Текст книги "Концерт по заявкам (Повести и рассказы)"
Автор книги: Людмила Уварова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)
– Тоже следует основательно переписать, – решительно произнес Полукаров. – Если поглядеть на нее новыми, теперешними глазами, можно увидеть, какой это лобовой образ, даже, я бы сказал, плакатный, психологически мало оправданный, все в нем обнаженно просто, немотивированно…
– Ну, будет, будет, – Иван Ермолаевич замахал на него обеими руками. – По-моему, самый злой критик наверняка уступил бы вам, голуба моя, ибо так громить собственную пьесу, полагаю, могут очень и очень немногие!
– Я говорю правду, – грустно сказал Полукаров. – Думаете, мне самому легко говорить так о своей пьесе?
Иван Ермолаевич молча постукивал пальцами по ручке кресла, слегка опустив глаза, как бы прислушиваясь к одному ему слышному мотиву. Потом поднял голову, глянул на Полукарова, чуть сузив глаза:
– Ладно, пойду вам навстречу. Перенесем премьеру.
– На сколько?
– Два месяца вам хватит?
– Думаю, что хватит. – ответил Полукаров.
– Так, стало быть, – деловито Проговорил Иван Ермолаевич. – Значит, сегодня же выйдет приказ об отсрочке, это первое. Прерываем репетиции, это второе. Что на третье?
– На третье? Ничего, – сказал Полукаров.
– А на третье вопрос: как вам нравится первое и второе? – Иван Ермолаевич невесело засмеялся. – Еще раз скажу: впервые встречаю такого вот автора, даю слово…
– Это вы уже говорили, я слышал.
– Я знаю, что говорил и что вы слышали, но не могу не удивляться…
Выйдя от Ивана Ермолаевича, Полукаров решил отыскать Веронику, она говорила, будет в театре, но дежурная внизу сказала, что не видела Вероники, наверное, еще не пришла.
«Подожду, – решил Полукаров. – Поговорю с нею, а потом уже двину домой».
Он понимал, ему не избегнуть серьезного, может быть, даже очень серьезного разговора с Вероникой, что ж, чем скорее поговорит с нею, тем быстрее снимет с сердца камень…
Он подождал возле подъезда и дождался, увидел: Вероника торопливо спешит в театр.
– А, это ты, – чуть задыхаясь, сказала она.
– А я ждал тебя, хотел увидеть хотя бы ненадолго…
– Как? Говорил с Ермолаичем?
Спросила, не глядя на него, словно бы ее не так уж интересует его ответ, но он кожей почувствовал, как напряглось, замерло в ожидании его слов все ее существо.
– Говорил.
– Ну и как?
Снова почти полное безразличие, чуть ли не улыбается ему, а на самом-то деле…
– Того, чего хотел, – добился!
У нее слегка дрогнули ноздри, признак неподдельного волнения, повернув к нему голову, она спросила:
– А именно?
– Премьера переносится, покамест буду работать…
– Работать, – задумчиво повторила Вероника. – Ну что ж…
Глянула на часы, ему показалось, она нарочно хотела показать ему, что ей некогда, чтобы не продолжать этот разговор, сказала:
– Ну, пока. Дома договорим…
– Хорошо, – согласился он. – Дома договорим.
В последнее время Вероника стала какой-то далекой, отчужденной.
Даже наедине с самим собой он боялся произнести слово «отчужденная», может быть, ему это просто так кажется, она устала, перетрудилась, кроме того, обижена на него, да, как бы там ни было, а обижена, ведь она уже готовилась к премьере, мечтала о ней, сколько раз говорила Полукарову о том, что волнуется, едва лишь подумает о премьере, и в то же время до того хочет поскорее дождаться…
В тот вечер, когда она вернулась из театра, у них случился разговор, не очень длинный, но значительный. Он сказал, что не хочет ни за что показать пьесу в таком виде, что намерен все, с начала до конца переписать набело, что ему перестали нравиться решительно все персонажи.
Она молча выслушала его и молчала так долго, что он не выдержал, спросил:
– Ну, что ты на это на все скажешь?
Она медленно покачала головой:
– Что скажу? А ничего.
– Ничего? Нет, правда?
– Да, – сказала она. – Правда.
– Ты сердишься, – сказал Полукаров. – Я вижу, ты сердишься на меня, но, дорогой ты мой, пойми, наконец, я хочу, чтобы спектакль получился не проходной, не обычный, среднеарифметический, а интересный, чтобы его заметили, о нем стали говорить.
Она опять не произнесла ни слова, он продолжал:
– Я хочу, чтобы у тебя роль получилась глубинной, не плоской, не однозначной, как теперь, а то теперь ты очень походишь на девушку с плаката…
– Раньше ты так не думал, – сказала Вероника.
– Не видел, – признался Полукаров. – Я был, если хочешь знать, опьянен немного…
– Чем же?
– Хотя бы тем, что меня признали, что моя пьеса понравилась, что все то, что я сочинил, вдруг окажется на сцене, под сотнями глаз…
– Я бы хотела, чтобы ты не трогал мою роль, – сказала Вероника. – Я привыкла к ней, мне она нравится в таком виде.
– Нет, – ответил Полукаров. Строгая, раньше не виденная ею складочка залегла между его бровями, отчего лицо Полукарова вдруг стало казаться старше, угрюмее. – Нет, не проси, родная, не могу!
– Никак не можешь? – переспросила Вероника.
– Да, не могу, это было бы изменой самому себе, своим принципам, своим взглядам.
Она молча, как бы рассеянно смотрела в окно, потом перевела взгляд на него, спросила:
– Скажи правду, может быть, ты хотел бы другую актрису?
– Какую другую актрису? – не понял Полукаров.
– Может быть, ты хотел бы, чтобы играла не я, а кто-то другой?
– Перестань, – оборвал он ее. – Как не совестно? Неужели тебе в голову могла прийти такая мысль?
– Могла, – ответила Вероника. И, не слушая больше того, что он говорил, вышла из комнаты.
Прошло немногим более двух месяцев. За это время Полукаров основательно поработал над пьесой и сдал ее в театр с сознанием сравнительно хорошо выполненного долга.
Иван Ермолаевич первый прочитал пьесу, рано утром позвонил ему:
– Голуба моя, да это же, если хотите, совсем другая пьеса!
– Ну, я бы не сказал, что другая, – ответил Полукаров. – Сюжет-то остался тот же!
– Это так, – согласился Иван Ермолаевич. – Что есть, то есть, но действующие лица совершенно неузнаваемы…
– Вам нравится? – напрямик спросил Полукаров.
Иван Ермолаевич помедлил, прежде чем ответить:
– Профессионально, возможно, и более отточено, все пригнано так, как следует, но первый вариант был, как бы вам сказать… – Он замялся в поисках нужного слова: – Он был более непосредственный, а потому и казался натуральнее, естественней, органичней…
– А мне нравится этот вариант куда больше, – не уступал Полукаров.
Неожиданно Иван Ермолаевич сказал миролюбиво:
– Быть по-вашему…
– Ну что ж, – сказал Полукаров. – По-моему так по-моему.
Он невольно дивился самому себе, никогда раньше он бы не мог разрешить себе разговаривать с главным режиссером театра в таком тоне. Что же произошло с ним? Почему он стал такой? Ведь тогда, до войны, когда он впервые пришел в театр, он благоговейно прислушивался к каждому слову старого режиссера, а о том, чтобы поспорить с ним, возразить ему, не согласиться, об этом не могло быть и речи, Если бы, скажем, он, Полукаров, получил за эти годы широкое признание, если бы познал шумный успех, тогда еще можно было бы понять его самоуверенность и твердость.
«Просто я стал старше, опытнее, хладнокровнее, – подумал Полукаров, подумал о самом себе отстраненно, беспристрастно, словно о ком-то постороннем. – И потом произошла некоторая переоценка ценностей, когда-то, немыслимо давно, до войны, мне казалось, поставить пьесу в театре – это предел мечтаний, счастье, самое что ни на есть, а теперь, став старше на целую войну, я вдруг осознал, что счастье в другом, в чем-то, не всегда понятном, но в другом…»
И еще он подумал: «Старше на целую войну» – это хорошо, надо бы записать».
Но тут же что-то отвлекло его, и он позабыл записать.
В тот же вечер Полукаров сказал Веронике, что сдал в театр новый вариант.
