Текст книги "Концерт по заявкам (Повести и рассказы)"
Автор книги: Людмила Уварова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц)
Концерт по заявкам
ПОВЕСТИ
РЕДАКЦИОННОЕ ЗАДАНИЕ
1Я шла Рождественским бульваром, каким-то особенно неприютным, печальным в этот осенний вечер, шуршали под ногой упавшие листья, время от времени начинал накрапывать дождь. Потом все сильнее, все обильнее.
Лаково блестели под дождем пустые скамейки, а небо, быстро темнея, словно бы вплотную приблизилось к деревьям, чуть ли не касаясь вершин тяжелыми, набухшими облаками.
Слева от бульвара, если идти к Трубной, стоял маленький, двухэтажный особняк с неширокими окнами; даже с улицы было видно, что в доме несовременные, высокие потолки.
Так оно и было на самом деле.
В этом доме, на втором этаже, я родилась, выросла и прожила немало лет.
Мама умерла, когда мне было около двенадцати лет, и мы остались одни с отцом.
Моего отца хорошо знали московские книголюбы, он был директором букинистического магазина, что когда-то находился в проезде МХАТа.
Отец был человеком необыкновенно эрудированным и знающим. С ним советовались самые признанные авторитеты – филологи, ученые-историки, писатели.
Память у него была совершенно поразительная.
Кажется, разбуди отца среди ночи, задай ему самые неожиданные вопросы, как, например: «В каком году было написано первое письмо князя Курбского Иоанну Грозному? В каких костюмах щеголяли по праздникам петиметры? Сколько было прижизненных изданий Вольтера? Перечислите поименно предшественников Шекспира, а также их произведения? Сколько памятников архитектуры в Пскове и в Новгороде?» – он ответит безошибочно на любой вопрос.
В нашу маленькую, на втором этаже квартирку, случалось, приходили знаменитые ученые, писатели, литературоведы, прославленные режиссеры, театральные художники, актеры, да кто только не бывал у нас!
И у каждого было дело к отцу: кому надо отыскать книгу, вышедшую в каком-то веке и с той поры не издававшуюся, кто просит раздобыть для него мемуары, в которых описывались бы нравы и быт театральных училищ Петербурга в начале девятнадцатого века, у кого-то не хватает в полном собрании сочинений одного или нескольких томов, а кто просит раздобыть для него альбом старинной одежды северных губерний России.
Я как-то спросила отца:
– Почему они все приходят к нам домой? Они же могут договориться с тобой в магазине?
– В магазине я постоянно занят, и потому я сам приглашаю к нам, дома как-то удобнее обо всем поговорить, – отвечал отец.
Помню, к нам однажды явился знаменитый театральный режиссер, новатор и, как все считали, умница, почти мудрец.
Было это зимой, в январскую стужу, ледяной ветер задувал холод в наши плохо замазанные стекла; и тут позвонили в дверь, отец пошел открывать, и я увидела: вслед за ним вошел в комнату высокий, несколько восточного типа человек, одетый в тяжелую шубу с меховым воротником шалью, на голове меховая шапка, называемая в ту пору боярской.
Он вошел и как бы сразу забрал весь воздух в нашей узкой комнате, массивный, кажущийся еще более высоким и неповоротливым из-за шубы и шапки, горбоносый, с быстрыми темными, слегка выпуклыми глазами.
– А это кто? – густым, актерским басом спросил он у отца.
– Моя дочь Настя, – ответил отец.
– Настя – чудесное имя, – пророкотал вошедший, снял перчатку, протянул мне руку, неожиданно миниатюрную для его большого, грузного тела. – Давай, Настя, познакомимся…
Он назвал свою фамилию, известную в то время чуть ли не всему миру, заметно рисуясь, играя в обаятельного скромнягу, ибо понимал, что и мне его имя хорошо знакомо.
– Стало быть, вот я какой, а ты, милая, вон какая. В каком классе учишься?
– В восьмом, – ответила я, прибавив целый год.
– Отлично, – прогудел он, впрочем, немедленно позабыл обо мне и обратился к отцу: – Ипполит Петрович, душа моя, тут я одну постановочку задумал, просто все ночи подряд не сплю, все представляю себе, как оно получится, и необходимо мне для нее, просто невероятно необходимо раздобыть самые что ни на есть достоверные мемуары, повествующие о нравах и обычаях мушкетеров французских королей.
– Самые достоверные – это мемуары де Виллье, – незамедлительно ответил отец. – Вышли в Париже в тысяча восемьсот третьем году, в издательстве Карне и Моисси, всего в количестве триста тридцать восемь экземпляров, там имеется описание жизни мушкетеров при королях Людовиках Тринадцатом и Четырнадцатом, нравы, быт, обычаи, одежда, особенности, ну, и тому подобное.
Режиссер развел в стороны руки:
– Как это вы всё в голове держите, Ипполит Петрович? И год издания, и количество экземпляров…
Отец улыбнулся:
– Да так как-то…
– Непостижимо, как сама жизнь, – веско произнес режиссер.
Разумеется, он был поражен, и все-таки я подумала тогда, что он малость рисуется, то ли передо мной, то ли перед отцом или просто по привычке…
Отца отличала не только его огромная начитанность и совершенная память. У него была еще одна особенность: он любил приобретать ненужные вещи.
Наша тесная квартирка была буквально завалена сломанными часами, изрядно побитыми и склеенными, старинными облупленными подносами, пустыми рамами для картин…
Однажды я разозлилась, собрала все эти приобретения, в разное время купленные отцом, и свалила их в темный чуланчик возле кухни, где они дружно пылились все вместе, а отец между тем продолжал порой приносить оббитые пивные кружки, треснувшую чашку старого Гарднера или Попова, позеленевший от времени подстаканник Фаберже, чайники без ручки или без носика…
Поначалу он, увлекающийся, эмоциональный, не переставал любоваться покупками, призывая меня любоваться вместе с ним:
– Гляди, Настя, что за прелесть!
– Где прелесть? – нарочито устало спрашивала я.
Он высоко поднимал руку с пресловутой пивной кружкой или треснувшей чашкой.
– Разве не прелесть? Что за чистота, что за совершенство линий, чудо что такое!
Полюбовавшись вволю, отец вскоре забывал о своей покупке, а позабыв, само собой, приносил домой следующее чудо.
И снова непритворно восхищался, и снова быстро забывал…
Правда, фарфоровые безделушки он ставил на книжные полки, которыми были уставлены все стены в обеих комнатах и в коридоре.
Случалось, кто-нибудь, впервые пришедший к нам, подходил ближе, брал с полки какую-нибудь фигурку, чтобы разглядеть ее получше, и она буквально рассыпалась в его руках.
Отец обычно начинал немедленно успокаивать сконфузившегося гостя:
– Не горюйте, прошу вас, туда ей и дорога…
Он был искренен в эту минуту, потому что уже давно успел охладеть к недавнему «чуду».
Я стала лицом к дому, отыскала наши два окна. Увы! Они уже много лет не были нашими, потому что в той квартире проживали совсем другие люди, не имеющие к нам решительно никакого отношения.
Дождь густо, как бы обозлившись, сыпал сверху, ветер бил в лицо, но я по-прежнему все стояла, смотрела на хорошо знакомые окна.
В одном окне виднелась недорогая люстра – белые плафоны, словно головки колокольчиков, повернуты вниз, другое окно было неплотно задернуто шторой, из-под шторы выбивался зеленоватый лучик света.
Должно быть, горела настольная лампа.
Было в квартире еще одно окно, на кухне, но оно выходило во двор.
Лет десять тому назад я осмелела, пришла поглядеть на тех, кто живет в нашей бывшей квартире.
Дверь открыла женщина, довольно неряшливая с виду, высоко подобранные волосы, фланелевый застиранный халат. Лицо расплывшееся, а может быть, отечное, нездорового землистого цвета…
– Вам кого? – спросила она.
Глаза ее, усталые, в припухших веках, скорее равнодушно, чем неодобрительно, смотрели на меня, и я вдруг постеснялась сказать, что вот ведь как получилось, я здесь жила когда-то, и теперь мне хочется знать, кто живет там, где я родилась, страдала, любила, надеялась, ждала и думала…
Но тут же я мгновенно представила себе, как, должно быть, изумится эта незнакомая женщина, негустые ее брови, наверное, полезут вверх, а бледные, вялые губы тронет снисходительно-безучастная усмешка.
Нет, ни за что, никогда в жизни!
Я вежливо произнесла:
– Простите, очевидно, я ошиблась.
Повернувшись, пошла по лестнице вниз, ожидая, что та, кто живет теперь в этой квартире вместо меня, догонит, чтобы расспросить, кто именно мне нужен. Может быть, просто крикнет вслед:
– В какую квартиру вы шли?
Но она ничего не сказала, ни о чем не спросила, молча хлопнула дверью, и этот стук, безнадежный, гулкий, почти физически осязаемо отозвался в моем сердце.
И я еще раз твердо решила: «Никогда не переступлю больше этого порога…»
Само собой, была бы женщина, открывшая дверь, приветливей, милее, я б выложила ей все, как есть, и то, что я родилась в этих стенах, что здесь жил мой отец, а позднее и муж, и потом отцу предложили другую, более просторную квартиру, потому что нас буквально выживали книги. В Моссовете, по просьбе одного видного деятеля, хорошо знавшего отца, пошли нам навстречу, и мы все трое поселились в большой квартире, но, к сожалению, отцу не пришлось там долго прожить.
Я бы спросила, поют ли по-прежнему двери, сколько мы их тогда ни мазали, они не переставали петь, и прилетают ли голуби на подоконник в кухне, и не срубил ли кто-нибудь старый тополь во дворе…
Теперь, стоя под дождем, глядя на окна, за которыми некогда проходила день за днем моя жизнь, я думала о властной, неодолимой силе прошлого, которому суждено подчас долго жить в душе, и о том, почему нам, людям, не дано предвидеть своего будущего.
Ведь тогда всем жилось бы значительно лучше, легче и можно было бы избегнуть многих роковых, непоправимых ошибок…
Неожиданно свет в одном окне погас. Я словно опомнилась, осознала, что здорово замерзла, вымокла, что уже поздний вечер и надо спешить домой. И я торопливо зашагала к остановке троллейбуса номер пятнадцать.
2Люблю видеть на улице дворняжку, которая идет рядом с хозяином. Или бежит впереди него, или он ведет ее на поводке.
Одним словом, люблю, когда у беспородных собак имеется хозяин. Тогда у меня появляется такое чувство, будто мне преподнесли хороший подарок.
Тогда я становлюсь оптимисткой, и даже самый серый, бессолнечный, пасмурный день представляется мне радостным, залитым солнцем.
Не знаю, замечал ли кто-нибудь, кроме меня, как смешно встречные собаки осматривают друг друга?
Они очень вглядчивы и видят обычно друг друга еще издалека, где-нибудь даже на противоположной стороне.
Глаза их загораются, они пристально, не отрываясь, глядят одна на другую, серьезно, вдумчиво, изучающе, а когда проходят мимо, еще повернут голову и кинут взгляд вслед.
Правда, бывает и так, что они разражаются лаем, с первого же взгляда невзлюбив друг друга.
Интересно, почему? Какая мысль пришла им в этот момент в голову? О чем они подумали?
Само собой, нам, людям, не узнать. А ведь какие-то мысли и соображения наверняка возникли в их мозгу. Как пить дать, возникли…
Однажды, еще в начале своей работы в редакции ежедневной газеты, я опубликовала интервью с известной укротительницей львов.
Я долго добивалась свидания с укротительницей, а ей все было некогда. Наконец она милостиво согласилась встретиться со мною в метро.
– Простите, дорогая, – журчал в трубке ее мелодичный, изысканно нежный голос. – Простите великодушно, но, поверьте, у меня ни минуты лишней. Верите?
– Верю, – ответила я, вздыхая. – Как не верить?
– Правда, есть одна отдушина, – продолжала укротительница. – Я еду на шестидесятилетие знаменитого клоуна…
Она назвала имя, известное в дни моей юности каждому школьнику.
– Он живет на Русаковской, я буду ехать от «Дворца Советов» до «Сокольников», так что давайте встретимся возле метро «Дворец Советов» и проедем вместе до «Сокольников». Согласны?
Что мне оставалось ответить, кроме одного слова «согласна»?
Я узнала ее сразу – малинового цвета пальто с серым песцом, песцовая же шапка колоколом, а под ней хорошо знакомые по афишам аккуратно намазанные глаза, губы в яркой помаде, на лбу густая каштановая челка.
Она удивленно воззрилась на меня, когда я подошла к ней.
– Какая же вы юная! Совсем еще девочка!
– Это плохо? – спросила я.
– Нет, – она улыбнулась, мне показалась ее улыбка немного насильственной, словно она не хотела, но заставила себя улыбнуться. – Это скорее прекрасно, хотя, как вы и сами позднее поймете, проходит с годами бесследно.
Протянула мне руку в тугой лайковой перчатке.
– Не сердитесь, милая девочка, я не привыкла к таким молодым корреспондентам…
Я ответила:
– Но вы же сами сказали, что это проходит бесследно. Так что в следующий раз я уже не покажусь вам столь зеленой…
– Поживем – увидим, – сказала она.
Мы вошли в метро, в задний вагон. Народу в вагоне оказалось очень много, хотя до вечера, до часов пик, было еще довольно далеко.
Укротительница стояла рядом со мной, я видела, как она безуспешно оглядывает сидящих на своих местах пассажиров. Должно быть, ей страстно хотелось сесть, и в то же время она еще более страстно боялась, чтобы ее не посчитали пожилой и не уступили ей место.
Она повернулась ко мне, не удостоив больше никого взглядом, и стала рассказывать, не дожидаясь моих расспросов.
Очевидно, сказалась давняя привычка общаться с журналистами.
Вот тогда-то я и услыхала от нее, что животные умеют думать, что они соображают подчас даже не хуже людей.
Я не записывала ее слова, потому что трудно было, стоя в вагоне, писать что-либо, и потом, то, что рассказывала она, было настолько близко мне, что я хорошо запомнила каждое ее слово.
Мы доехали до «Сокольников», и я проводила мою собеседницу до дома, где проживал прославленный клоун, а потом прямехонько отправилась домой и сразу же, в один день накатала пятнадцать страниц текста интервью с укротительницей львов.
Наш ответсекретарь, по своему обыкновению, перечеркнул из пятнадцати десять с половиной, и сотворив четыре с небольшим страницы, напечатал интервью на третьей полосе.
И вот тогда-то в редакцию посыпались письма.
Я не успевала удивляться, как это у взрослых, должно быть, порядком занятых людей находится время писать ругательные письма в различные общественные организации, государственные учреждения или совершенно незнакомым им деятелям науки, искусства, культуры.
Право, близким друзьям не всегда соберешься черкнуть несколько строчек, а тут…
Пишут… Пишут, словно нет в жизни иного занятия, чем купить конверт, взять лист бумаги, написать ругательное письмо, отправить письмо в редакцию…
В каких только грехах не обвиняли меня!
Сколько различных ярлыков неведомые доброхоты и блюстители нравственных основ навешивали на меня!
И мракобес-то я, и последователь чуждой идеологии, и лженаучное исчадие (так дословно написано в письме некоего учителя средней школы).
Еще он обозвал меня «вредным продуктом эпохи, умышленно искажающим ее светлый и сияющий победным светом облик».
Не иначе как, надо полагать, этот самый учитель втайне баловался литературой.
Весь негаснущий пыл, откровенную враждебность, различного рода ругательства я заслужила лишь потому, что процитировала слова укротительницы: «Животные обладают свойством мыслить».
И привела несколько примеров.
Почему-то весь гнев блюстителей нормальных житейских норм (так тоже было написано в одном письме, дескать, я нарушаю нормальные житейские нормы!) обрушился только лишь на меня, журналистку.
Что касается укротительницы, то ее, в общем, не трогали, – может быть, ее защищало звание народной артистки, присвоенное ей сравнительно недавно?
Должна сказать, что теперь, спустя годы, я все чаще встречаюсь с людьми, любящими животных. Они не только любят животных, но и по-настоящему заботятся о них, принимая их интересы и нужды искренне к сердцу.
А я не мыслю себе моего существования без братьев наших меньших.
С детства со мною постоянно бок о бок обитали рыбки, птицы, кошки, собаки.
Жил как-то ежик, которого я нашла в лесу, хомяк с многочисленным семейством, казалось, возраставшим с каждым днем, умиравшая с голоду белка, подобранная в Тимирязевском парке, жаба в банке, несколько лягушек.
Уже основательно повзрослев, а вернее, состарившись, я все равно не забываю о животных.
И теперь со мною вместе проживают дворняжка Клуша, которую однажды, морозным февральским вечером, я нашла на улице, кот Филипп и голубь с подбитым крылом по имени Аристарх.
Иные в открытую подсмеивались надо мной:
– Скоро на пенсию выходить, а ни прочного положения, ни нормальной семьи, ничего не завоевала, одни четвероногие да пернатые, вот и вся семья.
Пусть так. Да, я ничего не сумела добиться: должно быть, и вправду порядочная бездарь. Ни литературного имени, ни семьи, ничего не сумела создать.
Когда-то я мечтала стать писательницей, выпустить хотя бы одну книгу. Не вышло.
Разумеется, я писала. Приходя домой после целого дня беготни по заданиям редакции, я почти сразу же садилась за стол, начинала писать.
Тогда еще был жив отец, и мне жилось значительно легче: отец покупал продукты, готовил, выгуливал собаку и ждал меня.
Он умел ждать. Знал, что я, идя домой Рождественским бульваром, всегда смотрю на наши окна, и он зажигал свет, даже если было еще совсем светло, и, едва я поднималась по лестнице вверх, уже открывал дверь квартиры.
И еще у него было чисто женское тяготение к порядку, он любил накрывать стол парадной скатертью, хотя за столом нас всего двое, поставить красивые тарелки, вазочку с бумажными салфетками, старинный графин, в котором самая обыкновенная вода.
– Пусть хлеб будет ржаной, но хлебница фарфоровая, по возможности старинная, – говаривал он.
Случалось, кроме жареной картошки, на обед ничего не было. Но зато картошка была изящно разложена на кузнецовских тарелках (у нас сохранилось пять тарелок из целого сервиза), и в фаянсовом кувшине налита вода с лимоном, а на столе красуется скатерть, некогда вышитая руками сестры отца, великой рукодельницы, кремовая, льняная, по краям васильки…
Отец не выносил клеенки на столе, граненых стаканов, алюминиевых, легко гнущихся вилок и ножей, толстых обливных тарелок.
– Наверное, я все-таки аристократ, – признался он как-то.
– Безусловно, – согласилась я, хотя хорошо знала, что его отец, а мой дед был лесничим в Брянской губернии, а бабушка, которую я еще застала, была родом из Катыни, из многодетной крестьянской семьи.
К старости отца покинула страсть покупать ненужное старье, уйдя из магазина на пенсию, он довольно охотно вел наше скромное хозяйство и перечитывал любимые книги – Монтеня, Тацита, Тэна, Плутарха, академика Обручева и стихи Пушкина, Тютчева, Фета.
Время от времени отца навещали старинные друзья и клиенты, – увы, год от года их становилось все меньше.
Отец подчас невесело шутил:
– Сужается круг друзей, выходит, и мне в скором времени…
Я не давала ему договорить. Потому что, несмотря на свою общительность, «артельность», как называли это мое качество некоторые друзья, я все равно больше всего на свете любила отца и преклонялась перед ним, считая, что он абсолютно, решительно недооценен и, может быть, потому не сумел сделать себе карьеры, которую заслуживал.
В сущности, его разносторонние познания, эрудиция, поистине феноменальная память – все это могло сослужить ему хорошую службу, он легко мог стать видным ученым, писать интереснейшие исследования, посвященные различным областям литературоведения и искусства. Он мог прославиться и остался безвестным.
Выйдя на пенсию, он не потерял связи с некоторыми букинистами и порой доставал редкие книги и для себя и для некоторых своих старых друзей.
И больше ни о чем, что могло бы быть для него выгодным, не заботился и не думал.
Однажды я спросила его:
– Ты нравишься самому себе?
– Да нет, не очень.
– Почему? – не отставала я.
– Не знаю. Не нравлюсь, и все.
– Мне ты тоже не нравишься, – сказала я. – Потому что ты на редкость нечестолюбив.
Отец равнодушно усмехнулся:
– Ну что ж, значит, таким уж уродился.
– Но почему же?
– Таким уродился, – повторил он.
– Это несправедливо, – попыталась я убедить его. – Это ужасно несправедливо! Ведь благодаря тебе, и только тебе, многие стали докторами наук, а некоторые, я знаю точно, даже членами-корреспондентами. А уж о кандидатах я и не говорю, их, должно быть, тьма-тьмущая. И во многом именно ты, не кто иной, помог им стать тем, чем они стали, ты не только доставал для них всякие раритеты, ты им, я сама, своими ушами слышала, читал иногда целые лекции…
Я не преувеличивала. Как-то к отцу заладил ходить некий весьма прилипчивый гражданин. Я его прозвала Молчалиным.
Наверно, думалось мне, Молчалин Грибоедова должен был выглядеть именно так. Мягкий взгляд серых ласковых глаз, изящно вылепленные розовые губки, круглая, хорошей формы голова, почему-то всегда склоненная набок.
Он умел истово, даже как-то благоговейно слушать. Отец рассказывал ему что-нибудь, решительно незнакомое для него, и он, казалось, впитывал в себя каждое его слово глазами, бровями, полуоткрытым ртом.
У него была манера говорить:
– Да что вы… Да куда мне до вас… Нет, я таким, как вы, никогда не буду…
Такой вот стиль, взятый им на вооружение, помог ему добиться многого.
Сперва он защитил кандидатскую; тему диссертации он, по слухам, вымолил у своего научного руководителя: «Обряды древних тольтеков».
Отец сказал мне: «Тема, что называется, не бей лежачего».
Однако, верный себе, сумел раздобыть для Молчалина (разумеется, у него была другая фамилия, но для меня он навсегда остался Молчалиным) редкие, очень нужные ему издания; мало того, Молчалин принес отцу свой автореферат, и отец просидел над многостраничным этим произведением что-то не меньше недели, не только безжалостно выправляя погрешности языка – а их было немало, – но и внося необходимые дополнения.
Молчалин стал кандидатом наук и почти сразу же начал исподволь готовить докторскую диссертацию.
Он являлся к отцу из вечера в вечер, садился напротив него за стол, сложив вместе ладони, – у него были пухленькие, совершенно женские ладони, короткие пальцы, выхоленные, выпуклые ногти, похожие на отшлифованные морем камешки, – смотрел на отца не моргая, благоговейно-ласковым взглядом и канючил:
– Ипполит Петрович, вы же понимаете, куда мне до вас, я же таким, как вы, никогда не буду, помогите мне, дорогой вы мой, вы же знаете, я без вас никто и ничто…
Вместе с отцом он выбрал тему докторской, сейчас уже не припомню названия, помню лишь, что тема эта тоже в какой-то степени перекликалась с обычаями древних народов, некогда населявших нашу землю.
Он продолжал ходить к отцу, советовался, слушал его, аккуратно записывал слова отца в особую записную книжку и почти каждую неделю приносил список книг, которые отец должен был ему раздобывать. И отец раздобывал книги, и разъяснял то, что было Молчалину почему-то непонятно, и рассказывал о том, о чем Молчалин не знал и не мог знать…
Само собой, Молчалин стал доктором наук, как же иначе?
И почти сразу же стал заведовать сектором своего института. И… начисто позабыл об отце, как не знал его никогда.
Прежде всего, не позвал отца на банкет, который он устроил в «Арагви», когда защитил докторскую.
Кто-то сказал об этом отцу, отец махнул рукой:
– Не пригласил? Бог с ним, всех не пригласишь…
Но однажды, спустя чуть ли не год, отец позвонил Молчалину, хотел попросить устроить в его институт на работу сына одного своего гимназического друга, однако новоиспеченный доктор говорил с ним так односложно и сухо, что во второй раз отец уже не позвонил. И вообще больше никогда не звонил ему.
Не знаю, гневался отец на него, или быстро позабыл о нем, как не случился тот никогда в его жизни, или был неподдельно обижен, но он скрывал от меня свою обиду, не говорил о нем никогда, лишь как-то бегло заметил:
– Это человек, который признает только деловые отношения, только нужных людей. Поэтому у него нет и не может быть друзей, одни только нужные люди.
Мы с отцом были как-то особенно духовно близки.
Ни с одной подругой никогда я не могла бы так откровенно говорить, как с отцом. И он считал меня первым своим другом.
Ему я не стеснялась признаться в том, что ощущала себя писательницей чуть ли не с самого юного возраста.
Меня всегда отличало поразительно живое воображение, я была наблюдательна, умела подметить наиболее характерные черты в людях и еще обладала особенностью приписывать всем вокруг различные качества, которые, на мой взгляд, были им присущи.
Отец нередко предупреждал меня:
– Почаще снимай розовые очки с глаз, это, поверь, полезно для здоровья…
Я знала, о чем он думал, говоря это.
Ведь я сочиняла не только на бумаге, и потому эта моя особенность оказывалась причиной многих горестных переживаний.
– Опять лоб в шишках? – спрашивал отец, когда узнавал о том, что меня постигло очередное разочарование. – Снова вчерашний друг – сегодняшний враг?..
Когда я выросла, я все равно продолжала ошибаться. Выдумывала себе рыцарей без страха и упрека, приписывала им тьму-тьмущую различных достоинств, которые отродясь не были им присущи, и, словно лбом о стену стукалась, наступало неминуемое разочарование. Но многочисленные мои ошибки не отрезвляли меня. Недаром отец называл меня сочинителем и предупреждал совершенно серьезно:
– Сочинительство – дар, присущий писателям, только не следует переносить его в реальную жизнь…
Отец верил в меня, считал, что я буду писательницей. Приводил множество примеров, которых у него в запасе было предостаточно, когда талантливый человек, не сумевший сразу пробиться, перенесший многие трудности, вдруг однажды просыпался знаменитым.
Я писала повести и рассказы, однажды накатала даже целый роман страниц на триста.
Потом отсылала свои произведения в различные редакции; потом собирала вместе повести и рассказы и сдавала сборники в издательства.
По сей день храню многочисленные рецензии из редакций и издательств.
Иные написаны лихо. Видно, что писавший любуется своим стилем, дескать, вот я какой, образованный, разносторонний, умею подробнейшим образом разобрать недостатки и доказать, что не пропущу ни одного…
Иные написаны мягко, чувствуется, что писавший явно жалеет незадачливого автора, сочувствует ему, но против правды не желает идти.
И, разнося в пух и в прах чуть ли не каждую страницу, он в то же время страдает из-за моей литературной беспомощности.
К слову, теперь уже можно сказать об этом (ведь я уже ничего не пишу, кроме чисто журналистских очерков и корреспонденции), мои повести и рассказы были написаны не хуже многих произведений, которые публиковались в тех же самых издательствах ив периодических изданиях. Право, ничуть не хуже!
Но к чему теперь толковать обо всем этом? К чему терзать себя бесплодными воспоминаниями, напрасными сожалениями, мыслями о том, что было бы, если бы да кабы…
Должно быть, прав мой друг, редакционный фоторепортер Ардик Моргунов, «ас фотоискусства», как он именует сам себя, когда говорит:
– Главное – удача! Все остальное спокойно приложится…
Вот чего не было, того не было – удача мне так и не улыбнулась. Я не была везунчиком и не стала писательницей… Но до сих пор я работаю в ежедневной газете. Начинала репортером, теперь – очеркист при секретариате.
Звучит громко, но на самом деле мои обязанности в достаточной мере всеядны. Могу написать очерк, но, если поручат дать интервью с каким-либо интересным человеком, не откажусь. И заметку иногда напишу, и на читательское письмо откликнусь, поеду познакомлюсь, погляжу на все аспекты, проверю то, что следует проверить, потом напишу, как и что.
Одним словом, признаюсь, пусть из меня не вышло писательницы, но журналисткой я все-таки стала.
И, по общему мнению, энергичной, пробивной журналисткой.
Работу свою я люблю. Во всяком случае, до конца дней не мыслю для себя никакой иной…
Способность к сочинительству хотя и не привела меня к писательству, все-таки сумела сослужить мне добрую службу, ведь для журналистки тоже очень важно обладать живостью воображения, наблюдательностью, способностью что-то придумать или хотя бы додумать, домыслить…
Однако никто не знает о том, что я все равно продолжаю сочинять биографии людям, случайно встреченным мною на улице, в метро, в театре или в магазине…
И сочиняю не только их характеры, но и желания, владеющие ими, их радости, горести, заботы, надежды…








