Текст книги "Том 4. Перед историческим рубежом. Политическая хроника"
Автор книги: Лев Троцкий
Жанр:
Политика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 57 страниц)
(К делу Азефа)
Целый месяц все, кто только умел читать и думать на Руси и во всем свете, занимались Азефом. «Дело» его известно всем и каждому из легальных газет и из отчетов о думских прениях, по поводу запроса об Азефе. Теперь Азеф успел уже отойти назад, в газетах его называют все реже. Прежде, однако, чем окончательно выбросить Азефа в помойную яму истории, мы находим необходимым подвести принципиальные политические итоги – не азефовщине собственно, а всему терроризму в связи с отношением к нему главнейших политических партий в стране.
I
Единоличный террор, как метод политической революции, есть наше «национальное» русское достояние. Конечно, убийство «тиранов» старо почти так же, как сам институт «тиранов», и поэты всех веков сложили немало гимнов в честь кинжала-освободителя. Но планомерный террор, ставящий себе задачей устранение сатрапа за сатрапом, министра за министром, монарха за монархом – «Сашку за Сашкой», как фамильярно формулировал программу террора некий народоволец 80-х годов, – этот террор, приспособляющийся к бюрократической иерархии абсолютизма и создающий свою собственную, революционную бюрократию, является продуктом самобытного творчества русской интеллигенции. Тому, разумеется, должны быть свои глубокие причины – и искать их нужно: во-первых, в природе русского самодержавия, во-вторых, в природе русской интеллигенции.
Чтобы самая мысль о механическом уничтожении абсолютизма могла приобрести популярность, для этого государственный аппарат должен представляться чисто-внешней насильственной организацией, не имеющей никаких корней в организации общества. Но именно таким представлялось революционной интеллигенции русское самодержавие. Под этой иллюзией было свое историческое основание. Царизм слагался под давлением более культурных государств Запада. Чтоб устоять в состязании, он должен был нещадно обирать народные массы и, таким образом, вырывать экономическую почву из-под ног даже у привилегированных сословий. Им и не удалось подняться на ту политическую высоту, как на Западе. А в XIX веке сюда присоединилось могущественное давление европейской биржи. Чем большие суммы она давала взаймы царизму, тем меньше становилась его непосредственная зависимость от экономических отношений собственной страны. Европейской военной техникой он вооружался на европейские средства и вырос, таким образом, в «самодовлеющую» (разумеется, относительно) организацию, возвышающуюся над всеми классами общества. Отсюда естественно могла родиться мысль: взорвать на воздух эту чужеродную надстройку при помощи динамита.
Призванною выполнить эту работу почувствовала себя интеллигенция. Как и государство, она развивалась под прямым и непосредственным давлением Запада; вместе со своим врагом – государством она обгоняла экономическое развитие страны: государство – технически, интеллигенция – идейно. В то время, как в более старых буржуазных обществах Европы революционные идеи развивались более или менее параллельно с развитием широких революционных сил, в России интеллигенция, приобщившись к готовым культурным и политическим идеям Запада, духовно революционизировалась прежде, чем экономическое развитие страны породило серьезные революционные классы, на которые она могла бы опереться. При этих условиях ей ничего не оставалось, как помножить свой революционный энтузиазм на разрывную силу нитроглицерина. Так возник терроризм классиков-народовольцев. В два-три года он достиг своего зенита и затем быстро сошел на нет, сжегши в огне своем тот запас боевых сил, который могла выдвинуть слабая численностью интеллигенция.
Террор социалистов-революционеров в общем и целом вызван теми же историческими причинами: «самодовлеющим» деспотизмом русской государственности, с одной стороны, и «самодовлеющей» революционностью русской интеллигенции, с другой. Но два десятилетия прошли не даром, и террористы второй формации выступают уже, как эпигоны, отмеченные печатью исторической запоздалости. Эпоха капиталистического "Sturm und Drang'а" (бури и натиска) 80-х и 90-х годов создала и сплотила многочисленный промышленный пролетариат, пробила жестокие бреши в экономической замкнутости деревни и теснее связала ее с фабрикой и городом. За народовольцами действительно не было революционного класса; социалисты-революционеры лишь не хотели видеть революционный пролетариат; по крайней мере, не умели оценить его во всем его историческом значении.
Конечно, можно из литературы социал-революционеров без труда набрать дюжину-другую цитат о том, что они ставят террор не вместо борьбы масс, а вместе с борьбой масс. Но эти цитаты свидетельствуют лишь о той борьбе, которую пришлось вести идеологам террора с марксистами – теоретиками массовой борьбы. Дела это, однако, не меняет. По самому существу своему террористическая работа требует такого сосредоточения энергии на "великом миге", такой переоценки значения личного героизма, и, наконец, такой «герметической» конспирации, которые, – если не логически, то психологически – совершенно исключают агитационную и организационную деятельность среди масс. На всем политическом поле для террориста существуют только две светящиеся точки: правительство и боевая организация. "Правительство готово временно примириться с существованием всех других течений, – писал Гершуни* товарищам в ожидании смертной казни, – но решило направить все свои удары, чтобы раздавить партию социалистов-революционеров". "Я твердо надеюсь, – писал в такую же минуту Каляев*, – что наше поколение, с Боевой Организацией во главе, покончит с самодержавием". Все, что вне террора, – только обстановка борьбы, в лучшем случае – вспомогательное средство. В ослепительном пламени взрывающихся бомб бесследно исчезают очертания политических партий и грани классовой борьбы. И мы слышим, как крупнейший романтик и лучший практик нового терроризма, Гершуни, требует от товарищей «не разъединять не только революционных рядов, но даже оппозиционных».
"Не вместо массы, но вместе с массой". Однако же терроризм слишком «абсолютная» форма борьбы, чтобы довольствоваться относительною и подчиненною ролью в партии. Рожденный отсутствием революционного класса, возрожденный впоследствии недоверием к революционной массе, терроризм может поддерживать свое существование, лишь эксплуатируя слабость и неорганизованность масс, преуменьшая их завоевания, преувеличивая их поражения. "Они видят, – сказал о террористах адвокат Жданов в процессе Каляева, – невозможность, при современном оружии, народным массам с вилами и дрекольями, этим исконным народным оружием, разрушать современные Бастилии. После 9 января они уже знают, к чему это приводит; пулеметам и скорострельным ружьям они противопоставили револьверы и бомбы, эти баррикады XX века". Револьверы одиноких героев вместо народных дрекольев и вил, бомбы вместо баррикад, – такова действительная формула террора. И какое бы подчиненное место ему ни отводили «синтетические» теоретики партии, он всегда займет красный угол, а Боевая Организация, которую официальная партийная иерархия ставит под Центральным Комитетом, окажется неизбежно над ним, над партией и всей ее работой, пока жестокая судьба не поставит ее – под департаментом полиции. И именно поэтому конспиративно-полицейский крах боевой организации будет неизбежно означать и политический крах партии.
II
Эпигоны при всем благоговении перед классиками никогда не повторяют их, ибо живут в другое время и ко времени этому вынуждены приспособляться. Эклектика – душа эпигонства, а форма его – компиляция.
Не только от романтического имени Народной Воли* – ради более европейского – вынуждены были отказаться социал-революционеры, и не только священные буквы Б. О. – отдать под политический контроль Ц. К. Вся пяти-шестилетняя история партии с.-р. есть процесс приспособления поражающей своей гибкостью революционной интеллигенции прежде всего к классовой борьбе пролетариата, затем – к стихийным движениям крестьянства. Интеллигенция сохраняла за собой террор, как свой собственный метод, как гарантию своего политического самосохранения и, практически опираясь на силу террористической организации, а идейно – на субъективный метод, на философию личного почина, она пыталась усыновить и подчинить себе движение пролетариата и крестьянства. Интеллигенция плюс террор, пролетариат плюс «субъективно» облагороженная классовая борьба, крестьянство плюс социализация земли – вот к какой триаде свелась эклектическая компиляция социал-революционеров, которая казалась им высшим политическим синтезом. И однако же под этой компиляцией – как и под эсеровским взглядом на «внеклассовую» природу абсолютизма – имеется свое историческое основание. В сущности эсеры хотели лишь на «субъективном» жаргоне революционной интеллигенции, пытающейся отстоять свою самостоятельность, формулировать исторически-обусловленную потребность в революционном сотрудничестве пролетариата с крестьянством.
Диктатура интеллигенции над пролетариатом и крестьянством не из-за Азефа, конечно, потерпела крах. События революции и контрреволюции, наполнившие многие алгебраические формулы живым политическим содержанием, по всем швам разодрали синтетическую компиляцию эсеров. При первых же проблесках парламентаризма от них откололась широкая группа интеллигентов, чувствующих себя гораздо лучше на адвокатской трибуне, профессорской кафедре или за редакторским столом, чем в лаборатории террориста (так называемые народные социалисты*). С другого фланга от них оторвалась группа максималистов*, которая думала не только политическое сопротивление царизма, но и экономическое сопротивление контрреволюции преодолеть посредством увеличенной дозы динамита. Представители крестьянства, трудовики первых двух Дум, почти бесследно растворили в себе парламентских социал-революционеров, что не избавило их тем не менее от политической бесформенности, в силу которой они по каждому вопросу колебались между кадетами и социал-демократами. Пролетариат в подавляющей массе своей в течение всей революции шел за социал-демократией. Таким образом, социальная основа эсеровской партии оказалась в момент испытания крайне зыбкой, внутренние центральные силы разрывали партию на части, и когда на эту почву разложения и неуверенности упали поразительные и неожиданные во всей своей закономерности разоблачения об Азефе, в лагере эсеров воцарилась паника, и более откровенные увидели себя вынужденными заявить: «партии социал-революционеров, как организации, не существует» («Революционная Мысль» N 4).
Терроризм в России умер. И Бакаю, этому революционно-охранно-террористическому анабаптисту, который в Варшаве помогал превращать террористов в трупы, а теперь, вместе со своим крестным отцом Бурцевым, пытается гальванизировать труп терроризма, – если ему и удастся создать условия для второй азефиады – то в лучшем случае в одну десятую долю первой. Революционный террор передвинулся далеко на восток – в область Пенджаба и Бенгалии. Там медленное политическое пробуждение 300-миллионной нации создает для него благоприятную атмосферу. Там государственный строй кажется еще более абсолютным в своем над-общественном деспотизме, – еще более «случайным» и инородным; ибо военно-полицейский аппарат Ост-Индии ввезен из Англии вместе с ситцем и конторскими книгами. И потому индусская интеллигенция, со школьных скамей приобщающаяся к идеям Локка, Бентама, Милля и в своей идейной эволюции обгоняющая политическое развитие страны, естественно предрасположена искать не хватающей ей силы на дне алхимической реторты. Может быть и в других странах Востока терроризму еще предстоит пережить эпоху расцвета. Но в России он составляет уже достояние истории.
Наша партия всегда с крайней непримиримостью относилась к с.-р. Эта непримиримость была тем неизбежнее и тем острее, что и сама социал-демократия в своих руководящих верхах состояла вначале из той же революционной интеллигенции – только с марксистским миросозерцанием. Борясь против терроризма, марксистская интеллигенция защищала свое право или свою обязанность – не уходить из рабочих кварталов для учинения подкопов под великокняжеские и царские дворцы. Борясь против всеобъемлющего программного и организационного «синтеза», марксистская интеллигенция отбивалась от грозившего ей растворения в общедемократическом хаосе. Дальнейшее развитие событий оправдало ее, и к тому времени, когда она открыла повальное бегство из ею же созданной партии, она нашла заместителей в лице социалистических рабочих… Сейчас, однако, дело для нас идет уже не об идейном «размежевании» с социал-революционерами, а о политическом поглощении пролетарских элементов этой партии. Первой цели служила преимущественно теоретическая полемика, второй цели должна служить, главным образом, разумная организационная политика.
Существо партии определяется не программой самой по себе и еще менее – писаниями партийных теоретиков и публицистов. Социальный состав партии – вот что определяет ее удельный вес и предопределяет ее политическую орбиту. Если бы с.-р. были по составу исключительно или преимущественно пролетарской партией, тогда наша задача должна была бы с самого начала состоять не в том, чтобы вгонять как можно более глубоко клин теоретических разногласий между нами и ими, а в том, чтобы, наоборот, искать путей сближения в политической практике, – путей, которые помогли бы рабочим-эсерам наименее болезненно ликвидировать их теоретические предрассудки. Но в том-то и суть, что классовые очертания этой партии всегда были крайне хаотичны, и никогда нельзя было с уверенностью сказать, идет ли речь об объединении рабочих, «трудовых» крестьян-собственников или земских врачей и провинциальных литераторов. По отношению к разным классовым группам партии одна и та же программа получала совершенно разное значение. В то время как представители земской интеллигенции и эсеры от сохи в формулах туманно-классового социализма выражали свои смутные и противоречивые мелкобуржуазные интересы, эсеры от фабричного станка, наоборот, отливали свои определенные пролетарские интересы в формулы мелкобуржуазного утопизма. Во всеобщих стачках, в Советах Депутатов, в профессиональных союзах рабочие эсеры шли рука об руку с рабочими социал-демократами. Этого мы не должны ни на минуту забывать. Теперь, когда эсеровская интеллигенция впала в совершенную прострацию, рабочие эсеры, как сообщают, продолжают стойко держаться, с тем благородным организационным упорством, которое вообще отличает рабочих. Применять старые методы непримиримой борьбы по отношению к этим пролетарским группам значило бы впадать в нелепый анахронизм. Такое доктринерство способно было бы лишь толкнуть их на путь анархизма. Между тем разумная организационная политика способна обеспечить их слияние с нашей партией в самый короткий срок.
III
Глубокая дифференциация буржуазной «нации» в эпоху революции – в атмосфере могучего развития международного рабочего движения – отбросила левое крыло русской буржуазной интеллигенции в лагерь социализма. Но чем больше террористическая группа этой интеллигенции отстаивала свою идейную самостоятельность от классового пролетарского социализма, тем меньше она могла отстаивать свою политическую самостоятельность от буржуазного либерализма. С самого возникновения своего партия с.-р. естественно тяготела к превращению в боевой отряд при легальной оппозиции, – и объективно и субъективно (см. выше цитату из письма Гершуни). Либералы это прекрасно понимали. Они отнюдь не скрывали своей симпатии к террору и проявляли ее наиболее естественным для них образом: денежной помощью Боевой Организации. «Смерть Синягина, – писал в „Освобождение“ один из его петербургских корреспондентов, – встречается с поразительной единодушной радостью»… И сам редактор штуттгартского органа, г. Струве, не обинуясь, признавал «популярность политического убийства в России» (N 2, 2 июля 1902 г.). «Политически и психологически это убийство было неизбежно», – писал он через два с лишним года по поводу убийства Плеве, – и с еще большей решительностью апеллировал к той «общественной атмосфере негодования и возмущения, которая рождает из рядов русского общества одного мстителя за другим» (N 52, 19 июля 1904 г.). «Будем откровенны, господа, – писал в том же номере один из сотрудников: – моральная солидарность между тем физическим лицом, руками которого пресечена преступная жизнь всемогущего министра, и если не миллионами, то во всяком случае сотнями тысяч его сограждан, полная и сомнению не подлежащая». Либералы не могли не понимать, что, поскольку террор вносит дезорганизацию и деморализацию в ряды правительства (N. B. ценою дезорганизации и деморализации в рядах революционеров), постольку он играет в руку не кому другому, как им, либералам. Террор, в отличие от массового движения, есть та форма революционной борьбы, которою можно управлять, как автомобилем. Террористы устрашают, либералы предлагают соглашение – с ручательством за прекращение террора. В то время как с.-р. охотились за министрами, а царю давали время на размышление, объявив царскую фамилию «пока» вне полосы огня, Струве, опираясь и на удачи террора и на его временное «самоограничение», взывал, обращаясь вверх: «Опомнитесь, господа! Вы ведете за счет верховной власти и ее носителя очень рискованную игру». («Освобождение», N 2). В начале «весны» Святополка-Мирского* либералы объединяют на парижской конференции* (осень 1904 г.) вокруг «минимальной», т.-е. вокруг своей собственной, платформы все не социал-демократические революционные организации, и, в то время, как земский съезд и либеральная пресса ставят князю Святополку свои кондиции, за спиною либералов стоят террористы, выжидающие исхода переговоров. Позже, когда заседала первая Дума и кадеты требовали, чтоб «исполнительная власть подчинилась власти законодательной», социал-революционеры снова временно приостановили террор… Роль террора, как средства на службе либерализма, выступала бы еще ярче, если бы в эти двусторонние переговоры: Милюкова с Черновым и Азефом (см. думскую речь Столыпина) и того же Милюкова с Треповым и Столыпиным (см. «Речь» N 46), если бы в эти переговоры не врывалась революционная масса и не портила чертежей*. В первый период революции, заканчивающийся великой октябрьской стачкой, либералы относились к массовым движениям с сочувствием, которое только у наиболее косных или, наоборот, у наиболее проницательных омрачалось беспокойным предчувствием. Пока выступления рабочих масс имели полустихийный характер и оставались политически и организационно неоформленными, до тех пор они, подобно террору, только в несравненно большей степени, расшатывая абсолютизм, выдвигали тем самым либералов, как естественных претендентов на власть. Но уже в процессе октябрьской стачки, когда революция начала быстро организовываться изнутри (Советы Депутатов, Крестьянский Союз, Железнодорожный Союз и пр.*), либерализм увидел себя отброшенным в сторону и ясно почувствовал, что дальнейшее развитие революции может совершаться уже не только за счет царизма, но и за его собственный счет. Если в течение 1905 г., особенно после 9 января, либерализм жизнерадостно спекулировал на свою (весьма, впрочем, призрачную) связь с революцией и еще в конце 1904 г. отважился в Париже эту связь документально запечатлеть, то, начиная с конца 1905 г., он все резче и резче отмежевывается от революции, спекулируя отныне на свой монархизм и на любовь к «порядку». Прежние нелегальные связи тяготят и компрометируют. Наши друзья слева превращаются в наших врагов слева, красное знамя оказывается «красной тряпкой», и либерализм, устами Милюкова, торжественно отказывается «нести на своей спине осла». В этой растущей враждебности либералов к революции тонут и их недавние симпатии к террору, который не дал того, что обещал, ибо не заменил движения масс, а растворился в нем. Кадеты уже не упускают более ни одного повода, чтобы не осудить «насилие слева», а азефовский запрос дает им подходящий случай подвести итоги их борьбе на два фронта: почтительно-услужающей «оппозиции» царизму и злобно-клеветнической травли революции. Эти итоги со свойственной ему аляповатостью подвел Милюков. Его речь так самоубийственно выразительна, что мы считаем необходимым привести здесь ее главные тезисы.
"Нас, которых обвиняли в соседстве и дружбе с революцией, – говорил лидер кадетской партии, – нас умнейшие из революционеров всегда называли и считали своими злейшими врагами".
"Правительственные меры не только не гарантировали прекращение революции, а, напротив, исходили из мысли о невозможности победить революцию… У нас, кадетов, эта надежда была".
"Чего мы искали в соседстве с революцией?.. Мы хотели засыпать пропасть между русским обществом и правительством"…
"Мы чаяли в легальной борьбе единственное спасение в ближайшем будущем; и во имя этой, неясной еще, возможности мы, гг., рисковали популярностью. Мы погубили ее весьма быстро"…
"Я сказал вам, почему мы оказались слабыми… Не потому, что вы (правые) были против нас. Вы пришли позднее; тогда вы сидели по домам… Мы остались одни, потому что отошла от нас та самая левая сторона, в руководительстве которой вы нас обвиняете"…
"Нас звали в министры тогда, когда считали, что мы опираемся на красную силу… Нас уважали, пока нас считали революционерами. Но когда оказалось, что мы только строго (!) конституционная партия, тогда надобность в нас прошла".
Так говорил Милюков в думском заседании 13 февраля. Он обвинял революционеров – в том, что они не желали верить в искренность правительственных уступок, в единоспасительность легальной борьбы. И он обвинял правительство – в том, что его уступки были не искренни, и в том, что оно отняло возможность легальной борьбы. Царизм оказался виновным в том, что не принял кадетских методов, гарантировавших победу над революцией. А революция оказалась виновной в том, что не приняла кадетских методов борьбы с царизмом. И в результате совокупных преступлений царского правительства и революционных партий оказались бессильными, ничтожными и презираемыми с обеих сторон… кадеты.
Так апологетическая речь кадетского лидера вылилась в справедливую по существу, но слишком жестокую по форме сатиру на русский либерализм.
IV
Запрос об Азефе внесен в Думу по инициативе нашей фракции. Рядом с этим кадеты внесли и свой запрос, которому они придали тем менее принципиальную форму, чем более надеялись на его непосредственный чудодейственный результат. Они ошиблись: их запрос, как и наш, был единодушно отвергнут думским большинством после «блестящей» речи премьера*. И сейчас, когда пишутся эти строки, либеральная пресса жалобно скулит по поводу «неудачи» азефовского запроса, с которым она связывала столько надежд. Но социал-демократию эта официальная неудача задевает так же мало, как мало ее задел крах тактики террора.
Непримиримое отношение русской социал-демократии к бюрократизированному террору революции, как средству борьбы против террористической бюрократии царизма, встречало недоумение и осуждение не только среди русских либералов, но и среди европейских социалистов. Сколько раз эсеры цитировали против нас «Vorwarts» времени Kurt Eisner'а, "L'Humanite" или "Wiener Arbeiter-Zeitung"*. Теперь вряд ли есть надобность доказывать нашу правоту, политическую, жизненную, реальнейшую правоту: политическое развитие доставило нам слишком убедительный в своей жестокости реванш. Но интересно отметить другое. Почти трогательным кажется тот факт, что именно те из западных товарищей, которые менее всего похожи на кровожадных пожирателей министров и монархов у себя на родине, считали, что в России начиненная динамитом жестянка – все-таки самый лучший политический аргумент. Было бы недостаточно в объяснение этого факта ссылаться на психологию гетевского бюргера, который по воскресным и праздничным дням так охотно слушает рассказы про войну и бранный шум – где-то там в Турции – и таким образом дает выход своему мирно дремлющему в будни романтизму.
На самом деле связь социалистического оппортунизма с революционным авантюризмом террора коренится гораздо глубже. Первый, как и второй – предъявляют истории счет раньше срока. Стремясь искусственно ускорить роды, они приводят к выкидышам – мильеранизма или… азефовщины. И террористическая тактика и парламентарный оппортунизм переносят центр тяжести с массы на репрезентативные группы, от ловкости, героизма, энергии или такта которых зависит весь успех. И там и здесь необходимы большие кулисы, отделяющие вождей от массы. На одном полюсе – окутанная мистицизмом «Боевая Организация»; на другом – тайные заговоры парламентариев с целью облагодетельствовать тупую партийную массу против ее воли. Политико-психологическое сродство оппортунизма и терроризма идет, однако, еще дальше. Тот, кто охотится (с самыми чистыми целями) за министерским портфелем или, при меньшем размахе, только за расположением и сочувствием «прогрессивного» министра, как и тот, кто охотится за самим министром с адской машиной под полою – одинаково должны переоценивать министра: его личность и его пост. Для них система исчезает или отодвигается вдаль; остается лишь лицо, наделенное властью. Один, чтоб склонить министра на свою сторону, вотирует ему бюджет на полицию; другой, прячась от полиции, приставляет к министерскому виску браунинг. Техника разная, но оба ставят своей целью – непосредственно воздействовать на министра, минуя массу. И далее. Если социалистические депутаты идут ко двору выслушивать тронную речь, которая, конечно, не сделает их умнее, то будет слишком дешевой критикой сказать, что они этим лишь нарушают наш демократический этикет. Здесь дело идет не о символе, а о симптоме. Что-нибудь же толкает их предпочесть монархический этикет революционному? Дело ясное: своим появлением они надеются «поощрить» благожелательного, но робкого монарха или, наоборот, хотят сделать его преемнику предостережение в том смысле, что ему придется раз навсегда отказаться от честолюбивой надежды видеть у себя в доме раз в пять лет живых социалистов, если он не пойдет по стопам своего предшественника. Так как русские социалисты лишены этих тонких средств «нравственного» воздействия, то приходится сделать вывод, что в их распоряжении остается лишь булыжник физического устрашения. Но в обоих случаях дело идет о «сознании» монарха, не о сознании пролетариата. В странах с мягким политическим климатом социалистам достаточно бывает пройтись за гробом мертвого венценосца, чтобы завоевать сердце его преемника неотразимо действующей перспективой увидеть когда-нибудь социалистов и за своим гробом. Но если естественное чередование монархов складывается недостаточно благоприятно, разве не должно – в странах сурового климата – явиться желание corriger la fortune, исправить судьбу, внести сознательный контроль динамита туда, где действуют лишь слепые законы наследственности и вырождения? Педагогика знает рядом с пряником награды розгу наказания. И если социалистическую политику поднять на высоту искусства воспитания монархов, то столь разные действия, как придворный поклон и метание бомбы, окажутся составными частями одной и той же системы. Само собою разумеется, что террористическую форму педагогики, при всех симпатиях к ней, лучше наблюдать – по ту сторону границы.
Какие бы ошибки ни делала наша партия, она – к чести ее – всегда оставалась одинаково далекой от обеих форм утопизма: оппортунистической и авантюристской. Как в подполье она не ставила с эсерами ставок на Азефа-террориста, так и в Думе она не ставила с кадетами ставок на Азефа-провокатора. Она никогда не пыталась азефовским динамитом устранять или запугивать министров, и она не собиралась посредством азефовского запроса низвергать или перевоспитывать Столыпина. И поэтому она не причастна к похмелью обеих неудач. В подполье и в Думе русская социал-демократия совершает одну и ту же работу: просвещает и объединяет рабочих. Она может это делать лучше или хуже. Несомненно одно: на этом пути могут быть ошибки, но не возможно банкротство.
"Przeglad Socyal-demokratyczny", май 1909 г.