– Знаю, – отозвалась она. – Ермолаич объявил, завтра – читка.
– Интересно, как тебе покажется второй вариант? – спросил Полукаров.
Она промолчала, как не слышала. И он не стал больше допытываться.
Читка была не на следующий вечер, а спустя два дня. Полукаров задержался в редакции, срочное задание, не мог прийти; поздно вечером Вероника, вернувшись из театра, сказала:
– Все прошло хорошо, актеры приняли твой вариант.
Она произнесла эти слова спокойно, почти бесстрастно, ему показалось, что именно ей пьеса не понравилась, именно ей. И он спросил ее:
– А как тебе?
Она пожала плечами:
– Не знаю…
– И все-таки, – настаивал он, – скажи, как тебе, понравилось?
Она снова повторила:
– Не знаю… – Потом подумала, сказала: – По-моему, первый был как-то живее…
– Это тебе кажется, – сказал он.
Она не стала спорить:
– Возможно.
Он сказал полушутя:
– К тому же, думаю, тебе просто неохота учить новые слова, их там немало во втором варианте…
Как бы нехотя она улыбнулась:
– Уж ты скажешь…
День премьеры приближался, была объявлена генеральная; Полукаров почти не видел Вероники, она уходила на репетиции рано утром, а когда он являлся из редакции домой, уже спала крепким сном.
Однако утром он все-таки ухитрялся встать раньше нее, приготовить ей завтрак под осуждающим взором сердитой соседки, тщательно устанавливал на подносе чашку, молочник, сковороду с яичницей, нарезал батон тонкими ломтиками, так любила Вероника, и нес все это в комнату, где Вероника, уже причесанная, одетая, сидела у зеркала, привычно внимательно разглядывая свое лицо.
Она принимала его заботы как должное, не спорила с ним, не подшучивала, но как-то сказала:
– Ты меня вконец избалуешь. Так не годится.
– Почему? – спросил он.
– А вдруг случится так, что мы не будем вместе и кто-то другой не будет меня так баловать, каково мне будет?
– А мы всегда будем вместе, – ответил Полукаров, старательно улыбаясь, чтобы она не поняла, как вдруг резко и больно отозвались в душе эти ее слова.
Вероника переспросила:
– Всегда? Ты уверен, что мы будем всегда?
– Да, – ответил он, – конечно, уверен, а ты?
Она покачала головой:
– Как можно быть уверенным, когда мы, люди, все не навсегда, разве не так?
– Пока я жив, я не представляю себе жизни без тебя, – ответил Полукаров.
Однажды он сказал ей:
– Ты очень добрая.
– Кто? Я? – удивилась Вероника, подумала, пожала плечами: – Нет, я никогда не была ни доброй, ни злой, просто старалась выработать в себе доброту.
– Как это – выработать? – не понял он.
– А вот так. Ведь доброту тоже можно выработать, стараться быть по возможности доброй, терпимой, не раздражаться попусту, не злиться…
– Лешка Коробков говорит: не злись, не ревнуй, не завидуй и проживешь сто лет, – сказал Полукаров.
Вероника замахала на него обеими руками:
– Вот уж чего не хочу, не желаю жить так много, надоест…
– А вдруг не надоест? – спросил он. – Во всяком случае, я постараюсь, чтобы тебе не надоело, если, разумеется, сам к тому времени буду жив…
Она повела на него глазом, словно хотела сказать что-то, и все-таки промолчала. А ему в этот момент подумалось: «Если к тому времени мы будем вместе… Может быть, мне передались ее мысли?» – спросил он себя, глянул на Веронику, она смотрела на него ясно, открыто, и он на миг устыдился своих мыслей.
– Как, проводишь меня? – спросила Вероника.
– Увы, – ответил с сожалением Полукаров. – Надо писать очерк.
– Тот, что привез из командировки?
Он кивнул:
– Тот самый.
Примерно дней десять назад он был в командировке в Тульской области.
Полукаров любил ездить, видеть и узнавать все новое; если бы не Вероника, не страх за нее, как бы чего не случилось с нею, пока он в отъезде, как бы она не отвернулась от него, он бы с радостью ездил куда угодно, в любой город, поселок, деревню…
Обычно уже в поезде он начинал приглядываться к окружающим его людям, прислушиваться к разговорам, подмечая что-то наиболее характерное, бросающееся в глаза.
На этот раз с ним рядом сидели две старухи – мать и дочь, матери лет под девяносто, дочери, естественно, на двадцать лет меньше.
Дочь уговаривала мать переехать к сыну в город, мать возражала:
– Куда мне трогаться? Всю жизнь в деревне прожила, здесь и помру…
И, что больше всего поразило Полукарова, обе, и мать и дочь, стали серьезно, как-то удивительно деловито и трезво обсуждать будущие похороны матери.. Сама старуха говорила, вытирая натруженными, темными пальцами сухие губы:
– Стало быть, платье пусть будет то, которое наверху в укладке лежит, серенькое в крапинку, найдешь?
– Конечно, найду, – отвечала дочь. – А платок какой?
– И платок там же, рябой, с каймой серой, в розовую бумагу завернутый, а главное, не забудь батюшку из Скуратова позвать, нашего не надо, ну его, а скуратовского – это в самый раз. Не забудешь?
– Не забуду, – обещала дочь.
– И на поминки Прохора не пускай, всех, кого хочешь, приглашай, а его не надо, не хочу, чтобы он пришел да за упокой моей души пил…
– Не бойся, не придет, – успокаивала ее дочь. – А ежели придет, я его сама как есть вытолкаю…
Полукаров слушал, дивился. Что за простота, что за обыденность, ведь говорят о самом страшном, самом значительном – о смерти. Причем не притворяются, само собой, не играют, а и вправду относятся к смерти буднично, как к чему-то неизбежному, равно ожидающему каждого на земле.
Должно быть, в этом заключено подлинное нравственное здоровье, в таком вот трезвом отношении к смерти, в небоязни ее…
Обе женщины вылезли из вагона, а Полукаров еще долго вспоминал обеих, еще долго слышался ему хриплый, негромкий голос старухи:
– И на поминки Прохора не пускай…
Поезд немного опоздал, Полукаров едва успел забросить свой чемоданчик в гостиницу и прямиком направился на завод: там было открытие профилактория для рабочих; вот об этом самом профилактории Полукаров должен был писать очерк в газету.
– Получится у тебя? – спросила Вероника.
– Надо, чтобы получилось, – ответил Полукаров, – тема вполне достойна.
– Это что-то вроде санатория?
– Вроде, – согласился Полукаров, – только без отрыва от производства. Люди трудятся в своих цехах, а после работы вместо того, чтобы идти по домам, отправляются в профилакторий, где их кормят, развлекают, врачи их осматривают, прописывают лекарства…
Полукаров оборвал себя, увидел: глаза Вероники рассеянно и скучающе скользят по сторонам.
Прости, – сказал, – тебе, наверно, неинтересно?
Она улыбнулась:
– Да нет, что ты, это все страшно интересно, но мне просто уже надо идти…
– Да, – заторопился он. – Я понимаю. Конечно, иди…
Было тихо в квартире, соседи разошлись по своим делам, Полукаров раскрыл машинку, положил на стол возле себя пачку папирос, спички, придвинул стопу белой бумаги.
Перелистал свой блокнот: так, значит, как говорится, начнем, пожалуй…
А начать, как и всегда, труднее всего. Он исписал множество листов бумаги – все не так.
Мысленно снова представил себе деревянный коттедж на заводском дворе, плакат над входными дверьми, белые буквы по красному: «Добро пожаловать».
Само собой, большое это дело организовать такую вот здравницу для рабочих, чтобы тут же из цеха прямехонько шли туда и снова оттуда же направлялись на смену. Но как написать об этом толково, не сусально, простыми, обычными, человеческими словами? Да, рабочие лечатся, отдыхают, за ними ухаживают, их кормят диетическими блюдами, они, безусловно, поправят свое здоровье в этом самом профилактории. Все так. Но как же написать обо всем этом?
Чтобы не было ни малейшего намека на сусальную сиропность, как выражался главный редактор. Так и предупреждал на летучках и совещаниях:
– Не забывайте ни на минуту! Никакой сусальной сиропности, ни единого вздоха умиления, и чтобы без всех этих улыбок на лицах тружеников, радостных лукавинок в глазах, смешинок во взгляде, сердечной признательности, которую не выразить словами, и тому подобной дребедени…
Полукаров сидел, откинувшись на стуле, рука его машинально рисовала чей-то профиль. Он вгляделся, так и есть, Вероники. Ну, конечно же, она, ее сразу узнать можно…
Он громко произнес вслух:
– Так нельзя! Нельзя так любить, это просто-напросто вредно…
Решительно отодвинул машинку в сторону, встал, сдернул свое пальто с вешалки.
Захотелось сейчас, сию минуту увидеть ее. Хотя бы на минуту, всего лишь на одну минуту…
Так бывало уже не раз: где-нибудь в командировке, а еще раньше, на фронте, невероятно далеко от нее, вдруг его охватывало страстное желание – немедленно увидеться с Вероникой.
На фронте так или иначе он умел справиться с этим своим желанием, да и что можно было поделать? Но в командировках, уже теперь, когда желание услышать хотя бы ее голос вдруг охватывало его, он бежал на почту, заказывал срочный разговор с Москвой и ожидал жадно, с бьющимся сердцем.
Бывало, телефон молчал или кто-то из соседей коротко отвечал: «Нет дома…»
И он сходил с ума: где она? В театре ли? А может быть, вовсе не в театре, может быть, где-то, с кем-то…
Ревнивые подозрения сжигали его, однажды он не выдержал, бросил все, взял билет, сел в поезд и рванул обратно, домой. И, только увидев Веронику, заспанную, розовую, теплую со сна, он ощутил такую невероятную радость, что схватил ее, прижал к себе и, лишившись слов, долго стоял, прижавшись к ней, не говоря ни слова, чувствуя, как оглушительно, сильно и часто бьется сердце…
Первым, кто ему встретился в театре, был Гриб.
– Дорогуша, – запел он, тиская Полукарова в объятиях. – Солнышко мое ненаглядное…
Заплывшие глаза его с любовью и нежностью, казалось бы самыми что ни на есть искренними, глядели на Полукарова.
«Вот ведь знаю, что врет, что он меня решительно не выносит, и все равно поддаюсь сладким словам, – подумал Полукаров. – Такова сила лести, или, вернее сказать, моя слабость, с которой никак не могу справиться…»
– Ты к своей? – спросил Гриб, выпустив наконец Полукарова из объятий. – Да? Угадал?
– Угадал, – ответил Полукаров.
– Ну, иди, иди, солнышко, не буду тебя держать, – продолжал Гриб. – Она небось ждет тебя не дождется…
– Она и не знает, что я приду, – возразил Полукаров.
– Тем более будет сюрпризик для нее, – сказал Гриб, улыбнулся, блестя белыми острыми зубами. – Она, наверное, дни и ночи готовится к генеральной, – продолжал Гриб, улыбка его окончательно расширилась, как бы залила все лицо. – Моя жена тоже считает, генеральная нынче определит многое…
– Вот как, – рассеянно проговорил Полукаров и, кивнув Грибу, быстро побежал по лестнице наверх.
Добежав до следующего пролета, он обернулся, встретился взглядом с глазами Гриба. Гриб стоял все там же, где он оставил его, на лице уже не было и тени улыбки, только узкие, длинные губы дрогнули, как бы стремясь удержать некстати вырвавшееся слово. Глаза Гриба глядели холодно, настороженно. Встретив взгляд Полукарова, он вдруг снова широко, улыбнулся, даже поднял руку, как бы приветствуя Полукарова, даже крикнул что-то, чего Полукаров так и не сумел разобрать…
Позднее Полукаров не раз спрашивал себя, почему он обернулся.
Казалось, кто-то неведомый, невидимый приказал коротко: «Обернись!» И он не решился ослушаться.
Полукаров быстро шел по коридору, знакомая гримерша, встретившись, приветливо помахала ему рукой.
– Рада за вас, – сказала. – Наконец-то дождались! Говорят, через несколько дней генеральная, а за нею уже и премьера, надеемся…
Он быстро и крепко пожал ей руку:
– Спасибо еще раз, будьте здоровы!
– Будьте, – сказала она.
Наверное, немного обиделась? Может быть, стоило все-таки постоять, поговорить с нею? Он улыбнулся ей, она не ответила на его улыбку. Так и есть, обиделась. Ладно, перекурим и эту обиду.
Не постучавшись, Полукаров широко распахнул дверь гримуборной Вероники. Вероника сидела перед зеркалом, спиной к нему.
Услышав скрип двери, мгновенно обернулась. Он знал, сегодня ей предстоит играть в «Бешеных деньгах», Вероника уже не раз жаловалась, не дается ей Лидия, как ни старается, а все что-то не то…
Лицо Вероники, еще без грима, блестевшее от щедро положенного крема, показалось ему детски обиженным, каким-то удивительно незащищенным. Он приблизился к ней, обнял ее голову, прижал к себе:
– Ну, как ты, маленькая моя?
Она легонько оттолкнула его от себя. Глянула в зеркало, пригладив растрепавшиеся волосы:
– Ты же знаешь, не очень хорошо.
– Трудно?
Она кивнула:
– До сих пор я Лидию как-то не прочувствовала. И хотелось бы и не могу, вот что ужасно!
– Ничего ужасного нет, – сказал он. – Ты, я уверен, прекрасно справишься со своей Лидией!
Она повернулась к нему всем телом, пристально вглядываясь в его лицо, словно пыталась разглядеть что-то не видное никому, кроме нее.
Он усмехнулся:
– Деточка, на мне ничего не написано.
– Это я знаю. – Она помолчала немного: – Значит, ты уверен, что в конце концов я справлюсь с Лидией?
– Уверен на все сто двадцать!
– А я не верю тебе, – сказала она – Не верю тому, чему ты сам не веришь!
– Вероника, да что это с тобой? – воскликнул Полукаров.
– Ничего особенного. Но разреши мне не поверить тебе!
Необычно сухой, даже жесткий голос Вероники внезапно поразил Полукарова. Таким тоном она никогда не говорила с ним, ни единого раза.
– Все-таки ты бы мне объяснила, в чем дело? – спросил он.
Взял со стола какую-то баночку, наверное с румянами, стал вертеть ее между пальцами. Вероника неторопливо и мягко забрала у него баночку, поставила обратно на стол.
– Скажи правду, ведь тебе моя Юля не показалась?
– Юля? – переспросил он.
– Да, Юля.
Это была героиня его пьесы. Вероника права, то, как она сыграла Юлю, ему активно не понравилось. Нет, не такой представлял он себе героиню, совсем не такой.
«Почему же Вероника понравилась мне тогда, когда я впервые, еще до войны, увидел ее на репетиции?» – спросил себя Полукаров и не нашел ответа.
Может быть, все дело в том, что он основательно переделал образ Юли, значительно углубил его, придал ему новые черточки, в первом варианте Юля была обычной молодой женщиной, по правде говоря, довольно примитивной, во многом однозначной, иные действия ее легко было угадать сразу же.
А теперь, Переписав всю роль, он видел Юлю совсем другой, обладающей более сложным духовным миром, во многом противоречивой, иной раз даже колючей, искренней во всем, хотя и умеющей порой слукавить.
«Сложная натура», – так выразился о ней Иван Ермолаевич, и Полукаров согласился с ним: конечно, сложная, понять и разгадать ее с первого взгляда очень и очень трудно…
Он говорил о Юле так, будто бы то была живая, существовавшая в действительности женщина, духовно близкая ему уже в силу того, что являлась его порождением, чуть ли не родным для него существом. Это было смешно, он сам понимал это и все-таки не мог относиться к Юле иначе. Все остальные действующие лица в пьесе казались ему просто как бы добрыми знакомыми, со своими, присущими каждому свойствами и особенностями, впрочем в известной степени тривиальными. Над образом Юли он долго, упорно работал, отыскивая для нее все новые грани характера, она была для него воплощением женственности, победительного обаяния, кокетливого задора и ума.
А Вероника, должно быть, не сумела до конца осознать всю сложность этого неоднозначного, не во всем понятного характера.
Она играла Юлю точно в том же ключе, в котором играла тогда, на репетиции, еще до войны. Правда, тогда она понравилась Полукарову, хотя поначалу он представлял себе Юлю другой.
Теперь же, сидя в директорской ложе позади Ивана Ермолаевича, он смотрел на Веронику, не сходившую со сцены почти все три действия.
Одетая в простенькое, ладно сидевшее на ней платье, волосы подхвачены сзади красной ленточкой, Вероника бегала по сцене, улыбалась, закинув голову, сердилась и снова меняла гнев на милость, спорила, ссорилась, влюблялась, охладевала…
Обычно изящная, плавная в каждом своем движении, Вероника казалась теперь топорной, неповоротливой, и голос ее, который представлялся Полукарову неповторимым, низкий, с чуть заметной хрипотцой, звучал почему-то решительно незнакомо, словно не Вероника произносила нужные по роли слова, а кто-то абсолютно чужой.
Полукаров даже глаза закрыл на миг, до того ему стало как-то неловко за нее. Подумалось, наверное, Ивану Ермолаевичу тоже не нравится Вероника. Однако он не решился спросить, а тот также ничего не сказал ему.
«Боже мой, да что же это такое? – думал Полукаров, глядя на Веронику. – Неужто она не понимает, как это все не так, все, все…»
Должно быть, не одному Полукарову приходили точно такие же мысли в голову, позднее, спускаясь в курительную, он повстречал жену Гриба, и она произнесла сочувственно:
– Ну, ничего, ничего, могло бы быть еще хуже…
– Вы так считаете? – спросил Полукаров.
Она кивнула.
– Репетиция еще ровным счетом ничего не значит, подождите, спектакль обкатается, все будет чин чинарем…
Он не дослушал ее, невежливо отвернулся. Не следует его успокаивать, он не выносит решительно никаких утешений.
После репетиции Полукаров подождал Веронику, вместе с нею вышел из театра. Оба молчали. Полукаров первый не выдержал:
– Ну, что с тобой, малыш? Почему такой грустный?
Она ответила, не глядя на него:
– Не надо говорить со мной таким тоном.
– Почему не надо?
Он крепко сжал ее руку, она осторожно высвободилась, сказала, по-прежнему не глядя на него:
– Я уже достаточно взрослая, все, что следует понять, понимаю.
Он не стал допытываться, что же она поняла, не стал потому, что боялся сделать ей больно. Ведь если она спросит напрямик, как она ему, понравилась или нет, он не сумеет солгать. Непривычный ко лжи, даже ради нее, самой любимой, он не захочет кривить душой.
Должно быть, ей это тоже было понятно, хотя она не произнесла ни слова. Так молча они дошли до дому. Он поставил чайник, но Вероника сказала:
– Я очень устала, не буду чай пить…
Сразу же разделась, легла в постель, укрылась с головой. А он долго сидел на кухне, курил, просматривал исписанные блокноты, рисовал чертиков и думал о том, какая все-таки странная у них с Вероникой жизнь. Странная, не во всем понятная, хотя они и любят друг друга. Он, во всяком случае, любит ее безумно…
– Скажи правду, – не отставала Вероника. – Я ведь тебе тогда не понравилась?
Он молча взглянул на нее, молча кивнул головой:
– Да, не очень.
– Ты посчитал меня бездарной дурой?
– Ну, зачем ты так?
– Говори, – настаивала Вероника, блестевшее от жирного крема лицо ее обострилось, напряглось, глаза потемнели, сузились, тонко вырезанные ноздри дрожали.
– Разумеется, я не посчитал тебя бездарной дурой, – начал Полукаров, стараясь говорить как можно более спокойно. – Да ты и сама знаешь, что далеко не бездарна!
– Ничего я не знаю!
Голос Вероники прервался, словно она старалась подавить внезапные слезы.
– Знаешь, – мягко сказал он. – Ты человек, безусловно, одаренный…
– Спасибо, – прервала его Вероника, скривив губы. – Большое спасибо за ложечку меда…
Такой он ее еще не видел. Вся какая-то колючая, с трудом заставляющая себя говорить относительно тихо, но в душе, видно, неистово разъяренная, обиженная прежде всего на него. А за что, спрашивается, сердиться? Ведь в конечном счете это он должен на нее сердиться, а не она на него, из-за нее спектакль может разойтись по швам…
Полукаров поймал себя на том, что испугался. По-настоящему испугался. Как можно так думать? И о ком, о ней, самой любимой, самой для него желанной?! Но как бы там ни было, а что есть, то есть. Ему вспомнилось излюбленное выражение Лешки Коробкова: «Платон, или ты, или кто еще другой мне друг, но истина дороже. Истиной ни за что не поступлюсь!»
«И я не хочу и не могу поступиться истиной», – подумал Полукаров.
Вероника тряхнула волосами, светлые льющиеся пряди рассыпались по плечам.
– Если бы можно было, я бы охотно передала роль…
– Ну зачем ты так, – сказал он.
– Да теперь уже поздно, надо было решать раньше…
Он ничего не ответил. Она взяла металлическую гребенку, стала расчесывать волосы, глядя в зеркало отсутствующим взглядом.
– Жаль, что второй состав еще не готов…
– Перестань, Вероника, – сказал Полукаров – Маленькая моя, прошу тебя…
Взял, ее руку, прижался к ней губами. Вероника осторожно, но решительно высвободила свою руку из его.
– Ладно, я сама понимаю, теперь уже трудно что-либо переделать. Но об одном прошу – не приходи ни на генеральную, ни на премьеру.
Он подумал было, что ослышался:
– Что? Вероничка, дорогой мой, повтори еще раз, что ты сказала.
Она повторила тихим, почти бесстрастным голосом.
Он все еще не мог опомниться от этих сказанных ее тихим голосом слов. Как же так? Он автор – и не придет? Почему? Как же это может быть? Ведь он не в командировке, не болен, стало быть, должен, просто обязан прийти на премьеру своей пьесы, самой первой, которую написал. Ему рассказывали, что многие драматурги являются чуть ли не на все свои спектакли и каждый раз выходят кланяться, если актеры вызывают их. А почему бы и не выйти, почему не кланяться публике? Ведь это такое счастье, которое, всем известно, выпадает на долю далеко не каждого…
Полукаров не был честолюбив, во всяком случае, не считал себя излишне тщеславным, но в последнее время, никому не признаваясь, даже Веронике, он часто представлял себе, как придет в театр на премьеру, как к нему будут подходить знакомые, поздравлять его, кое-кто и позавидует, конечно, не без того, как он будет пожимать многочисленные руки, слушать добрые слова, а после спектакля выйдет с актерами на сцену и будет аплодировать актерам, а они будут аплодировать ему…
– Скажи, что ты пошутила, – умоляющим тоном попросил он.
– Нет, не скажу, – в голосе Вероники зазвучали неистребимо жесткие нотки. – Я не шутила и сейчас не шучу. Если ты придешь, я это сразу почувствую и не смогу играть. Уверяю тебя, не смогу никогда в жизни!
– Ты, ты это серьезно?
– Вполне, – по-прежнему глядя в зеркало, ответила Вероника.
Он был вспыльчив и знал об этом. Когда-то, в той прежней жизни, он вскипал, случалось, вспылив, наговорит Элисо множество резких, даже грубых слов, правда, позднее, когда успокоится – он был, подобно всем вспыльчивым людям, отходчив и незлопамятен, – начинал просить у нее прощения, каяться, проклинать себя и клятвенно обещать никогда больше, ни одного слова…
Элисо тоже была отходчива, но разумеется, горячая южная кровь давала себя знать: однажды, разозлившись на него, она запустила в него чашкой, а после плакала, целовала его плечо, чашка попала ему в плечо, не причинив, впрочем, ни малейшего вреда, и тоже кляла себя и обещала никогда больше не распускаться…
Полукаров вдруг почувствовал, как резко и больно застучало сердце, кровь хлынула в щеки и стало трудно дышать.
– Тогда, может быть, тебе вообще тяжело жить со мной вместе? Может быть, для тебя будет лучше, если я уйду, скроюсь, сгину навсегда? Ну, говори, я жду…
Он чуть было не схватил Веронику за руку, спокойно, почти невозмутимо продолжавшую расчесывать гребенкой волосы.
Она искоса глянула на него, потом отвела глаза в сторону, снова глядя на себя в зеркало. Потом бросила взгляд на часы, висевшие напротив, около окна, воскликнула с непритворным испугом:








