412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Людмила Уварова » Концерт по заявкам (Повести и рассказы) » Текст книги (страница 4)
Концерт по заявкам (Повести и рассказы)
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 16:20

Текст книги "Концерт по заявкам (Повести и рассказы)"


Автор книги: Людмила Уварова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 18 страниц)

5

Мы, газетчики, часто говорим:

– Первая публикация – это как первая любовь, трудно ее позабыть…

Моя первая публикация в газете, посвященная премьере в Театре имени Вахтангова, была напечатана в середине пятидесятых годов, а точнее, в пятьдесят пятом году; в ту пору я заканчивала вечерний факультет Полиграфического института, редакторское отделение, и понемногу начала сотрудничать в ежедневной московской газете, той самой, в которой продолжаю работать по сей день.

Сперва я давала коротенькие информации – в несколько строчек: открытие новой библиотеки, юбилей старого производственника, встреча знаменитой спортивной команды с московскими школьниками, выставка картин советских художников…

В те годы ответственным секретарем редакции был Евсей Евсеич Ефимов, которого в редакции все называли Еее, старый московский журналист, некогда работавший с Гиляровским, Амфитеатровым и с самим Власом Дорошевичем.

По сей день помнятся мне его всегда небрежно выбритые щеки, небольшие темно-коричневые глаза в коротких ресницах, скупая, нечастая улыбка, от которой мгновенно вдруг хорошело его лицо…

Евсей Евсеич был моим крестным отцом в журналистике.

Однажды, когда я в преддверии экзаменов долго не являлась в газету, он позвонил мне.

– Это еще что такое? – спросил он. – Почему тебя нет как нет?

– Как это нет как нет? – удивилась я. – Поверьте, я существую…

– Это я понимаю, – прервал он меня. – Что ты существо не астральное, а вполне реально существующее. Я спрашиваю, почему тебя не видать в редакции?

– Экзамены на носу, – ответила я.

– Если на твоем носу, то тебе и в самом деле следует торопиться, – сказал он. – А если на моем, то, поверь, успеешь…

Я представила себе длинный, хрящевитый нос Еее и не выдержала, рассмеялась.

– Теперь слушай сюда, – голос его звучал серьезно, и тени шутки не было в нем. – Сделай очерк о театральном художнике Громадине. Знаешь такого?

– Еще бы, – ответила я.

Аркадия Ильича Громадина я знаю, должно быть, с детства: он часто приходил к отцу, отец подыскивал для него альбомы с различными видами одежды, Аркадий Ильич ставил в Большом театре и Театре имени Станиславского и Немировича-Данченко классические оперы – «Кармен», «Князь Игорь», «Травиата». Дотошный, очень, как говорил мой отец, порядковый человек, привыкший во всем соблюдать абсолютную точность, он мог часами изучать покрой куртки испанского матадора или испортить груду бумаги, рисуя эскиз платья Виолетты, добиваясь того, чтобы каждая ленточка, каждый штрих был совершенно достоверным, соответствующим эпохе…

– Тогда тебе и карты в руки, – сказал Евсей Евсеич. – Валяй дозванивайся до Громадина, бери материал, состругай всю имеющуюся в наличности стружку, и чтобы через три дня очерк лежал у меня на столе. Даю двести десять строк, ни строчки больше.

Я уже знала, спорить с ним бесполезно. Он никогда, да и никому еще не уступил ни одной строчки.

– Хорошо, – сказала я.

Через три дня очерк, который я назвала выспренно и, по правде говоря, тривиально: «Путь к самому себе», лежал на столе Евсея Евсеича.

– Сколько строчек? – спросил он.

– Двести тринадцать, – ответила я.

– Заранее говорю: даже если они и гениальные, снимаю сразу три строчки…

Я все медлила, не уходила из его кабинета. Он вскинул на меня свои черные, живые глаза.

– А почему вы меня не похвалите? – спросила я.

– Хвалить? – удивился Еее. – За что же?

– Хотя бы за точность.

– Вот еще, – сказал он. – А ну, девочка, гуляй дальше.

– А очерк? – спросила я. – Когда же вы его прочтете?

– Когда останусь один, – ответил он.

Вечером, я только пришла из института, он позвонил мне.

– Все нормально, уложилось в сто сорок восемь строк…

– Как сто сорок восемь? – спросила я. – Вы же обещали двести десять?

– Я передумал. Хватит и ста сорока восьми, – ответил он.

В сердцах я бросила трубку и проплакала полночи.

Знал бы Евсей Евсеич, скольких трудов стоило мне добиться встречи с Громадиным!

Каким же он оказался несговорчивым, строптивым, капризным…

Сперва он не соглашался ни в какую принять меня, дескать, безумно устал, готовится ставить оперу современного композитора, невероятно тяжело, просто все ночи напролет не спит…

Потом наконец назначил мне свидание. Я только собралась пойти к нему, как он позвонил, отменил наше свидание, перенес его на утро. Утром я без звонка отправилась к нему, но он не принял меня, некая толстая дама, с обильно намазанным кремом лицом, стоя в дверях, объявила мне, что Аркадий Ильич никак не может встретиться со мной, масса неотложных дел…

В тот вечер отец спросил меня:

– Что с тобой?

– Ничего, – ответила я. – А что?

– Что-то ты кислая…

– Кислая? – повторила я. Слезы внезапно брызнули из моих глаз, но я постаралась побороть себя.

– Ничего, все в порядке…

Однако моего отца нелегко было обмануть.

Не успокоился, пока не выпытал у меня, что, в сущности, произошло.

– Только-то? – спросил, когда я кончила рассказывать, и, не говоря больше ни слова, снял трубку, набрал номер телефона. Благодаря своей феноменальной памяти отец никогда не записывал никаких адресов и телефонов, у него и вообще-то сроду не было ни одной записной книжки. Все сведения он хранил в своей голове.

– Аркадий Ильич, – услышала я спустя несколько секунд, – узнаете?

Отец помолчал немного, видимо слушая то, что говорил ему Громадин, потом заговорил снова:

– О наших делах, стало быть, мы еще поговорим, а покамест к вам имеет дело моя дочь. Помните ее? Настю?

Одним словом, примерно за полторы минуты все дело было улажено, спустя час я уже сидела в мастерской Громадина, сперва выслушивала его удивленные возгласы: «Да как же ты выросла! Да как же мне тебя не помнить! Да почему же ты сразу не сказала, что дочь самого Ипполита Петровича?»… Потом он начал рассказывать и говорил долго, без перерыва часа три, я едва успевала записывать его слова.

Спустя несколько дней Евсей Евсеич дал мне прочитать гранки.

– Глянь, как получилось…

И в самом деле, получилось, на мой взгляд, отменно. Евсей Евсеич вычеркнул все красивости, уснащавшие страницы моего очерка, – и «огромную мастерскую, в которой рождаются вдохновенные полотна», и «творческие замыслы, переполнявшие его могучее воображение творца-художника», и описания природы, все эти «весенние ручьи, шумевшие за окном мастерской», «косые, уходящие лучи солнца, вдруг осветившие и высветлившие самые потаенные уголки полотен» и тому подобную дребедень.

– Как? – спросил меня Евсей Евсеич, когда я кончила читать гранки.

– Хорошо, – ответила я.

– По-моему, тоже ничего, тем более что пришлось малость пшена отсыпать, а от этого вещь только выиграла, ты не находишь?

– Нахожу, – честно призналась я, хотя мне и было немного совестно, что в моем очерке я напозволяла себе столько «пшена», ненужных красивостей, которые только затрудняли чтение…

Кажется, Евсей Евсеич понимал все, что происходило в моей душе. Глаза его на миг улыбнулись, но лицо осталось серьезным, привычно деловитым.

– Как подпишешься?

– Если можно, так, – сказала я и написала на листе бумаги «Анастасия Медведева».

Евсей Евсеич взял свой красно-синий карандаш, который в редакции называли Братской могилой, и вычеркнул им Анастасия, оставил одну букву А.

– А. Медведева, поняла? Пока что хватит с тебя…

Утром, в воскресенье, я побежала в соседний киоск. Было очень рано, газет еще не привозили, и я простояла, наверно, не меньше часа, пока прибыла машина с газетами и пока киоскер разобрал их.

На четвертой полосе был напечатан очерк под названием «В мастерской художника».

Я подумала: «А ведь так лучше. Намного лучше…»

Было совестно вспомнить свое прошлое название – «Путь к самому себе». Что за сиропность!

Умница Еее, сумел дать ненавязчивый, тактичный и вполне подходящий к очерку заголовок…

Я купила десять номеров газеты, во всех экземплярах на четвертой полосе стоял мой очерк и темнели крупно напечатанные буквы: «А. МЕДВЕДЕВА».

В тот вечер я ехала к подруге и в метро увидела, как некий юноша читает мой очерк. Он стоял рядом со мной, я проследила за его глазами, они были устремлены на четвертую полосу.

Честное слово, я едва удержалась, чтобы не сказать:

«А ведь это я написала!»

А потом все постепенно забылось, и новые номера газет выходили один за другим, и никто уже не вспоминал о моем очерке, и только я иногда брала газету, успевшую немного пожелтеть, и снова искала свою фамилию и перечитывала наизусть известные слова.

За все последующие годы я написала много различных очерков, корреспонденции, репортажей, заметок, статей…

Иные были интересны, я получала множество писем, так, например, мой материал «Кукушка» привлек к себе внимание многих читателей.

Это был сухой, без лишних украшательств, деловито и четко написанный репортаж под рубрикой «Из зала суда».

Судились бывшие супруги из-за ребенка. Мать требовала, чтобы ребенок жил с ней, отец, наоборот, требовал, чтобы ребенок жил с ним и чтобы мать лишили родительских прав.

Вначале все симпатии были на стороне матери. Она была красивая, белокожая, светловолосая, скромно и спокойно державшаяся, стояла опустив глаза и говорила судье, пожилому, хмурому человеку, о том, что ей очень трудно без сына. Что она не представляет себе жизни, если он не будет с нею.

А бывший муж, маленького роста, узкоплечий, с изможденным, желтым лицом, – глядя на него, невольно думалось, что он, наверное, сильно болен, – утверждал, что все это ложь, что ребенок не нужен ей, что она уже много раз бросала его и уезжала то с одним мужиком, то с другим, не думая ни о ком…

Судья спросил его:

– Как же вы разрешали ей уехать? Она же была ваша жена?

– Наш брак давно уже распался, – ответил он. – Мы продолжали вести совместную жизнь только ради сына, потому что жаль было травмировать его…

В то время как муж говорил это, жена, склонив красивую, хорошо причесанную голову, слегка улыбалась, как бы удивляясь людской коварности и неправде…

А муж продолжал между тем говорить, что ребенок был полностью ею заброшен, что он, отец, и кормил, и обмывал, и обстирывал его, и водил сперва в детский сад, потом в школу, и ходил на родительские собрания…

Потом начали выступать свидетели – соседи по дому, педагоги, работники роно, воспитатели детского сада.

И тогда вырисовалась подлинная картина, подтвердившая неприкрытую правду слов отца.

Оказалось, мать и в самом деле совершенно забросила мальчика, не заботилась о нем, нередко уезжала от него с различными кавалерами и возвращалась лишь спустя месяц, а то и два-три.

Она часто выпивала и в пьяном виде приводила домой кого ни попадя, и все это на глазах ребенка.

А отец поистине был ему и отцом и матерью, ухаживал за ним, кормил, купал, приводил к нему врачей, когда ребенок болел, следил за его занятиями в школе…

В конечном результате справедливость восторжествовала: мать лишили родительских прав, а ребенка присудили отцу.

Зал встретил решение суда аплодисментами. А когда мать, еще недавно вызывавшая симпатии, вдруг разом поблекшая, словно бы полинявшая, быстро выходила из зала, кто-то из публики кинул ей вслед:

– Кукушка…

Репортаж под этим названием вызвал множество откликов, в редакцию валом повалили письма из всех концов нашей страны.

Почти во всех письмах описывались похожие истории, а некоторые авторы писем, разумеется мужчины, делились со мною и требовали, чтобы я точно так же пропечатала их жен, которые оказались недостойными звания жены и матери…

Издавна я любила ездить в командировки. И – поездом, а не самолетом. Я влезала на верхнюю полку, там ко мне никто не присаживался, никто не мешал думать. Обычно я лежала, глядела в окно и думала, что-то меня ждет на новом месте? О чем и о ком буду писать?

Я была по-настоящему увлечена своим делом.

Увлеченность эта сказывалась в том, что все свои очерки, корреспонденции, фельетоны, даже самые коротенькие заметки я писала, что называется, с душой, или, как выражался наш Евсей Евсеич, держа руку на нерве.

Милый Евсей Евсеич!

Я была на КамАЗе, когда он умер. Умер прямо в редакции, за своим рабочим столом, держа в руке свой знаменитый сине-красный карандаш, которым он так безжалостно и в то же время так умело вычеркивал ненужные банальности и фальшивые красивости…

Я прилетела на похороны с КамАЗа. Др того у меня уже сложился в голове очерк о двух камазовцах: старожиле и самом молодом жителе, приехавшем сюда всего лишь месяц тому назад.

И я привычно думала: «Интересно, понравится ли то, что я напишу, Еее?»

Все, что я писала, я первым делом обычно показывала ему.

И он, как всегда справедливый, неподатливый, говорил мне беспощадно:

– Пшено. Не пойдет…

И я знала: стало быть, так оно и есть – пшено.

Зато как же я радовалась, когда он вскидывал на меня свои темно-коричневые глаза и цедил, сдвинув в угол рта неизменную сигарету:

– Ничего, вроде получилось…

Должно быть, не мне одной еще долгое время спустя после смерти Евсея Евсеича не хватало его.

Бывало, прочитаю интересное письмо или услышу о какой-то занимательной истории, о которой следовало бы написать, и тут же бегу к Евсею Евсеичу посоветоваться, вместе обсудить, есть ли смысл писать об этом.

И случалось не раз, то, что еще совсем недавно казалось примечательным, заслуживающим внимания, вдруг, мгновенно блекло от нескольких его небрежно сказанных слов:

– Да ты что, деточка? Что тут тебе померещилось?

И все. И уже неохота писать об этом, и мысли направлены совсем в другую сторону, и уже метится где-то новый сюжет, который, может быть, на этот раз заслужит одобрение Евсея Евсеича.

Случалось, он вызывал меня, говорил:

– Вот о чем следовало бы написать…

У него был подлинный, неподдельный нюх журналиста.

Он безошибочно угадывал всегда, о чем стоило бы написать, на что нацелить внимание. Он мог даже предвидеть, что окажется наиболее интересным, существенным, злободневным в ближайшее и даже не в ближайшее время.

– Этому провидению меня научил Влас Дорошевич, – говаривал Евсей Евсеич. – Но поверь, эта наука далась мне совсем не просто…

Он первый натолкнул меня на историю Сердобской.

Она была необыкновенная женщина, и судьба ее была тоже абсолютно необыкновенна.

Еще в конце двадцатых годов она в составе делегации советских врачей отправилась на границу Монголии, где в то время вспыхнула чума.

И вместе со своими коллегами она спасала многих людей от чумы, выхаживала больных.

Евсей Евсеич был лично знаком с нею, она была к тому времени уже стара, отличалась довольно неуживчивым характером и, подобно профессору Челленджеру из романа Конан-Дойля, не переносила журналистов.

– Я надеюсь, мне удастся разбить этот лед, – пообещал мне Евсей Евсеич и добился своего: напомнил ей по телефону о том, что их когда-то познакомил сам дядя Гиляй, старик Гиляровский, с которым был в юности дружен брат Сердобской, она вспомнила его и согласилась принять меня.

В течение нескольких вечеров приходила я к ней в ее старинную двухэтажную квартиру в Кисловском переулке, где она жила совершенно одна и где все комнаты были сверху донизу завалены старыми медицинскими журналами, книгами, газетами и связками каких-то неведомых бумаг; поначалу она неохотно согласилась вспомнить о прошлой своей жизни и работе, потом как пошло…

Я едва успевала записывать, в ту пору я не носила с собой магнитофон или диктофон, а обходилась, по старинке, только блокнотами и хорошо очиненными карандашами.

Из номера в номер газета печатала мой большой, пространный очерк о Марии Евграфовне Сердобской. Судьба ее была поистине поразительна: однажды, приехав в один поселок, в котором почти все жители поголовно заболели бубонной чумой, она случайно в одном доме, рядом с мертвыми родителями увидела маленького, может быть двух-трех лет, мальчишку, который смотрел на нее исподлобья испуганными, круглыми, черными, словно антрацит, глазами.

По закону, даже если он еще и не был практически болен, она должна была положить его в чумной барак, где он неминуемо бы умер.

А ей вдруг стало жаль мальчика. И она вместе с ним поселилась в отдельной палатке.

Пока что оба они были здоровы, но она знала, что каждую минуту рискует своей жизнью, ибо кто мог поручиться, что ребенок не заразился и здоров?

И все-таки он не заболел, и она тоже не заболела, а спустя многие, многие годы однажды к ней домой, в Кисловский переулок, явился плечистый, коренастый мужчина, сказал, едва увидев ее:

– Давайте-ка вспомним наше прошлое…

Это был тот, некогда спасенный ею мальчик, который стал врачом и тоже, как и она, эпидемиологом.

– И вот, – сказала мне Сердобская, суровые глаза ее потеплели и улыбка чуть тронула губы, – оказалось, что у меня есть сын, названый сын, мой преемник, мой последователь и верный ученик…

Я спросила ее:

– Вы считаете себя счастливой?

Она удивленно взглянула на меня:

– Разумеется. Как же иначе? Я же не напрасно прожила жизнь, а это уже счастье…

Нет, я давно уже не жалею о том, что не стала писательницей. Потому что работа журналистки мне по душе. Даже очень по душе.

Разве можно позабыть о том, как я поехала в командировку в Сочи? Тогда меня, что называется, письмо позвало в дорогу.

Письмо тревожное, взывающее о помощи.

Инвалид Великой Отечественной войны, вернувшись домой, оказался совершенно одиноким. И случилось так, что он решил взять на воспитание девочку, тоже оставшуюся одинокой.

Она жила неподалеку от него вместе со своими родителями. Родители утонули, катаясь в море на лодке, девочку, ей было тогда лет семь или восемь, хотели было отдать в детский дом, потому что у нее не было никаких родственников, и тогда этот самый человек, у него была странная фамилия – Кечкотун, решил взять ее к себе.

И она стала его дочерью. Он истово воспитывал ее, ходил на родительские собрания, проверял домашние задания, отправляя ее в лагерь на лето, писал ей письма и подписывал: «Твой папа».

Когда она окончила школу, он вместе с нею поехал в Москву и жил там у какого-то фронтового друга, ожидая, пока она сдаст экзамены в медицинский институт.

Она сдала экзамены, он устроил ее в общежитие и посылал ей посылки из Сочи и ожидал ее домой на каникулы. Она приезжала почти каждый год, потом вышла замуж, приезжала уже с мужем, а потом, когда у нее уже появилось двое детей, решила переехать на постоянное житье в Сочи, тем более что там у нее был свой дом, вернее, дом ее приемного отца. Она устроилась главным врачом местной больницы, муж ее, тоже врач, стал завотделением, дети учились в школе. И вот тогда-то она начала планомерно, методически выживать своего приемного отца из дому.

Он мешал ей, ее семье, и она решила от него так или иначе избавиться и завладеть всем домом.

Он был мужественный, сильный человек, не привыкший жаловаться; в редакцию пришло тревожное письмо от соседей, за него вступились другие, изо дня в день наблюдавшие планомерную, четко организованную травлю старого человека, гвардии капитана, фронтовика.

Нет, не могу сказать, что командировка оказалась легкой. Пришлось поднять множество материалов, расспросить многих людей.

Мой фельетон я назвала «Память о прошлом». Когда он был опубликован, он обсуждался повсюду – в школах, в учреждениях, в санаториях, в больницах, в клубах, в институтах.

Обсуждали его и в той больнице, в которой работала приемная дочь старика, ставшая главным врачом.

Я писала о том, что иные люди не любят хранить память о прошлом, а этого нельзя делать. Прошлое всегда остается с людьми, ведь если бы Кечкотун не взял к себе маленькую осиротевшую девочку, кто знает, как сложилась бы в дальнейшем ее судьба. Стала бы она врачом? Стала бы счастливой женой и матерью?..

В конце концов справедливость восторжествовала, дочери не удалось выжить старика и отвоевать себе весь дом. И она вынуждена была уехать из Сочи вместе с детьми и с мужем, потому что все, кто знал ее, отвернулись и дружно осуждали ее неблагодарность и подлость…

И еще один мой очерк вызвал к жизни много писем, это описание вечера в одном московском Доме культуры «Для тех, кому за тридцать…».

Здесь собрались люди, бежавшие от одиночества, те, кто, как писал однажды Булат Окуджава, потерпел в жизни какое-то крушение…

До сих пор не знаю, не скажу, каковы были результаты этого вечера, сумел ли кто-нибудь обрести на этом вечере свою половину, нашел ли кто-нибудь счастье…

Я старалась быть прежде всего честной, правдивой, как можно более объективно описать этот вечер, мужчин и женщин, пришедших сюда, рассказать хотя бы некоторые жизненные истории…

Иные мои герои, о которых доводилось мне писать, бесследно исчезали из моей жизни, а с иными я сходилась надолго.

Так, однажды я приехала в один город на Волге с заданием написать очерк о молодых рабочих крупного машиностроительного завода.

В гостинице не нашлось ни одного свободного номера, администратор гостиницы – молодящаяся блондинка с огромной белокурой «халой» на голове, – я видела, искренне сочувствовала мне, но ничем не могла помочь: все номера были заняты делегатами двух научных конференций, проводимых в городе.

– Через несколько дней я вам предоставлю хоть два, хоть целых три люкса, – говорила она мне. – Но теперь – увы…

Даже ее тщательно сплетенная «хала», казалось, выражала неподдельное соболезнование моему бесприютству.

Помог случай, который, как известно, уже не раз и не два приходил на помощь тогда, когда вроде бы все кончено и ничего нельзя поделать…

Швейцар гостиницы предложил адрес некой тети Лизы с улицы Медиков.

– У нее вам будет хорошо, – заверил меня швейцар, крепкий старик из породы старых солдат, в свое время исправно отслуживших свой срок в армии. – Вот увидите, не пожалеете…

И я в самом деле не пожалела.

Улица Медиков находилась довольно далеко от центра города и походила на деревенскую: одноэтажные деревянные дома, огороженные палисадниками, деревья, растущие вдоль тротуаров, скамейки возле заборов.

В одном из таких вот домиков проживала тетя Лиза, худенькая, низкорослая, в чем только душа держалась, старушка, впрочем быстрая и проворная не по годам.

– Живи, милая, что мне, места, что ли, жалко? – сказала она, проведя меня в маленькую, метров семь, не больше, комнату, уютную и теплую, с большой, пышной кроватью – подушки на кровати, казалось, восходили до потолка, – с вышитым гладью подзором и ковриком на стене, с комодом, покрытым вязаной скатеркой, и печкой-голландкой в синих и розовых старинных изразцах.

Я прожила у тети Лизы шесть дней и за это время успела хорошо изучить и увидеть весь уклад ее жизни.

Она жила не одна, рядом, за стеной, в другой половине, находилась семья ее сына с женой и дочкой.

Сын был алкаш, это мне тетя Лиза выложила в первый же день, уже и лечился и несколько раз лежал в больнице, но ничего не помогало, проходило недели две, от силы три, и он снова напивался до бесчувствия. Жена его была порядочная дрянь, это мне уже сказали соседи, заходившие к тете Лизе, по мнению же тети Лизы – страдалица и мученица.

Тетя Лиза никогда никого не осуждала. Даже невестку, ни с того ни с сего невзлюбившую ее, даже сына-алкаша, даже внучку, избалованную и дерзкую деваху, унаследовавшую склочный характер матери.

– Бог с ними, – говорила тетя Лиза. – Это они не с добра, а от жизни. Жизнь-то больно к ним неласковая…

Она работала санитаркой в местной больнице – эта работа удивительно подходила ей. Прежде всего потому, что она была жалостливой, милосердной. Не очерствев душой, по-настоящему жалела больных; признавалась мне, приходя домой после работы:

– Уж как, ты бы знала, они меня ждут…

И я верила ей. Я бы тоже ждала ее, если бы лежала в больнице…

Она работала через день, но тот день, что была дома, не имела ни минуты покоя: то и дело приходили люди, жившие не только по соседству, но даже с других улиц, у каждого было до нее дело, каждый со своей просьбой: кто просто оставит ключи от дома, кто приведет к ней ребенка, попросит приглядеть за ним, кто пригласит навестить больного, хотя бы ненадолго, пока вернутся домашние…

Ее душа, как и ее дом, была открыта для всех. Уж такой у нее был характер, она не умела отвадить от дома, сказать резкое слово, отвернуться, начисто отказать кому-то, даже малознакомому, в его просьбе…

Кроме того, она не уставала помогать невестке, хотя та в открытую, неведомо почему, ненавидела свою свекровь.

Тетя Лиза знала, что она ненавидит ее, но не осуждала и никому на невестку не жаловалась.

Как-то я не выдержала:

– Тетя Лиза, вы вот всех жалеете, а себя никак не удосужитесь пожалеть…

Она удивленно взглянула на меня:

– Чего мне себя жалеть? Я, поди, не больная, на своих ногах, ни от кого не завишу…

– Я не о том, просто смотрю на вас и вижу, что вы никогда не отдыхаете, даже в выходной у вас и минуты свободной нет…

Она махнула рукой:

– И не надо! Кому она нужна, эта минута? Меня не выручит, людей не облегчит. Я лучше поработаю так, как нужно…

И работала. И делала для окружающих все, что могла. И легко, как бы играючи, помогала всем, кто бы о чем бы ее ни попросил.

Уезжая обратно в Москву, я сказала ей:

– На таких, как вы, тетя Лиза, земля держится…

Она не стала спорить со мной. Может быть, никому бы не призналась, но и сама в какой-то степени так считала?

Помолчала немного, потом сказала, словно бы говоря сама с собой:

– Вот помру, что с ними со всеми будет?..

Я вернулась в Москву и спустя какое-то время написала очерк «Тетя Лиза с улицы Медиков».

Ардик Моргунов слетал в этот город на один день, нащелкал множество снимков, очерк был опубликован с фотографией тети Лизы, вышла она совсем на себя непохожей, почему-то жгучей глазастой брюнеткой, а на самом деле была светло-русой, с изрядной сединой. И глаза у нее были небольшие, ясные, в слегка припухших веках…

Я послала тете Лизе газету с очерком, она написала мне в ответ:

«Зачем ты меня такой выставила? Получилось, вроде я святая, без сучка и задоринки…»

Я нет-нет, однако выбирала время и летом или осенью приезжала навестить тетю Лизу, благо лёту от Москвы до этого волжского города было всего час с небольшим.

И каждый раз, видя ее на ногах, по-прежнему не знающей устали, по-прежнему отдающей все свои силы другим, не умеющей думать о себе, непривычной отдыхать, я непритворно радовалась.

Как-то я призналась Ардику, что благодарна судьбе за то, что она помогла мне ближе познакомиться с тетей Лизой и узнать ее.

– Ты не судьбу благодари, – сказал Ардик, – а свою профессию, потому что, не будь ты газетчиком, черта с два ты бы познакомилась с нею. И вообще, один шанс из тысячи, что ты могла узнать, что в таком-то городе на улице Медиков живет некая тетя Лиза, святой души человек…

Потом лицо его стало необычно серьезным, и он произнес совсем другим тоном:

– А вообще-то теплее жить, когда знаешь, что такие вот люди живут в одно и то же время с тобою на земле…

И я не могла не согласиться с Ардиком…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю