела так молча, не шевелясь, и сестры Малаховы, не стесняясь, заревели, запричитали в голос.
Сергей тихо вышел из-за яблони, никем незамеченный, пошел к своему флигелю. Не доходя до него – бывает же такое! – возле самых дверей увидел маму. Сложив руки на груди, она издалека печально глядела на женщин, сидевших за столом.
Еще дорогой, едучи в поезде, Сергей думал: он войдет неторопливо, чтобы не испугать маму, и только на следующий день, а может быть, дня через два-три расскажет всю правду.
Потому что больше нельзя, невозможно скрывать то, что случилось. В конце концов, человеку суждено переживать многое, пожалуй, даже все, самое тяжелое, горестное. Никому не дано знать свой предел, меру своей выносливости.
Бывает, самые на вид слабые, немощные легче переживают горе, чем самые сильные.
Она показалась ему слегка похудевшей, но не постаревшей, милое, круглое лицо ее выглядело таким незащищенным, усталым, что он решил: «Ничего говорить не буду. Пока что не буду…»
Она еще не успела его заметить, а он уже бросился к ней, с размаху обнял сильными, большими своими лапищами, прижал к себе:
– Мамуля, родной ты мой…
А она молча, пристально вглядывалась в него, словно не веря тому, что это он стоит перед нею, держит ее в своих руках.
Но тут же опомнилась, спросила торопливо:
– А папа? Папа где? Тоже вернулся с тобой?
– Папа вернется позднее, – ответил Сергей.
Еще недавно он написал два письма, одно за себя, другое за отца.
В обоих письмах сообщал, что они скоро уже будут дома, но, может быть, не в одно время.
– Разве его не демобилизовали? Он же писал, что его скоро демобилизуют, – сказала мама.
– Конечно, скоро, – согласился Сергей.
– А я думала, вы вместе приедете…
– Я приехал немного раньше, – сказал Сергей.
– А я думала, что вы вместе, – снова повторила мама.
Он крепко прижал к себе ее голову. Только бы не видеть мамины глаза, только бы не встретиться с нею взглядом, потому что как только она глянет на него, сразу же поймет все. Но она ничего не понимала, она была счастлива.
Откинув голову, мама вглядывалась в него синими, уже слегка выцветшими глазами:
– Какой ты большой стал, сыночка! Совсем уже мужчина…
Никак не могла оторвать от него пристальный, любующийся взгляд.
– А папа как выглядит? Скажи правду, не скрывай от меня ничего. Наверно, постарел?
– Да нет, не очень.
Она радостно проговорила:
– Боже мой, неужели может быть такое, что мы опять все вместе? И я, и ты, и папа…
Каждое мамино слово жгло и кололо его. Не в силах ответить что-либо, он снова обнял ее.
– Что же это я? – вдруг спохватилась мама. – Ты же, наверно, голодный, кушать хочешь? Я тут всеми правдами и неправдами полкило грудинки достала, для вас берегла, для тебя и для папы, и еще у меня немного пшеничной муки осталось, как папа приедет, так я пироги с капустой, самые его любимые, напеку, устрою пир.
Сергей отвернулся от нее, еще раз глянул на женщин за столом:
– Чего это они собрались? Чье-то рождение отмечают, что ли?
Мама грустно махнула ладонью:
– Какое там рожденье! Просто день такой выпал, решили они все вместе собраться.
– Почему?
– Это те собрались, кто похоронку получил, – пояснила мама, – или у кого кто-то пропал без вести.
Прижалась к лицу Сергея горячей щекой:
– Бог меня миловал, кажется, одну только меня со всего нашего, двора.
Сергею вспомнилось, когда-то тетя Паша сказала:
– Круты горки, да забывчивы…
Он тогда пристал к тете Паше, что это за слово такое, «горки», она сказала:
– Понимай как хочешь, или горы да пригорки или горе непросыхающее…
Так и запомнил с той поры.
«Но ведь горе тоже проходит, – подумал Сергей, все еще стоя рядом с мамой. – Круты горки, да забывчивы…»
Все же и спустя несколько дней, сколько ни старался, так и не сумел сказать правду.
Как оно часто бывает, на помощь пришел случай. И маме довелось узнать обо всем, но не от него.
В тот вечер он вернулся домой поздно, был в гостях у фронтового своего друга Миши Ширяева. Миша собирался жениться и потому устроил мальчишник для товарищей, сидели допоздна, пели, вспоминали о недавнем прошлом. Почти все – фронтовики, у каждого было что вспомнить.








