Текст книги "Готовность номер один"
Автор книги: Лев Экономов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 25 страниц)
Лев Экономов
ГОТОВНОСТЬ НОМЕР ОДИН
Сыновьям Аркаше и Сереже
посвящаю
Эти письма не слышали свиста вражеских пуль и артиллерийских снарядов, не ходили в атаку, не видели разрушенных фашистами городов, выжженных деревень и виселиц на дорогах.
Но мать хранит их вместе с письмами отца, которые мы получали от него с фронта.
Эти письма появились на свет двадцать лет спустя.
Но это тоже солдатские письма.
Они пахнут солнцем и небом, дождями и стужей, аэродромом и самолетами, керосином и потом, землей и казармой.
В них частица сегодняшних будней всей нашей армии, суровых и напряженных.
Вырванные из тетради листки еще не успели пожелтеть, еще не выцвели чернила в строчках.
И мне ничто не мешает даже за одной скупой фразой, за вскользь оброненным словом увидеть целое событие.
На этих страницах оживают дни и недели моей солдатской одиссеи.
Так начал свои записки один из героев этой книги. Но они не могут еще составить задуманного автором сочинения, поскольку не касаются многих сторон ратной службы воинов. Поэтому в книгу введены дополнительные рассказы.
Они – о летчиках, которым доверено охранять наше небо, о их боевой учебе.
О том, как осваиваются новые всепогодные истребители-ракетоносцы, совершенствуется трудное мастерство перехвата воздушных целей на всех высотах, и днем, и ночью, во все времена года.
Они – о том, как в труде и борении мужают характеры.
И просто о жизни, наполненной волнениями, заботами, тревогами за судьбы человечества, радостью побед.
Они – о воспитании чувств, о любви, светлой и горестной, и всегда прекрасной, о дружбе сердец.
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Страница первая
Сегодня, как и вчера, и неделю, и месяц назад, мы по команде дневального вскакиваем в шесть утра с постелей, натягиваем брюки, сапоги и выбегаем на физзарядку, заправляя на ходу брезентовые пояски. Ветер надувает пузырями нижние рубашки, норовит забраться в самую душу. Сон как рукой снимает. Строимся в две шеренги.
– Бегом! – раскалывает предутреннюю тишину команда старшины Тузова. И мы бежим, плотно сомкнув губы, прижав согнутые в локтях руки к бокам, – так теплее, бежим вокруг казармы. Гулко стучат подковы тяжелых сапог по мерзлой земле.
– Шагом мар-рш! Стой! Налево! На вытянутые руки разомкнись! – сыплет старшина будто из автомата, как всегда налегая на «р». Ему хоть бы хны: держит грудь колесом. Рубашку снял. Это чтобы задать тон. А у самого волосы заиндевели на груди. Каменный он, что ли, этот Тузов, которого все солдаты за глаза зовут просто Тузом.
Мы размыкаемся, как велит старшина, и начинаем специальный военный комплекс упражнений.
«Нынче непременно простужусь», – говорил я себе раньше, когда вот так, как сегодня, дух захватывало от ветра, а от стужи ломило зубы. Но теперь я не думаю о простуде и только с неистовством размахиваю руками, чтобы вытрясти из закоченевшей души адский холод. И совсем не завидую тем, кому удалось увильнуть от зарядки, или тем, кто потихоньку от старшины поддел под нижнюю рубашку шерстяной свитерок либо фланелевую душегрейку, как это делает писарь строевого отдела солдат Шмырин. Туз еще воздаст им должное.
Потом, толкаясь, мешая друг дружке, торопливо заправляем постели. Дело нелегкое и составляет целую науку. Надо, чтобы матрац из бесформенного, продавленного посередине «тещиного языка» превратился в «кирпич» с острыми гранями и углами. Тетя Нюша, заправлявшая в нашем доме постели, ни в жизнь не смогла бы угодить старшине. А угодить нужно, иначе Туз безжалостно сдергивает с постели одеяло, заставляя заправлять ее заново.
Затем усердно, до зеркального блеска, чистим сапоги, умываемся, обязательно по пояс, надеваем гимнастерки со свежими подворотничками и долго, старательно причесываем свои короткие, почти воображаемые чубчики.
Нас строят в проходе казармы, тщательно осматривают и ведут в столовую, которая стоит вся залитая электрическим светом среди запушенных инеем деревьев, как седьмое чудо, – форосский маяк среди волн.
– Запевай! – командует старшина, вышагивая сбоку. И поем, выпячивая навстречу ветру грудь, облепленную задубелыми на морозе гимнастерками. Я давно заметил, когда поешь, становится теплей, забываешь о всяких там трудностях и о чепухе, которая лезет в голову…
Нигде раньше таких больших столовых, как в армии, я не видел, да и столов тоже. Стоят в четыре ряда. Застланы блестящими клетчатыми клеенками. По центру – круглые, наполненные доверху солонки, фарфоровые перечницы, величиной с кулак, и стаканы с горчицей.
Дежурные в длинных и не очень складных клеенчатых фартуках того же рисунка, что и на столах, разносят кастрюли, начищенные, как пожарные каски.
На завтрак – перловая каша со свининой и подливкой из тушеной моркови. Запах ее распространился по всей столовой, приятно щекочет в ноздрях, будоражит аппетит. Даже не верится, что когда-то я не любил кашу. И присказка отца «хороша кашка, да мала чашка» мне казалась смешным каламбуром, не больше. Вот что значит послужить в армии, потянуть лямку да понюхать пороху. Впрочем, насчет пороха я приукрасил. Пороху я еще, можно сказать, не нюхал.
Наверно, мама здорово удивилась бы, узнав, как я ловко расправляюсь теперь с какой бы то ни было едой.
После завтрака выходим на улицу, закуриваем. Теперь, когда в желудке чувствуется приятная горячая тяжесть, любой мороз нипочем. Голубые дымки тянутся к веткам деревьев, тают в сумрачной вышине. Наш комсорг эскадрильи Скороход заводит разговор о последних событиях, которые произошли в мире, пока мы спали. Скороход умница. Призвали его в армию вместе с нами, но он уже на целую голову выше всех нас: ефрейтор, командир отделения. И все-то он схватывает на лету, все-то он знает, даже завидно, честное слово. Наверно, у него зверская память.
На крыльце появляется старшина, напружинивает грудь перед тем, как объявить команду строиться, – окурки летят в урну, сделанную из железной бочки.
Сегодня день классных занятий. И мы опять, как в школе младших специалистов, которую недавно окончили, изучаем конструкцию и эксплуатацию самолета и двигателя, авиационное вооружение (а если точнее – ракеты), приборы и электрооборудование, радио– и радиолокационное оснащение перехватчика. А заодно повторяем электротехнику, метеорологию, аэродинамику и множество других специальных и общеобразовательных предметов.
И снова у нас те же заботы и волнения, что были в начале службы в этом полку, а потом в военной школе.
Сегодня к тому же суббота – короткий и потому приятный солдату день. Только бы дотянуть до обеда. Впрочем, это не трудно в четырех-то стенах, надежно укрывающих нас от холода. Это не на аэродроме и не часовым на посту.
Во время занятий наша жизнь мало чем отличается от жизни обыкновенных школяров или, скажем, студентов.
Сначала с нами занимается старший инженер полка Цветаев. Он рассказывает об автоматике. На новом самолете полно автоматов. Пальцев на руках не хватит, чтобы перечислить их все.
Взять хотя бы современный электронный автопилот. Только вдуматься в это: он позволяет управлять самолетом, даже не касаясь ручки. Летчик нажимает одну маленькую кнопочку, и самолет сам выходит в горизонтальный полет – независимо от того, как он летел перед этим.
Сплошь и рядом автоматы дублированы. Некоторые дважды, а кое-какие даже трижды. Это для гарантии.
Слушая инженера, расхаживающего по классу с заложенными за спину руками, я думаю о том, как удивились бы создатели первых летательных аппаратов Можайский, Лилиенталь, братья Райт, если бы увидели современный самолет. Говорю об этом соседу.
– Отстань, – отмахивается он, весь превратившись в слух.
Чудак-человек. Разве нельзя и слушать и обмениваться мнениями. Потом мне приходит мысль, что инженер, должно быть, уравновешенный человек, потому, наверно, и выглядит моложе своих лет. И еще я думаю о том, что у него приятный голос. Тенор. Интересно, есть у инженера слух или нет. Может, из него мог бы получиться хороший певец. И я уже представляю Цветаева на сцене театра. Это у меня с детства такая привычка – придумывать человеку биографию и окружение. Смешно, конечно.
Вдруг неожиданно кто-то начинает подозрительно сопеть. Чаще других этим грешит наш оружейник Александр Бордюжа – не по годам грузный человек с широким мясистым лицом. Между собой мы зовем его Сан Санычем или дядюшкой Саней. Его хоть совсем в теплую комнату не пускай после мороза. Сейчас же заземлится. И не может, бедняга, без храпа.
Наш старшина в таких случаях тотчас оглядывает всех строго и тихо, чтобы не разбудить уснувшего, предупреждает:
– Встают только те, кто спит. И громко кричит:
– Гр-руппа, встать!
Задремавшие испуганно вскакивают с мест, таращат сонные глаза.
Все, конечно, смеются.
Туз берет провинившихся на заметку. Вечером, когда все уснут, им придется убирать помещение и мыть полы.
На сегодняшних занятиях старшины нет, и это спасает солдата.
Дядюшку Саню пришлось толкать в бок. Инженер качает головой.
– Надо держать себя в руках, – говорит он мягко, словно извиняется. – Иначе будет очень трудно.
Это, конечно, правильно. Теперь армия стала совершенно иной.
Ныне каждому школьнику известно, что по небу не летают самолеты-этажерки из фанеры и полотна…
Два часа дня – конец занятий. В оставшееся до обеда время солдаты толкутся возле турника и брусьев в центральном проходе казармы. Здесь верховодит Скороход. С виду он, между прочим, не очень складный: низковатый, скуластый, с непропорционально длинными руками. Но стоит ему сбросить рубашку, и невольно залюбуешься его крепким мускулистым телом. У него развернутые плечи и грудь, как колокол. Ударь в нее – и она зазвенит.
Раздевшись по пояс, Скороход показывает, как делать «склепку». Это у него здорово получается. Секунда – и на перекладине. Будто ванька-встанька. А я лишь недавно научился ноги задирать на турник.
– У тебя не брюшной пресс, а овсяный кисель, – говорит Скороход, хлопая меня по животу. – Но дело поправимое. Элементарно. Только нужно не щадить себя.
Не щадить себя – это любимое выражение командира отделения.
По требованию Скорохода я опять сажусь на пол и откидываюсь на спину, а потом снова занимаю первоначальное положение. И так несколько раз, пока не появляется резь в животе. Скороход в это время держит меня за ноги, вцепившись пальцами в икры. Наверно, в капкане я чувствовал бы себя лучше, чем в его руках. Не руки, а клещи у ефрейтора Скорохода.
– Даже кинематографично, – смеется, глядя на меня, солдат Герман Мотыль, – хотя и несколько дистрофично. – Он сидит на кровати в полосатых трусах, сложив по-турецки ноги, и заклеивает письма, водя языком по клапанам конвертов. Мотыль чуть ли не ежедневно посылает их десятками в разные концы Союза. И все девушкам, чьи фотокарточки разложил на кровати, точно карточный пасьянс.
– Занятная коллекция, – говорит Герману Бордюжа, забираясь на брусья и подмигивая стоящим возле ребятам. – Наверно, ограбил заводскую Доску почета – на память о сослуживцах, а? В точку попал?
Герману вряд ли нравятся слова Сан Саныча, но он умеет это скрыть.
– В точку, – говорит Мотыль, все так же улыбаясь. Только глаза свои светлые чуть сузил, точно прицеливается. – Хочешь, с одной из них познакомлю?
– С которой это? – Брусья под тяжестью Бордюжи так прогибаются, что, кажется, вот-вот лопнут.
– Выбирай любую. Вот хотя бы… – Мотыль встает с кровати и тычет в нос Сан Санычу фотографию девушки с прической бабетта. – Законная женщина.
– Нет уж, уволь, дорогуша. Не хочу, чтобы моя жинка тебе глаза выцарапала, – гогочет Сан Саныч. – Она у меня начинена ревностью, как патрон порохом. Кому будешь нужен кривой, а?
И все тоже смеются над Бордюжей, над тем, как он способен гоготать (а ведь говорит он самым настоящим дискантом), когда это, в общем-то, и не особенно к месту и не смешно даже.
Я смотрю на высокого, стройного Германа, вечно пританцовывающего на месте, с засунутыми в карманы руками, на фотографии его знакомых и завидую ему. Он уже поработал культурником в доме отдыха, фоторепортером в заводской многотиражке, снимался в массовках кино. Завидую его умению легко заводить знакомства. Наверно, слишком откровенно завидую, потому что Мотыль говорит:
– Я вот нашему Ван Клиберну дам ее адресок. Авось разыграет роман по нотам…
Мотыль зовет меня Ван Клиберном за то, что я умею играть на пианино. Он даже считает, что я и внешне похож на знаменитого пианиста.
– Чего тушуешься, – смеется Мотыль. – Или не нравится эта деваха? Подберу другую.
Нет, девушка мне нравится. Только зачем он называет ее так? Да и что писать? Не прибегать же к помощи нашего Шмырина, который за конфеты или пряники из солдатского буфета помогает ребятам составлять послания знакомым девчатам и заочницам, портреты которых солдаты выуживают из газет и журналов. Он пишет и прозой и стихами. Последние он называет ассонансами – красивым и непонятным словом.
И вообще, в стихах Шмырина, которые он сочиняет по заказу солдат, много неясного, но это-то и нравится. Можно пустить пыль в глаза девчатам. Знай, мол, наших.
– Записывай, – говорит Мотыль. – Москва, проспект Мира, дом 124…
Краснея до кончиков волос, я записываю адрес и подхожу поближе, чтобы лучше рассмотреть «законную женщину».
Красивая, ничего не скажешь.
Другие ребята тоже просят у Германа адреса девушек.
Подходит Шмырин с неразлучной зубочисткой во рту. Он невысок ростом. Скорее худощавый, хотя кожа с проклюнувшими угорьками на носу лоснится, словно ее только что обильно смазали жиром. Сморщив гармошкой покатый лоб, молча глядит, как Герман «разбазаривает» знакомых девушек, думает. Шмырин всегда держится особняком. Это придает его действиям особый вес и таинственность. С легкой руки Мотыля мы зовем его Детективом. Берет из моих рук Бабетту и, прищурившись, оценивающе смотрит на нее.
– Весьма капризный субъектум. Любит наряды, танцы. Много поклонников, да… много, – говорит Шмырин, как всегда с расстановкой, четко выговаривая слова. – И есть у нее такой дефектус – холодна как лед, недоступна как вершина Мон-Блана. Завоевать ее сердце может лишь тот, кто принесет в жертву самого себя.
До армии Шмырин учился на врача и теперь постоянно подчеркивает, что знаком с латинским языком. Называет его международным. Он нарочно изменяет окончания некоторых слов, вворачивает в свою речь всякие изречения и нравоучительные сентенции.
Герман смотрит на Шмырина, точно перед ним фокусник, которого необходимо разоблачить.
– А ведь усёк. Всё, дьявол, усёк, – неожиданно соглашается он. – Она танцует и буги, и роки, и твисты, и медисоны. Клянусь! Как ты это угадал? Ну-ка научи меня, уважаемый. Буду покорять всех женщин своими пророчествами. Ха-ха!
– По чертам лица, – важно отвечает Детектив. – Наука!
– Туман пускаешь, – вставляет Бордюжа, явно заинтересованный сообщением Шмырина.
– Шарлатанство это, а не наука. Элементарно! – вмешивается ефрейтор Скороход.
Шмырин пренебрежительно глядит на Скорохода и спрашивает:
– У тебя есть материал для психоморфологии? Покажи фото.
Скороход извлекает из самодельного клеенчатого бумажника завернутую в целлофан фотокарточку.
Шмырин молча сопит: изучает ее, покусывая зубочистку. Теперь все смотрят на него с нескрываемым любопытством. А Бордюжа даже рот раскрыл. Ждет.
– Весьма добрая девушка у тебя, Скороход, – наконец говорит Детектив. Он всех нас называет только по фамилии.
– В каком смысле? – спрашивает Сан Саныч, ухмыляясь.
– Речь, Бордюжа, идет о ее душе. – Шмырин осуждающе поднял палец: – Скромная. Спокойная. Разумная. Как говорили древние: прелестной матери прелестнейшая дочь! Могу это повторить.
Теперь все вопросительно смотрят на Скорохода, ожидая, что он скажет.
– Рентген. – Скороход отбирает у Детектива фотокарточку: – Лет сто назад, когда физиономика считалась наукой, ты мог бы прославиться и разбогатеть, не прибегая к своим «ассонансам». Но ее несостоятельность была уже известна немецкому писателю Лихтенбергу. Знаешь такого?
Шмырин не знает такого писателя. Мы тоже не знаем. Мы часто не знаем того, что знает ефрейтор, хотя у многих из нас за плечами десятилетка. Скороход страшно любит читать. «Наука и жизнь», «Знание – сила» – его любимые журналы. И все, что он прочитает, помнит чуть ли не слово в слово.
– Так вот, Лихтенберг говорил, – продолжает Скороход, – что эта теория представляет в психологии то же, что и весьма известная теория в физике, объясняющая свет северного сияния блеском чешуи селедок. Ты поздно родился.
Бордюжа немногое понял из слов Скорохода: это видно по его лицу, но хохочет он так, что, кажется, стены сейчас рухнут.
Мы тоже смеемся.
Страница вторая
После обеда спешим в казарму, где уже, как нам стало известно, вывешен список увольняемых в город. В него включены Мотыль, Сан Саныч, Скороход и я.
Не медля ни минуты, приводим себя, по выражению старшины Тузова, в образцовый порядок: сапоги начищаем не той смазкой, что стоит в умывальной комнате в ведре, а настоящим гуталином «блеск» из маленькой железной баночки, которую для такого необычного случая специально купили в военторге.
Скороход осматривает меня и спереди и сзади, поправляет шинель. И делает ефрейтор это не потому, что он мой командир, и даже не потому, что есть в его характере особая черточка – опекать тех, кто слабее его, а просто потому, что мы с ним дружим. Я очень горжусь этой дружбой.
– Возьми мои сапоги, – предлагает он после некоторого раздумья.
– Почему?
– У моих голенища заужены. А в этих ты – цапля в ботфортах. Это элементарно.
– А сам как же?
– Я иду в городскую читальню. Под столом никто моих сапог не увидит.
Его сапоги жмут пальцы, но на ноге сидят аккуратнее. Ну что ж, это, может, как раз тот случай, когда не нужно щадить себя?
– И шапка у тебя блином. Уж не исправишь. Надо сразу ее приучать сидеть на голове как положено. – Он снимает с меня ушанку, примеряет мне свою. Вот теперь другой вид. Элементарно.
Мы познакомились со Скороходом в поезде, когда ехали служить. Помнится, забравшись в вагон, наиболее проворные ребята прочно заняли места у окон и дверей. И я вынужден был довольствоваться щелкой между чужими плечами. Но мне в общем-то хорошо были видны и перрон, и мама, и тетя Нюша.
Мама что-то все говорила, но я в таком шуме и гаме ничего не мог разобрать, мотал головой. Тогда она написала пальцем на пыльном стекле: ябес игереб. От сильного волнения и растерянности не догадался, что читать нужно справа налево. Тогда стоявший рядом Скороход ловко оттеснил ребят в сторону, освободив для меня место, и подсказал, что написала мама.
Потом раздался гудок, и поезд тронулся. Начал набирать ход. Новобранцы отошли от окон, и в вагоне сделалось светлее. Одни были излишне возбуждены, другие подавлены. Но так или иначе, а мы стали, что называется, приглядываться друг к другу. На лицах у всех была какая-то неуверенность…
«Все эти парнишки родились в войну, – думал я. – Не потому ли многие из нас не богатырского сложения…»
Вот тогда ко мне и подошел этот крепкий скуластый паренек с веснушками на носу и на руках. Осмотрел мой чемодан с наклейками. С ним отец ездил за границу.
– Мать родная, и не жалко было брать из дому такую роскошную вещь! – сказал он, качая лобастой головой.
Он бесцеремонно взял чемодан в руки и зачем-то понюхал. Я невольно улыбнулся.
– Кожа. Это точно. – Он протянул мне мозолистую руку с железными цепкими пальцами – Скороход… Семен.
Он начал спрашивать, кто я и что я, кто мои «батька с маткой». Я отвечал.
– Прослойка, стало быть? – сказал он, барабаня заскорузлыми ногтями по чемодану.
Я не понял.
– Интеллигенция, говорю. А я рабочий класс. Это элементарно. Кочегаром вкалывал на пароходе. Потом перешел на теплоход дизелистом. Но мог и за рулевого – доверяли. Ходил от Перми до Москвы и от Москвы до Астрахани. Жизнь, браток, видел…
Я спросил, кто у него родители.
– Хотел бы знать это, – невесело усмехнулся он в ответ. – Меня бабка из-под носа у немцев вывезла, у нее и воспитывался, пока не умерла. А родители в Киеве остались под оккупацией. Когда наши город освободили, мы вернулись. Да только не застали никого из родных. Да и дома того уже не было.
– И вы их больше не встречали?
Скороход, склонив голову, полез за сигаретами.
Мне стало жалко Семена. У меня даже вроде глаза защипало, словно я неврастеник какой-нибудь. Немного погодя он сказал:
– А ты ловко на рояле брякал на сборном пункте. Артист! Это точно. Трудно научиться?
– Как сказать… – Мне не хотелось говорить, что учиться я начал с семи лет, что для этого мне нанимали педагога. А потом я посещал музыкальную школу. Мама очень хотела, чтобы я играл на фортепьяно.
«Я не хочу быть музыкантом», – говорил я ей.
«Допустим, – соглашалась она. – Но знать музыку должен. Музыка интеллектуально обогащает человека. И облагораживает». Она частенько так выражалась, по-книжному.
Не знаю, обогатила ли меня музыка, но времени на нее уходило уйма. Бывало, ребята гоняют мяч на дворе, а я сижу за пианино и долблю гаммы. Обидно было до слез. Иногда хотелось разрубить инструмент на мелкие куски и спустить в мусоропровод.
– Где вы жили после смерти бабушки? – спросил я у Скорохода.
– Мы-то? В детдоме. Где же еще? Там и семилетку завершил. Дальше не захотел учиться. А теперь кусаю локти. Наука сокращает нам опыты быстротекущей жизни. Так, кажется, сказал поэт?
– Абсолютно точно, – отозвался тогда стоявший у окна парень. Он танцевал на сборном пункте вальс-чечетку. Его фамилия – Мотыль – мне сразу врезалась в память. Вот тут он мне и сказал, что я похож на Клиберна, даже поклялся зачем-то: – Такой же длинный и тощий. И на лице мягкая страсть. – Он крутанул перед моими глазами пальцами.
– И ты, царя, не короткий, – перебил его Скороход. – Только что у тебя на лице написано – без пол-литра не разобрать.
– Кроме пианино, еще на чем играешь? – спросил Мотыль, не обращая внимания на слова Семена.
– Нет.
– А зачем тебе? – полюбопытствовал Семен.
– Старшина Тузов приказал выявить таланты. Ехать, говорит, еще долго. Надо выступить с концертом.
– Хорошо придумал, – оживился Скороход, хлопнув себя по колену, – люблю песни. Особенно народные.
– И я про то же звякаю. А сам-то поешь?
– Для себя пою, а для других не решаюсь.
Зычный голос дневального громом раскатывается по казарме:
– Увольняющимся приготовиться к построению!
Ничего не скажешь, команда приятная. Скороход достает из тумбочки одеколон «Ландыш» и щедро обливает меня.
Выстраиваемся в главном проходе спального помещения. Как и положено, едим старшину глазами, когда он проходит вдоль строя, держа за уголок пачку беленьких увольнительных записок. Они колышутся, похоже, что держит он многокрылую рвущуюся из рук птицу.
Тузов идет медленно, оглядывая каждого так, словно впервые видит. Иногда останавливается и поправляет у кого ворот на шинели, у кого ремень. Иногда грозно хмурит чертополохом разросшиеся брови и говорит с расстановкой, точно приговор читает:
– Подворотничок подшит небр-режно. Пуговица на левом погоне не блестит. Бляху на ремне тоже не мешает почистить.
Получившие замечания выходят из строя устранять недостатки.
Потом он сжимает кулаки, напрягается и, набрав в легкие воздуха, командует, как всегда растягивая букву «р»:
– Пер-рвая шер-ренга, два шага впер-ред! – И осматривает ее сзади. Двум солдатам приказано почистить задники сапог.
Я стою во второй шеренге, ожидая, когда Туз пройдет мимо. Мне хочется, чтобы его пронесло без задержки.
Старшина внимательно обозревает меня снизу доверху и говорит с еле приметной улыбкой в черных, антрацитом поблескивающих глазах:
– А ну-ка бр-риться, товарищ солдат!
Какую-то долю секунды я еще остаюсь на месте в надежде, что старшина позволит не бриться. Ну что там брить – реденький бесцветный пушок. Стоящие в строю солдаты смеются. Тузов строго смотрит на них из-под бровей, потом на меня.
– Это непор-рядок!
Опрометью бросаюсь выполнять приказание. Когда Туз произносит эти слова, хорошего дальше не жди.
Бритву приходится взять у того же Скорохода. У него есть все, что нужно солдату. Невольно вспоминаю первый день приезда в часть.
Возле бани Скороход обнаружил в кустах (у него нюх на такие вещи) детали от самолета и чуть ли не целый двигатель. Там хранился металлолом. О находке стало известно всем. Каждый хотел руками потрогать то, что когда-то было самолетом.
На гражданке самый сложный механизм, который я знал, был в пианино. И его я видел только изредка, когда приходил настройщик.
То, что открылось моему взору, не укладывалось в голове.
«Неужели это можно постичь?» – думал я, глядя на сотни соединенных друг с другом деталей, трубок, цилиндров, кронштейнов, винтов.
Скороход, между тем, уже копался в этом заиндевелом металлическом хламе, что-то отвинчивал, просунув руку в переплетение труб, покряхтывал. У него, как у той девушки из Нижнего Тагила, о которой в газетах писали, видят не только глаза, но и руки.
– Ну что скажешь, хозяин? – спросил его тогда Мотыль.
– Все это нужно разжуваты, – счастливо улыбнулся Скороход.
А вечером в его тумбочке старшина нашел целую горсть винтиков, подшипников, гаек.
Кличка Хозяин прилипла к Семену. Его теперь частенько так зовут.
Я порезался бритвой в первую же секунду. Кровь не хочет останавливаться, сползает струйкой на нижнюю губу. Семен добривает меня сам и приклеивает на порезанное место кусочек газеты.
Он хлопочет около меня, как клуха возле цыпленка. Старшина, распустив строй, укоризненно качает головой, улыбается.
– Куда идешь-то? – спрашивает, по-отцовски проведя ладонью по моей спине.
– Куда и все. На вечер к шефам.
– Играть, наверно, будешь?
– Сыграю.
– Это хорошо. Ты здорово играешь. – Старшина редко когда называет кого-либо из подчиненных на «ты», и поэтому его «ты» мы всегда расцениваем, как особое расположение к себе. Только чем я расположил Тузова – непонятно.
– Иди, сынок, не стану больше задерживать, – продолжает он. – Если бы не дела здесь – тоже пошел бы на концерт.
В последнем я не сомневаюсь. Никто так не любит самодеятельность, как военные, независимо от того, выступают ли они в роли артистов или в роли зрителей. Мне же известно, что старшина любит музыку, любит песни. И сам поет. У него неплохой баритон.
– Автобус будет возле проходной через полчаса, – говорит мне Тузов. – Заскочи по дороге к нашим офицерам-холостякам, что выступают с самодеятельностью. Предупреди об автобусе.