412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Людмила Уварова » Концерт по заявкам (Повести и рассказы) » Текст книги (страница 14)
Концерт по заявкам (Повести и рассказы)
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 16:20

Текст книги "Концерт по заявкам (Повести и рассказы)"


Автор книги: Людмила Уварова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 18 страниц)

СЫН ХУДОЖНИКА

Подходцев приблизился к очереди, стоявшей у телефона-автомата, спросил:

– Кто последний?

Никто не ответил ему, должно быть, его слова заглушил шум подходящей электрички. Вагоны остановились, ненадолго переведя дыхание, потом снова тронулись в путь. И в этот момент над скудным дачным перелеском в безоблачном небе возник стремительный, постепенно угасающий след высотного самолета..

Тощая старушонка в нелепой чалме из махрового полотенца на маленькой птичьей головке проводила самолет долгим взглядом, проговорила, ни к кому не обращаясь:

– Вот и скрылся, промелькнул – и нет его, как не было…

Среди морщин ее остроскулого, изъеденного годами лица неожиданным блеском светились быстрые, по-сорочьи живые глаза.

Она улыбнулась, глядя на Подходцева, но он не ответил на ее улыбку, не до того было, думал сейчас только об одном – скорей бы дозвониться до справочной городской больницы, узнать о состоянии отца, которого положили туда три дня назад.

Кто-то окликнул его:

– Рип, кажись, ты?

Старое школьное прозвище. Когда-то, в пятом, что ли, классе, многие ребята получили прозвища по первым буквам имени, отчества, фамилии. У него сложилось складно – Рип, Роберт Ильич Подходцев, так и остался до конца учебы, до последнего дня в школе – Рип. Но кто же это узнал его?

Толстенький, приземистый, в молодежной, не по годам, майке, обтягивающей покатые плечи, на груди майки отпечатана голова тигра с оскаленной пастью. Лысоват, слегка загорел, подбородок с глубокой ямочкой – Сережка Вармуш, к слову, никакого прозвища в ту пору так и не получил, да и как сложить – Сергея Витальевича Вармуша?

– Я тебя сразу узнал, – сказал Вармуш, приблизясь к нему.

– Я тебя тоже, – Подходцев покривил душой. Вармуш изменился сильно, вот уж для кого годы не прошли бесследно.

– Сколько лет мы не виделись? – спросил Вармуш.

– Можно высчитать, – ответил Подходцев.

Вармуш приподнял руку:

– А ну, послушай-ка!

Подходцев недоуменно взглянул на него, прислушался. В телефонной будке с выбитым стеклом стояла девушка, одетая в розовый, сильно открытый на спине комбинезон, загорелая, словно мулатка; прикрывая трубку рукой (должно быть, полагала, так ее никто не слышит), она настойчиво повторяла все время одно и то же:

– Ну, прошу тебя, умоляю, ну, что тебе стоит? Ну, прошу тебя, приезжай, хотя бы на час, умоляю, слышишь? Только на один час!

Тот, кого она уговаривала, наверное, никак не соглашался приехать, но она не сдавалась, по-прежнему, прикрывая трубку рукой, притворно хохотала, словно ей весело, веселее быть не может:

– Приезжай, слышишь? А не то рассержусь, так и знай, вот увидишь, тогда поверишь…

Вармуш откровенно засмеялся:

– Она рассердится! Как же, испугала своего хахаля, держи карман шире!

Подходцев поморщился, не выносил слушать и обсуждать чужие разговоры, это, казалось ему, все равно, что читать письма, адресованные другому.

В эту самую минуту девушка в телефонной будке спросила еще раз:

– Значит, так? Ни за что? Да?

Послушала еще секунду, с треском бросила трубку. Старушонка в чалме возмущенно воскликнула:

– Это еще что такое? Телефон можно сломать!

– За милую душу, – поддержал ее мужчина, стоявший впереди, держа на поводке палевого спаниеля. – Они думают, сами поговорили, им и горя мало, а другие, как хотят…

Девушка, не слушая и не отвечая, выбежала из будки, хлопнула дверью.

Старушонка ехидно бросила вслед:

– Так и не удалось уломать, как ни старалась…

– Что скажешь? – спросил Вармуш. – А я тебе вот что скажу, Рип, молодежь нынче пошла черт знает какая, без пол-литра, как говорится, не разберешься, что это за чудо-юдо такое…

Подходцев усмехнулся:

– Знаешь, говорят, когда начинаешь хаять молодежь, считай, что сам уже окончательно состарился…

– А как же, – согласился Вармуш. – Куда уж больше. Пятый десяток разменял, мне уже сорок третий, да и тебе, кажется, столько же.

Старушонка в чалме громким дискантом кричала в трубку:

– Приехала, не запылилась. Кто? Будто сама не знаешь. – Помедлила немного, очевидно, слушала то, что ей говорят. – Ну да, та самая. Явилась, говорю, не запылилась. Нужна она мне очень, просто дышать без нее не могу… – Снова замолчала и снова заговорила: – Ей деваться некуда, вот она ко мне и заявилась. А у меня тоже не гостиница для приезжих, ко мне дети каждую неделю ездят. Что? Конечно, скажу, а как же, у меня не заржавеет. Так прямо и выложу все как есть, завтра же скажу, ты там как хочешь, а ищи себе дом где знаешь. Надо было раньше думать, а потом уже сбегать неведомо с кем неведомо куда. Что? А, ну ладно, ладно, пока…

– Сердитая какая, настоящая баба-яга, – заметил Вармуш. – Вот у такой, к примеру, снять дачу, сбежишь в тот же день куда глаза глядят. Ты, кстати, снимаешь здесь дачу или у тебя своя?

– Своя, – ответил Подходцев. – Вернее, отца.

Вспомнил отца, помрачнел. Как-то он там? Вдруг стало хуже?

– Звоните, – обратился к нему мужчина со спаниелем, когда старушонка вышла из будки. – Мне все равно еще рано звонить.

Подходцев торопливо набрал номер справочной больницы. Вот хорошо, что не занято, теперь бы еще с отцом все благополучно, хотя бы относительно…

– Подходцев Илья Петрович? – переспросил звонкий девичий голос. – Состояние удовлетворительное, температура нормальная…

Подходцев сразу же повеселел: состояние удовлетворительное, и температура не повысилась, это уже кое-что…

– А теперь я попробую, – сказал Вармуш, пухлые щеки его лоснились, маленькие, с жестким зрачком глаза маслено блеснули. – Тут одну прелестницу хотелось бы проверить, дома ли сидит или умотала куда-нибудь.

– Ты что, здесь живешь? – спросил Подходцев.

– Да нет, приехал в гости к приятелю, может, знаешь такого? Кирпичев Август Аркадьевич?

– Понятия не имею.

– Старинный друг, вместе в армии служили, приехал я к нему со всем семейством, ну и с женой, как водится, а позвонить своей охота, сам понимаешь…

Подмигнул Подходцеву, закрывая за собой дверь будки.

– Пока, – сказал Подходцев, повернулся, пошел к себе лесом. Издали донесся до него голос Вармуша:

– Кис, это я. Кто я? Козлик твой, разумеется…

«Каким был, таким и остался, – подумал Подходцев, шагая опушкой леса к себе в поселок. – И в школе был такой же мелкий жучок, необыкновенно лживый, изворотливый…»

Выйдя из леса, он лицом к лицу столкнулся с девушкой в розовом. Стояла, опустив голову, тонкими с перламутровым маникюром пальцами сердито, нервно ощипывала листья с ветки тополя.

Глянула на Подходцева светлыми, удлиненными синим карандашом глазами, взгляд ее был одновременно вызывающ и печален. Как бы решившись, она быстро побежала обратно, к станции.

«Должно быть, опять звонить», – догадался Подходцев.

От души пожалел ее, хорошенькую, загорелую, нарядно, модно одетую и такую, наверное, никому не нужную…

«А что, если моя Наташка когда-нибудь точно так же будет кого-то упрашивать, а тот будет кобениться и пренебрегать ею?»

Представил себе дочь, круглую ее мордашку, веснушки на переносице, белые, чистые зубы, слегка налезающие один на другой, и то выражение задиристости и в то же время какой-то щенячьей беспомощности, которое так живо ощущалось в ее прозрачных, с короткими жесткими ресницами глазах.

Вдруг почудилось, чья-то недобрая рука сильно и больно сжала сердце. Мысленно выругал себя: «Чего это я, в самом деле? Да Наташка никогда, ни на минуту не стала бы кого-то уговаривать, с ее характером да еще кого-то о чем-то просить?..»

Дача, на которой жил Подходцев, принадлежала некогда деду, отцу матери. После смерти матери, когда отец снова женился – Подходцеву в ту пору было уже далеко за двадцать, – он редко являлся сюда.

С первого же дня ни у него, ни у его жены Лили не сложились отношения с мачехой, моложавой, сильно накрашенной, менявшей на дню по нескольку раз всевозможные кимоно, сарафаны, халаты ярких расцветок и экстравагантных фасонов.

Потом мачеха разошлась с отцом, внезапно бросила его, влюбилась в некоего командированного из грузинского города Рустави, много моложе ее годами, и укатила с ним в Рустави, отец остался один-одинешенек.

Был он уже в годах, часто болел, у него и всегда-то было больное сердце, однажды позвонил сыну, сказал:

– Худо мне, Робик, ты бы приехал как.-нибудь…

И сын стал приезжать на дачу каждую неделю, иной раз приезжал не один, а с женой или с дочерью, порой задерживался еще на день-другой, он преподавал в техническом вузе мехмат, и у него случались большие «окна» между лекциями.

Когда-то, в сущности не так уж давно, отец казался ему более однозначным, примитивным, человеком первого впечатления, легко поддающимся своим ощущениям, чувствованиям и симпатиям. А оказалось, что отец много сложнее, глубже, попросту интереснее, чем представлялось сыну.

В юности отец мечтал стать художником, наверное, хорошим, значительным художником, но случилось так, что ему пришлось надолго уехать из Москвы, а когда вернулся, понял, поезд ушел, уже ни в какой художественный институт ему не попасть, ни на каких выставках не выставлять своих картин. Он поступил в Третьяковскую галерею, там работал реставратором давний приятель, поначалу он был у него учеником, потом выучился, сам стал неплохим реставратором, даже, случалось, ездил в другие города передавать свой опыт молодым мастерам, правда, это было спустя годы, когда он уже успел жениться, родить сына, потерять жену, снова жениться и постепенно начать неумолимо стареть.

В сущности, отец был человек почти без недостатков, покладистый, незлобивый, с большим чувством юмора, выручавшим его в юности, в самые для него тяжелые годы, охотно приходивший на помощь любому, кто бы ни позвал его. Лишь в одном, на взгляд Подходцева, отец был уязвим – в своей беспричинной любви к пустой, ничтожной бабенке, заменившей в семье мать. Неужели, думал сын, отец не видит лживую, ничем не прикрытую пошлость, сквозившую во всем, в кудряшках, по-девичьи задорно обсыпавших лоб, в непомерно щедрой косметике на лице, даже в ее кимоно с рукавами-крыльями, неужели не сумел разобраться во всей этой показушной чепухе на постном масле?

Иногда, нечасто отец рассказывал о своей прошлой работе.

– Знаешь, – говорил, – некоторые собаки чуют нефть под землей, вот и я такой же, вроде собаки, всегда чуял, бывало, что за картина спрятана под слоем грубой чужой мазни…

– Неужели правда? – однажды усомнился сын, отец повторил горячо:

– Самая что ни на есть. И почему это все происходит, сколько бы ни думал, все равно не смогу объяснить. Просто знаю, вот сейчас, или еще через день, или через два, или через месяц, все равно когда, но это непременно будет, я сотру всю краску, какая есть, смою ее окончательно и – вот оно, подлинное сокровище, гений чистой красоты, произведение истинного, неподдельного таланта. И я, бывало, смотрю, любуюсь, но не удивляюсь нисколько…

– Почему не удивляешься? – спросил сын.

– Потому что чуял и ждал.

Позднее, когда уже не стало второй жены в доме, Подходцев однажды спросил отца:

– Как же это так получалось? В искусстве тебя никто провести не мог, сам говорил, что чуешь спрятанную истину, а в жизни что вышло? Почему не сумел разглядеть, почему не учуял всей этой дешевки?

Отец вздохнул, произнес с милой своей, какой-то виноватой, чуть растерянной улыбкой:

– Не знаю. Это было сильнее меня, поверь…

Отец показал ему письмо жены, которое она написала, когда ушла от него. Скошенные буквы острого, немного колючего почерка и ни одной запятой.

«Прости и не сердись. Хочу быть счастлива кто меня осудит за это? Ты – добрый я знаю ты простишь меня. Твоя Тая».

– Что скажешь? – спросил отец. – Пространно написано, не правда?

– Почему Тая? – удивился Подходцев. – Как будто бы она звалась Анастасия Эдуардовна?

– Это я ее так звал, – признался отец.

Он не питал злобы к жене, так легко и бездумно бросившей, его, не поминал ее недобрым словом, не честил напропалую, как сделал бы кто-нибудь другой на его месте. Отнюдь!

Должно быть, он все время тосковал по ней, но старался, чтобы сын не понял, что он тоскует, и потому был постоянно весел, острил напропалую, то и дело рассыпал шутки и анекдоты.

Но сын понимал все как есть и, хотя сердился на отца, – надо же, так быстро позабыть маму, влюбиться в какую-то дрянь, – все-таки не переставал жалеть его и даже порой хотел, чтобы жена вернулась к отцу обратно. Он не сомневался, отец с радостью примет ее и никогда ни словом не попрекнет.

Однако она не возвращалась, не давала о себе знать, напрасно отец вечерами подходил к почтовому ящику, висевшему возле калитки, заглядывал в его овальную прорезь, ни один конверт, ни одна открытка не белели в глубине ящика, только лишь «Вечерка». Отец открывал ящик, вынимал «Вечерку» и уже по дороге на дачу разворачивал последнюю страницу, смотрел объявления о смерти, искал знакомые фамилии. Иногда находил, кричал издали сыну:

– Подумай, знаешь, кто умер? Мы же с ним в Третьяковке вместе работали, и вот, поди ж ты, умер! Интересно, отчего?

Примерно недели за две до сердечного приступа отца, из-за которого его упекли в больницу, наконец пришло долгожданное письмо. Тая писала коротко, но достаточно ясно:

«Дорогой мой мне плохо. Очень плохо я и сама не ожидала что так все выйдет. Не знаю что теперь делать. Если хочешь я приеду. Примешь меня или нет? Я все вытерплю только напиши скорее».

Отец разволновался, сперва побледнел, потом щеки его ярко вспыхнули, должно быть, сильно забилось сердце, он прижал руку к груди, как бы стремясь утишить биение сердца, кто знает, может быть, приступ, который случился с ним спустя двенадцать дней, и был результатом этого письма?

– Надо ей ответить, – сказал отец, когда показал сыну немногословное послание. – Непременно ответить.

Сын прочитал письмо: все тот же колючий почерк, и опять ни одной запятой, сказал:

– А куда ты ей напишешь? Ведь нет же обратного адреса…

– Как нет? – испугался отец, перечитал письмо, тщательно оглядел конверт. – В самом деле… – Не сдержал улыбки: – В этом она вся, моя Тая…

И боязливо глянул на сына. Вдруг сын рассердился на него.

Отправив отца в больницу, Подходцев решил остаться жить на даче, а если надо будет ехать в город, непременно возвращаться обратно: не на кого было оставить собаку и кота, которые давным-давно проживали здесь вместе с отцом. Собака была старая, непонятной породы, не то лайка, не то нечистопородная овчарка, что-то среднее. Отец говорил, бывало:

– А умна до чего, буквально все понимает…

Кот был тоже старый, сибирский, темно-серый в белых полосках, с маленькой, изящно вылепленной головой и острыми ушками.

Собаку звали Лайма, кота Урс.

Подходцев открыл калитку, Лайма бросилась к нему, положила большие, тяжелые лапы ему на грудь, Урс, изгибая спину, терся у его ног.

Он нарезал Лайме и Урсу колбасы, налил обоим свежей воды в плошку, оба дружили и, хотя ели из разных плошек, воду пили из одной.

Потом все трое уселись на террасе. Лайма и Урс на ступеньках, Подходцев на табурете, возле окна.

Медленно, как бы нехотя темнело небо, становясь из голубого синим, потом уже темно-синим. Где-то далеко в самом конце поселка перекликались петухи, отец, бывало, говорил: «Когда слышу, как петухи отпевают ночь, на душе становится уютнее…»

Отец… Повсюду ощущаются следы его жизни, вон на стене между окнами нарисованный им когда-то этюд – березы и сосны, залитые косыми уходящими лучами солнца, должно быть, смотрел из окна в сад и, как говорят художники, писал, старательно выискивая различные оттенки зеленого – светло-изумрудные березовые листья, мрачную торжественность сосновой и еловой хвои, нарядную, праздничную зелень молодой травы. На стуле висел его галстук, коричневый в мелкую крапинку, под старым, с вылезшими пружинами диваном брошены его кеды, синие с белыми полосками, на столе забытая книга Блока с закладкой из плетеной шелковой ленточки. Блок был любимый поэт отца, интересно, какую страницу он заложил?

Подходцев раскрыл книгу:

 
Под насыпью, во рву некошеном,
Лежит и смотрит, как живая,
В цветном платке, на косы брошенном,
Красивая и молодая…
 

Подходцев закрыл книгу, потом взял со стула галстук отца, машинально намотал на палец. Странное дело… Жил-был на свете его отец, ходил, дышал, думал, радовался, горевал, и повсюду, там, где он жил, оставались следы жизни, следы, которым неминуемо суждено исчезнуть навеки, но они же были, были, вот они – протянешь руку, коснешься случайно – будь то книга, которую отец читал, или картина, написанная им, или вот этот самый галстук, или кеды, чуть-чуть зазелененные травой…

О, как мало, как ничтожно мало остается от человека, всего ничего. А где же он сам, человек? Что-то с ним будет? Суждено ли ему вернуться обратно в свой дом, ко всему тому родному, привычному, что окружало его все годы и теперь, наверное, кажется для него особенно дорогим и желанным?..

В эту минуту Подходцев с горечью осознал необратимость перемен, сопутствующих каждой жизни на земле, и как-то особенно зримо и ясно вдруг представилась вся хрупкая непрочность земного бытия.

Чтобы отвлечься от грустных мыслей, он стал думать о жене, Лиле.

Она была неподдельной оптимисткой, эта высокая красивая женщина, которую он встретил однажды в поезде и спустя неделю уже понял, что полюбил ее на всю жизнь, никого никогда не полюбит, кроме нее.

Так оно и произошло на самом деле, вот уже семнадцать лет он был женат на Лиле, и, кажется, ни разу еще, ни единого разу не только не поссорился с нею, но и просто ни на минуту не поспорил, привыкнув всегда и во всем уступать ей! Она была главным человеком его жизни, даже дочь, шестнадцатилетняя дылдушка, необыкновенно походившая на мать, не стала ему так дорога, как жена.

– Я однолюб, – утверждал Подходцев, и это была правда.

Еще он говорил:

– Если бы я не встретил Лилю, мое представление о человечестве было бы куда более мрачным…

Лиля смеялась:

– Брось подлизываться, все равно никто тебе не верит…

Однако гордилась, не могла не гордиться любовью мужа.

«А что, если выпить чаю и лечь спать?» – подумал Подходцев.

Ранние августовские сумерки постепенно переходили в ночь. В подмосковной природе, особенно вечерами, в конце лета разлита непонятная грусть, так казалось Подходцеву, может быть, потому, что уже недалека осень, с ее туманами, зябким утренним рассветом, тоскливым дождиком, с ее ломкой, сухой травой, еще совсем недавно зеленой и свежей…

Почему же в детстве он не замечал никакой грусти ни вечером, ни тем более утром или днем? Или это потому, что в детстве он был безоговорочно, совершенно счастлив?

Конечно, он сознавал: жизнь его удалась, он стал тем, кем хотел стать. Отец мечтал, что он будет художником, ведь начиная с шестого класса и до окончания школы он рисовал карикатуры в школьной стенгазете, многие считали его способным, но сам он иронически относился к своим рисункам, откровенно называл их мазней и ерундистикой и уже в девятом классе решил раз и навсегда:

– Буду технарем, хочу делать то, что мне по-настоящему нравится.

– У тебя же определенные способности к рисованию, ты понимаешь, что такое цвет, что такое игра света, композиция, – уверял отец, однако сын стоял на своем:

– Не хочу быть художником средней руки, лучше буду хорошим инженером.

Сказал и испугался. Ведь кто такой отец? Не кто иной, как художник средней руки, вернее сказать, маленький, очень маленький, почти невидный.

Отец не обратил внимания на его слова или сделал вид, что не обратил. И приводил в пример сыновей знакомых художников, все они пошли по родительской дороге, поступили в Суриковский, собирались стать художниками, сын одного академика живописи даже ухитрился продать в салон два-три довольно банальных своих натюрморта, которые, это понимали конечно же все, взяли в салон исключительно ради престарелого отца.

Но Роберт Подходцев сам для себя решил: больше никогда не нанесет на бумагу ни одного штриха. Хватит! К удивлению отца и мамы, тогда еще совершенно здоровой, полной сил, он с отличием окончил МВТУ и сразу же поступил в научно-исследовательский институт, стал, как он сам, выражался, эмэнэсом с ярко выраженной надеждой на улучшенное будущее.

И будущее его не обмануло. Уже спустя три года он защитил диссертацию, потом стал старшим научным сотрудником – старэнэсом, потом женился.

Женился по любви, зная, жена тоже любит его, это был его друг, самый верный, самый большой, и дочка радовала, удалась характером в него, была покладистой, жизнерадостной, обладала ровным, спокойным нравом. Жизнь шла по накатанной, в общем-то довольно гладкой колее, без особых препятствий и помех, желания сбывались, семья радовала, работа казалась всегда интересной, и все-таки, все-таки…

Порой думалось, по-настоящему счастлив он был только тогда, когда отец и мама были молоды, а ему исполнилось года четыре или, кажется, чуть больше, и они жили летом в Алексине на Оке и каждое утро все вместе ездили на речку купаться, отец сажал его на раму велосипеда, мама ехала рядом на другом велосипеде.

Как ярко врезался в память горячий, радостный мир летнего, ничем не замутненного дни, неторопливые волны Оки, чайки, пролетающие очень низко, почти касаясь крылом воды.

Уже никогда не дано познать то чувство удивительной легкости, когда все вокруг казалось созданным только для него одного – и вода, и обжигающий пятки темно-золотистый песок, и высокое, густо-синее небо.

Сидя на раме велосипеда, он поворачивал голову и тогда видел очень близко лицо отца, крупный, орехового цвета зрачок, негустые ресницы, смуглую, чуть пористую кожу, крутой подбородок, слегка коловшийся, если до него дотронуться. И он дотрагивался до подбородка отца, а отец глядел на дорогу, и они ехали дальше по мягкой, нежно оседавшей под колесами велосипеда, давно не знавшей дождя пыли.

Должно быть, это и было счастье, неосознанное и потому еще более ясно ощутимое.

Уже будучи взрослым, иной раз, когда он просыпался рано утром, перебирая мысленно события минувшего дня, внезапно оживал в памяти бабушкин голос.

Позднее он не уставал дивиться, что бы это значило, почему ни с того ни с сего вспомнилась бабушка, почему снова слышится ее голос, давно уже умолкший: «Ладушки, ладушки, где были? У бабушки. Что ели? Кашку. Что пили? Бражку».

Словно молния прорезала небо, разом все осветив, как живая представала бабушка, ясные серые глаза под густыми, короткими бровями, теплые руки, крепко державшие его ладошки, легонько постукивавшие их друг о друга в такт нехитрым словам песенки.

Помнится, однажды он спросил бабушку: «Что такое счастье?» Бабушка нисколько не удивилась его вопросу: «Счастье – это прежде всего отсутствие страданий».

Годы спустя ему все еще слышался негромкий ее голос, и, чем дольше жил, тем яснее становилась для него простая, доступная правда этих слов.

* * *

Рано утром Подходцев вышел в сад. Всю ночь лил дождь, лишь к утру перестал, но небо все еще хмурилось, низкие облака сгустились над садом, и все-таки какой чудесный, звенящий был воздух, какая кругом разлита нетронутая свежесть! Казалось, солнце бьется изо всех сил, стремясь вырваться на волю, и это близкое, но покамест еще скрытое в облаках тепло солнца радовало душу, вселяло надежду, что все будет хорошо, все образуется…

Он прошел по широкой, сладко хлюпающей под его ногами дорожке. Блаженно кружились перед глазами шмели и осы, предвестники близкого вёдра – последнего тепла осени.

Лайма, привольно бегавшая по саду, вдруг залаяла, остановилась неподалеку от калитки, приподняв ушастую голову.

Подходцев подошел к калитке, там вроде бы кто-то стоял. Он подошел ближе, увидел, женщина в мокром то ли от дождя, то ли от листьев, с которых стекали капли, плаще, на голове малиновая шелковая косынка. Яркий, необычайно назойливый цвет косынки напомнил Подходцеву что-то, давно позабытое. Он вгляделся, узнал. Это была Тая, Анастасия Эдуардовна, бывшая жена отца.

– Здравствуйте, – сказал Подходцев.

– Здравствуй, – тихо отозвалась она.

Подходцев взглянул на нее, тут же отвел глаза в сторону. Не хотелось, чтобы она прочитала в его глазах удивление. А дивиться было чему: как же она изменилась, постарела! Куда девались свежая упругость кожи, всегда казавшейся немного загорелой, задорные кудряшки на лбу, ямочки на тугих щеках…

Перед ним стояла немолодая и, должно быть, не очень здоровая женщина, измученные глаза ее смотрели на него отрешенно, рассеянно, некогда прелестный рот потерял свои четкие очертания, казался желчным, брюзгливым, волосы, уже не кудрявые, на вид сухие и жидкие, были гладко зачесаны назад.

– Что же вы здесь стоите? – спросил Подходцев. – Идемте в дом.

Пропустил ее, она пошла впереди него, слегка шаркая ногами в тяжелых, коричневых, на микропорке полуботинках, а ему вспомнилось, когда-то у нее была быстрая, словно бы летящая походка.

Она прошла на террасу, открыла дверь, огляделась вокруг:

– Все как было, ничего не изменилось…

Он снял с нее плащ, сказал:

– Сейчас поставлю чайник, напою вас чаем…

Вышел на кухню, потом вернулся на террасу, она сидела на диване, рядом примостилась Лайма, положив голову на ее колени.

– Узнала, – Анастасия Эдуардовна впервые за все эти минуты улыбнулась. – Я спросила, помнишь меня? А она, совсем как человек, закрыла глаза, дескать, конечно, помню…

Лайма открыла один глаз, лизнула ей руку.

– А Урс жив?

– Жив, что ему сделается.

Лицо Анастасии Эдуардовны снова стало серьезным:

– Как папа?

– В больнице.

– Я знаю. Как он сегодня?

– Состояние удовлетворительное, я вечером был на станции, звонил.

– Удовлетворительное, – повторила она.

Он спросил:

– Кто вам сказал насчет папы?

– Софья Васильевна.

– Кто? – переспросил он, вдруг вспомнил: Софья Васильевна – давняя знакомая мачехи, тощенькая крохотуля, почти карлица, однако всерьез считавшая себя неотразимой.

– Постойте, – начал он, – это та самая, у нее еще полотенце на голове?

– Да, – без улыбки подтвердила Анастасия Эдуардовна. – У бедняжки все волосы вылезли, вот она и носит полотенце, будто бы только-только с пляжа.

– Я с нею вчера виделся, но не узнал, – заметил Подходцев. – Мы вместе стояли в очереди к автомату.

– Я к ней заехала, – сказала Анастасия Эдуардовна.

– К ней?

В памяти разом возник давешний разговор этой самой Софьи Васильевны в телефонной будке.

Каждое слово дышало досадой и пренебрежением: «Явилась, не запылилась. Нужна она мне очень…»

– Постойте, – он оборвал себя. Все та же Софья Васильевна сказала: «Ей деваться некуда, вот ко мне и заявилась…»

– Что? – спросила мачеха. – Что ты хотел сказать?

– Да так, ничего особенного.

Подходцев поискал мысленно, что бы придумать. И, не найдя ничего, опять повторил:

– Я ее, представьте, не узнал.

– А меня бы ты узнал, если бы встретил?

Во взгляде Анастасии Эдуардовны он прочитал непритворный страх женщины, привыкшей всегда быть красивой.

– Я же узнал вас, когда вы давеча подошли к калитке, – сказал он.

– Как летит время, – задумчиво проговорила она. – Боже мой, как летит…

Помолчала немного, потом спросила:

– Ты знаешь, что я написала папе письмо?

– Нет, – солгал Подходцев. – Папа ничего не говорил.

– Он не ответил мне…

«Так вы же не написали обратного адреса», – хотел было сказать Подходцев, но вовремя спохватился, к чему выдавать отца, да и себя не след выставлять в дурном свете, ведь сам признался, что отец ничего не говорил о письме.

Она расценила его молчание по-своему:

– Наверное, папа не хочет меня видеть? Да? И ты это знаешь, но боишься меня обидеть, не бойся, выдержу, выкладывай все начистоту…

Она улыбалась, щурила глаза, но улыбка ее была деланной, Подходцев безошибочно чувствовал, ей решительно не хочется улыбаться и она насильно заставляет себя растягивать рот, щурить глаза…

– Я ничего от вас не скрываю, – сказал он. – Папа ничего не говорил мне.

Она пожала плечами. Было непонятно, верит ли она ему или сомневается. Впрочем, подумал Подходцев, не все ли равно: верит – не верит, пусть как хочет, ничего от этого не изменится…

Она спросила, не спуская с него хмурых, посуровевших глаз:

– А ты, поди, не ожидал, что вернусь? Думал, наверно, теперь уже все, никогда больше не увидимся, и обрадовался сверх меры?

– Неправда, – спокойно возразил Подходцев, с трудом подавляя привычное чувство недоброжелательности к этой женщине, всегда им нелюбимой. И в то же время не мог не признать, такая вот прямота была ему по душе. Он был сторонник нелицеприятного откровенного разговора между людьми, знающими, что они не любят друг друга и никогда не полюбят. Ведь прямота, открытость, полное отсутствие какого бы то ни было лицедейства лучше любого притворства.

– Папа все эти годы ждал вас.

Он не хотел говорить этого и все же сказал, вспомнив в этот момент лицо отца тогда, когда отец получил спустя годы ее письмо.

Она оживилась, обрадовалась, значит, о ней думали, ее ждали, ей суждено быть любимой, желанной, а стало быть, никто от нее не отвернется, никто не захочет, чтобы она покинула дом, который привыкла считать своим.

Положила руку на его ладонь, на порозовевших щеках запорхали ямочки, она вся лучилась от радости, и он, глядя на нее, думал о том, как странно все складывается в жизни, вот перед ним женщина, далеко не молодая, уже успевшая не только постареть, но и основательно подурнеть, а все еще, наверное, мнит себя хорошенькой, отсюда эти ужимки, улыбки, жеманство былых времен, которое сквозит в каждом ее движении, в каждом взгляде.

Он внес чайник, поставил на стол, нарезал хлеб, положил в масленку свежее масло, вынул из шкафчика вазочку с вишневым вареньем.

– Прошу, – сказал.

– Что ж ты сам хозяйничаешь, когда я здесь? – спросила она.

– Давайте, я не спорю, – ответил он. Она налила чай в чашки, пододвинула Подходцеву хлеб и масло, стала отхлебывать чай быстрыми глотками, откусывая по кусочку от хлеба с маслом.

«Однако, – мысленно усмехнулся Подходцев. – Аппетит у нее отменный, несмотря ни на что…»

Как бы поняв, о чем он думает, Анастасия Эдуардовна внезапно отодвинула свою чашку. Она и раньше обладала странным свойством – вдруг проникаться мыслями того, на кого смотрела, с кем говорила. Отец, бывало, признавался, если бы он даже захотел отругать ее за что-нибудь, наверное, не сумел бы, она все равно поняла бы сразу, едва лишь он собрался бы открыть рот…

– Вы никуда не торопитесь? – спросил Подходцев.

Она испуганно взглянула на него:

– Я? Нет, никуда, а что?

Он не подал вида, что догадался, о чем она хотела спросить и не спросила: может, он не хочет, чтобы она была здесь? Отец болен, а он, сын, почувствовал теперь себя хозяином, и она всецело зависит от его воли и желания…

– Мне надо будет съездить в Москву.

– К папе? – голос ее дрогнул.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю