Текст книги "Ночной волк"
Автор книги: Леонид Жуховицкий
Жанр:
Повесть
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 24 страниц)
На тумбочке у двери лежали два ее письма – про то, как любит меня, как интересно сниматься в кино и какое это трудное, ни на что не похожее искусство. Я посмотрел даты: второй и четвертый день по приезде на место, последнее пришло полторы недели назад. Я ей писал почти ежедневно.
Но, с другой стороны, мои вечера были пусты, а у нее там – ни на что не похожее искусство кино, черт его знает, какие у них условия…
Утром я побежал к почтовому ящику. Ничего.
Послал телеграмму, здорова ли. Ничего.
Она приехала на пятый день. И не открыла дверь своим ключом, а позвонила. Прошла коридором в комнату, бросила на пол сумку с пантерой, прикрыла за собой дверь и, прислонясь к ней спиной, сказала:
– Если хочешь, можешь меня убить.
…Все же странно, как сразу, всем своим клубком врывается в человека сложное событие. Она еще не договорила свою, видимо, заготовленную фразу, а я уже знал, что произошло, и чего хочет она, и чего захочу я. Потом так и вышло, с малыми неточностями.
Но в тот момент, словно соблюдая какой-то неизбежный ритуал, я спросил ее с чем-то даже вроде улыбки:
– За что же тебя убивать?
– Ты имеешь право, – сказала она. – Я полюбила другого.
– Режиссера, что ли?
Мне не хотелось называть фамилию.
Она спросила растерянно:
– Тебе написали?
Я пожал плечами:
– Кто мне станет писать?
– А тогда откуда знаешь?
– Не осветителя же тебе любить.
Она опустила голову:
– Я понимаю, ты вправе со мной так говорить – я тебя предала. Но это было сильнее меня.
Она говорила сдержанно, но как-то слишком уж сдержанно. И поза у двери была слишком уж повинна. Текст, думал я, текст.
– Ну раз уж так вышло, – сказал я, – что ж, любовь дело святое.
– Можешь презирать меня, ты вправе… Только не ненавидь!
Я думал – уйти? Но комната не моя, снимаю. Ей уйти? А куда? Не назад же в общежитие! Впрочем, может, теперь и есть куда…
– Тебе с ним хорошо? – спросил я довольно равнодушно.
Она ответила:
– Хорошо мне было только с тобой. Но не в этом дело, это все не имеет значения. Я даже не знаю, какой он человек. Может, плохой, может, бабник, даже наверняка бабник. Но это сильнее меня. Понимаешь, он гениальный режиссер.
Я видел парочку его фильмов: яркие краски, громкая музыка, многозначительные жесты. Он не был гениальным режиссером, даже хорошим, пожалуй, не был – просто он дал ей большую роль. И то, что с ней произошло, была не плата за место в кадре, не взятка телом, а просто внутреннее рабство начинающей актрисы, оглушенной случайной удачей. Я понимал, что все это у нее наверняка кончится, может быть, даже скоро – и, наверное, стоило хотя бы объяснить ей происходящее с ней самой. Но всем своим существом, всем порядком и сумбуром в голове я ощущал другое: что меня это больше никак не касается. Ревности не было, боли, пожалуй, тоже, лишь отчуждение и легкая брезгливость. Чужая женщина стояла, прислонясь спиной к двери, манерно опустив голову, и произносила всякие манерные слова. Я чувствовал, какой результат разговора ей нужен, и тупо искал фразу, которая помогла бы ей побыстрей этого результата достичь.
– Любовь – дело святое, – повторил я, не найдя ничего лучшего, – раз уж так вышло…
– Я даже не прошу прощения, – проговорила она своим сильным, как бы пружинящим голосом, – я обязана уйти. Рядом с тобой я бы всегда чувствовала себя грязной, а я не хочу быть грязной рядом с тобой. Ты – самое чистое, что у меня есть.
Текст, думал я, текст…
Я сказал:
– Лишь бы тебе было хорошо.
И пошевелил ладонью в воздухе, как бы на расстоянии похлопал ее по плечу.
Она вдруг быстро шагнула вперед и, упав на колени, обняла мои ноги, волосы коснулись пола. Я стоял столбом. Тогда она легко поднялась, словно скользнула вверх, положила руки мне на плечи и сказала неожиданно просто:
– Я знала, что ты поймешь. Спасибо.
И влажно посмотрела мне в глаза:
– Милый, давай попрощаемся!
Я обнял ее, провел ладонями по спине. Чужое тело прижималось ко мне, не вызывая никаких эмоций.
– Счастливо тебе, – сказал я и осторожно отстранился.
Она усмехнулась, горько скривив губу:
– Наверное, ты прав.
Схватила сумку с пантерой и выбежала.
Тем же вечером у меня пошла работа. Почему, не знаю: как прежде ушло, так теперь вернулось. Часа за три с чем-нибудь я написал «Натюрморт при электрическом свете» – написал сразу, почти безошибочно, словно кто-то, все заранее знающий, водил моей рукой. Старая четырехногая табуретка, заляпанная краской, на ней две кисти, несколько полувыдавленных, смятых тюбиков, краюха черного хлеба на куске газеты и полстакана остывшего, словно загустевшего чая. А сверху – пыльная голая лампочка в шестьдесят свечей.
Умотался я так, что уснул мгновенно.
Дня через два забежал Федька, постоял, посмотрел.
– М-да… Это у тебя просто символ веры. Страшновато…
Подумал и сам объяснил:
– А что делать – жизнь такая!
Полтора месяца я работал почти непрерывно. И не то чтобы наверстывал упущенное – просто шло. Все предметы вокруг обрели свой цвет, все тени легли на положенные им места. Подсохшие холсты ставил в угол, – что вышло, разберусь потом. Вроде колорит получался потемнее, чем прежде, но это не была какая-то вселенская скорбь: просто ноябрь, низкие облака, узкое окно в затененный переулок. Ну, отчасти и настроение: полоса анализа, трезвости, раздумья. Жизнь такая.
Была и еще причина редкого моего трудолюбия: пока работал, почти не думал о постороннем. «Натюрморты при электрическом свете» затягивались до полуночи – писал, пока в глазах не поплывет. Зато засыпал сразу, ни снотворного, ни спиртного не требовалось.
А утром – утром было нормально. Вот уж не думал, что так нетрудно терять.
Один раз я все же сорвался – неожиданно, без всякого повода, примерно через неделю после ее ухода.
В тот день у меня была студентка ветеринарного, плотная молчаливая девушка, почти не знакомая, я писал ее, усадив на ту же старую табуретку. На девушке была стереотипная джинса в самом дешевом варианте, грубая, с перебором, косметика, слишком яркий маникюр на крупных руках. Но вся эта неумелая амуниция начинающей горожанки лишь подчеркивала ее человеческую надежность, внутреннюю порядочность, способность до конца тянуть свою лямку, что я и положил на картон.
Когда стало темнеть, я вымыл кисти, вымыл руки – и вдруг почувствовал, что не могу остаться один. Ночь маячила впереди черным колодцем, бесконечной гулкой дырой. В первый раз за время без Анжелики я физически, звериным стоном под ребрами, почувствовал, что ее рядом нет.
Сбивчиво упросив студентку не уходить, я побежал в магазин. Купил водки и что-то крепленое, судя по цене, скромных достоинств – на лучшее денег не осталось.
Когда вернулся, стол был накрыт, то немногое, что имелось на подоконнике и между рамами, настругано и разложено по тарелкам. Хлеб был нарезан большими ломтями, так режут в семьях, где привычен физический труд. Вот и возникла кратковременная современная общность: пока мужчина бегал в мужской отдел «Гастронома», женщина занималась женским делом, в меру возможностей облагораживала быт…
Видимо, девушка что-то поняла. Она не противилась, когда я плеснул водки и в ее стакан, и потом тоже ничему не противилась. Каким именем я называл ее ночью, что бормотал, что орал о вечной любви, до синяков сжимая терпеливые плечи?
Утром, готовя завтрак она сказала:
– Ты так бредил во сне, даже плакал. Я думала, заболел.
Она спешила в институт, я проводил ее до метро.
Заболел? Может, и было, вполне могло быть. Но как в парной бане потом выходит простуда, так той ночью криками и слезами вышла болезнь…
Еще оставались кое-какие житейские мелочи – пяток книг и второстепенное Анжеликино барахлишко. Тряпок было мало, но месяц спустя что-то из оставленного, видимо, все же понадобилось.
Была проявлена тактичность: за вещами пришла Люба. То есть пришла она как бы не за вещами, а просто повидаться, попить кофе и так далее. Я как бы в это поверил и поставил на огонь турку, приобретенную еще в эпоху умной прокуренной Верущи. За столом положено о чем-то говорить, и мы о чем-то говорили.
Но не в характере скуластенькой девушки было ходить вокруг да около.
– А ну его к черту! – вдруг сказала она резко. – Работаешь?
Я взглядом указал на подрамники у стены. Она – взглядом же – их пересчитала.
– Ну и молодец, – сказала Люба, – и ноги унес, и голова цела.
– А что, были опасения?
– Еще какие! Наша девушка не для слабых. Кстати, сама Анжелика просто умоляла меня хоть на неделю переселиться к тебе, чтобы не покончил с собой. Не отставала, пока Пашка не взбунтовался.
– Взбунтовался?
Мне трудно было представить бунтующим этого нескладного флегматика.
– Ага, – кивнула Люба, – он у меня лапочка. Всегда скандалит, когда я попрошу.
Помолчали.
– Она сама-то как?
Это прозвучало почти безразлично, и особых усилий к тому прилагать не пришлось: в месяц, прошедший с разрыва, как в яму, ухнуло столько жизни, что теперь история ощущалась как давняя.
– А все в порядке, – странно, с каким-то даже вызовом, сказала Люба.
– Тогда слава богу. Лишь бы ей хорошо.
– А ей хорошо.
– Ну и хорошо.
– Почти как с тобой.
– Тогда действительно все в порядке.
Она сказала не сразу:
– Может, уже и заявление подали.
Вот это меня удивило.
– Даже так?
– А как же еще? Он сейчас холостяк, а у него язва. Значит, без жены нельзя. А Анжелика девушка не легкомысленная: уж если любовь, то навек.
Наверное, вид у меня был достаточно растерянный, потому что Люба резко повернулась и спросила почти зло:
– Ты что, дурак? Неужели ты так ничего в ней и не понял? Она актриса! Понимаешь, актриса, и талантливая. Только техники пока мало. Поэтому берет эмоциями, в любую реплику вгоняет себя целиком. Просто не умеет наполовину. И во всем так. Влюбилась – значит, по уши и на всю жизнь. То есть до новой роли. Потому что новая роль – это новая жизнь… – Подумала, вздохнула и заключила: – Впрочем, с ним это, может быть, надолго, ведь он режиссер.
Я не совсем понял:
– Нужный человек, что ли?
Люба отмахнулась:
– При чем тут это! Нет, наша девушка не продается. Но он режиссер! Командует ею. Орет, дергает, как марионетку. Хозяин. Думаешь, легко беспрекословно подчиняться мужику, в которого не влюблена?
Она вдруг заскучала, заторопилась и вот тут-то как раз сказала про барахлишко, объяснив, что Анжелика не пришла сама, чтобы меня не травмировать.
Я сложил вещи. Из-за книг узел получился увесистый. Я предложил донести куда надо и тут же понял, что ляпнул глупость: куда надо, мне как раз и не надо.
Люба сказала:
– Еще чего! Пашка донесет.
– А где он?
– Там гуляет.
– Так ведь холодно. Не обидится?
Она возразила несколько даже высокомерно:
– У нас это не принято.
– В строгости держишь?
Это ее почему-то задело. Ореховые глаза сузились, и она проговорила напряженно-ласковым голоском:
– Дай бог, моя радость, чтобы к тебе кто-нибудь относился так, как я к Пашке.
Я забормотал, что ничего такого не имел в виду…
– Вот и прекрасно, – оборвала она. Еще раз глянула и то ли серьезно, то ли с издевкой объяснила: – Вы люди творческие, вам нужны страсти. А мне эти возвышенные терзания абсолютно ни к чему. Я даже болею при температуре тридцать шесть и шесть.
Последнее слово осталось за Любой, поэтому ушла она, улыбаясь. Узел с Анжеликиными вещичками мотнулся в дверях. И – сдавило, сдавило грудь, словно бы именно сейчас происходила хирургическая процедура разрыва.
Так хоть что-то от нее в комнате оставалось. Теперь – все…
Впрочем, и это было не все.
Через несколько дней Анжелика позвонила, мы встретились у метро, и в углу, возле ряда автоматов, сдержанно обсудили формальности развода. Хотя «обсудили» – это слишком сильно; просто Анжелика принесла готовые бумаги, я расписался, где положено, и еще на отдельном листке написал, что прошу оформить развод в мое отсутствие, поскольку никаких претензий, в том числе имущественных, к бывшей супруге у меня нет.
Простились вежливыми улыбками, как сослуживцы из разных отделов, – за руку было бы еще нелепей. Поколебавшись, Анжелика чмокнула меня в щеку. Вполне интеллигентно расстались.
Через несколько месяцев я узнал, что она вышла замуж за того режиссера.
Вскоре выяснилось, что в важном для себя выборе Анжелика была права: фильм для нее оказался если и не на всю жизнь, то уж точно – надолго.
Правда, получился он средним, газеты отзывались кисло. Зато саму Анжелику заметили. Похвалили за молодость и темперамент, а осенью на фестивале в Средней Азии она получила премию местной газеты за удачный дебют. Федька рассказал, что видел ее по телевизору: две песни под гитару в передаче для тружеников села. А молодежный журнал даже напечатал кадр из фильма и короткую беседу с актрисой-студенткой.
Журнал этот мы просмотрели вместе с Федькой – собственно, просмотрел он, а я прочел. Анжелика говорила, что в ее возрасте главное не успех, а учеба и работа над собой, благодарила всех своих учителей, особенно строгого, но справедливого руководителя курса, а в конце признавалась, что самая заветная ее мечта – сыграть в кино роль нашей замечательной молодой современницы. К счастью, именно такая работа ей в ближайшее время и предстоит в новом фильме режиссера, открывшего робкой дебютантке путь к большому экрану, – шла фамилия мужа…
– А чего, – сказал Федька, – все нормально. Выползла на орбиту!
Я хмуро промолчал – Федькина неприязнь меня задела. Почему? Это было бы нелегко объяснить даже самому себе. С одной стороны, все кончилось, чужая женщина, в чем-то даже неприятно чужая. Но, с другой-то, все равно своя, как сестра или дочь, завертевшаяся, загулявшая, заблудившая, шлюха проклятая, но – куда от нее денешься! – всей злостью, всей болью, всей обидой своя…
Она возникла года через два, летом, в самую жару – асфальт лип к подметкам, мелкая пыль постоянно висела в воздухе и въедалась в сохнущие холсты.
Той комнаты в коммуналке у меня уже не было, приходилось платить за квартиру в новостройке – хозяева сдали ее, не въезжая, и была она совершенно пуста – мебелишку собирал по знакомым, одно резное креслице даже подобрал на помойке, отмыл, залакировал и выдавал за семейную реликвию.
Она позвонила среди дня:
– Балмашов?
– Я.
– У тебя есть холодильник?
– Допустим.
– Тогда поставь туда стакан обыкновенной воды.
Только тут я узнал ее окончательно. Собственно, голос определился сразу, сильный, наполненный, казалось, даже хрипловатый, словно энергия, наполнявшая мою бывшую жену, с трудом проталкивалась сквозь гортань. Ее голос, ее, а вот интонация новая и для меня чужая: не девочка, тревожно и жадно открывающая мир, а уверенная в себе женщина, практически сделавшая свою жизнь.
– Ладно, – сказал я не сразу, – поставлю.
Тут вышла маленькая пауза, после чего она спросила:
– Может, я не вовремя? Ты не один?
– Один.
– Так я зайду?
– Давай, если хочешь.
Она фыркнула в трубку:
– Ох, Балмашов, не слишком-то охотно приглашаешь!
– Ладно, приходи, – буркнул я и сказал адрес.
Два года прошло, дело давнее.
Уверенно постучала, уверенно вошла, уверенно повисла на шее:
– Ох, и соскучилась по тебе!
Сбросив серебристые босоножки, босиком прошла в комнату и сразу же уверенно плюхнулась в кресло-реликвию:
– Подыхаю! Я прямо со съемок. Мало того, что жара, так еще и ночь не спала.
– Издалека?
– Ялта. Видишь?
Она дрыгнула загорелой ногой.
Будущая звезда – впрочем, теперь, пожалуй, просто звезда – была и одета по-звездному: что-то дырчатое с яркой вышивкой, живот открыт…
– Есть будешь?
– Не! Тащи воду.
Напившись, потрясла в воздухе потными ладонями и возмутилась:
– Ну и жизнь тут у вас! Жара хуже Ялты, а моря нет. Замечено было совершенно справедливо, но в тот момент говорить о погоде не хотелось.
– Может, все же поешь?
– Успокойся.
Тут ее интонация мне совсем перестала нравиться. Я сел напротив и уставился ей в глаза:
– Ну?
– Что?
– Выкладывай, зачем пришла?
– Ого! – сказала она. – А просто так уже нельзя?
– Можно. Но ты-то пришла не просто так.
Разбираться в ее делах мне вовсе не улыбалось. Но еще меньше нравилось слушать ее покровительственно-барственный тон.
Видно, она хотела опять ответить на фразу фразой, даже фыркнула для начала, но передумала, вздохнула, скривилась и сказала с досадой:
– Хреново мне, Балмашов, понял?
После этой фразы разговор стал неизбежен, и я спросил:
– А что случилось?
Она отмахнулась:
– Да ничего, все нормально.
– Со съемок выперли?
Анжелика засмеялась так искренне, словно сама мысль о подобном была полной нелепостью.
– А чего приехала?
– Эпизод озвучить, ерунда. Я там почти отснялась, мелочь осталась.
– С институтом что-то?
Она удивилась:
– А что с ним может быть?
– Ты учишься?
– Конечно.
– А этот твой… – Я назвал руководителя курса.
Анжелика пренебрежительно усмехнулась:
– A-а… Нас с ним теперь водой не разольешь. Строгий наставник и любимая ученица. Зимой был его юбилей – полчаса поздравляла под гитару. Успех, овация, не отпускают… Встал, подошел и даже чмокнул в лобик. А я – ну вот наитие просто! – упала на колени и поцеловала ему руку. Что началось… В зале одно старичье, и, конечно, каждому хочется, чтобы вот так, под занавес… Слезами истекли.
Она зевнула и закончила буднично:
– Я теперь на заочном, снимаюсь, когда захочу.
– А чего во ВГИК не перейдешь?
– Тут марка солидней.
Я пожал плечами:
– Не понимаю. Выходит, у тебя все хорошо. В чем же хреново?
Она снова вздохнула, наморщила лоб и прямо на глазах стала проще, озабоченней и – тусклее, что ли? Да, молодая, но уже не девушка, уже баба, тертая и мятая жизнью.
– В общем-то во всем, – сказала моя бывшая жена.
Я молчал, приготовился слушать.
Она пошевелила пальцами и вдруг отвернулась:
– Не могу я так! Будто у начальства на приеме. Погоди, дай обживусь. У тебя-то как?
– Живу, пишу.
Ни малейшей потребности исповедоваться у меня не было.
– Выставляют?
– Умеренно.
Это действительно было так: какие-то физики во имя общего развития вывесили в коридоре НИИ по десятку моих и Федькиных работ и обсудили, почему-то назвав модернистами, после чего наградили бесплатными путевками в свой спортлагерь и передали с рук на руки в соседний институт…
– Родители как?
Надо же – вспомнила!
– Вроде нормально. Осенью съезжу. Сколько лет в Москве, а дом все-таки там.
Она сказала:
– А у меня даже не знаю где. Вот приехала, а туда неохота! Мамаша его… Четыре комнаты, а с Прасковьей Васильевной не разойтись.
– Не ладишь?
– Наоборот, любовь взасос. Просто сегодня неохота кривляться. Хотела к Любке, а она в убытии до вторника. Хоть на вокзале ночуй.
Если это и был намек, я его не понял.
Помолчали.
– Не могу! – вновь сказала Анжелика, но уже по другому поводу. – Как ты существуешь в такой духоте? Хоть бы окно открыл.
– Еще хуже будет.
– Можно, душ приму?
Я указал на дверь ванной.
Она словно бы только заметила грязные газеты на полу:
– Ремонтировать собираешься?
– Наоборот, чтобы не пришлось ремонтировать. Через месяц хозяева вернутся.
– Мне на старом месте сказали, что у тебя теперь своя.
– За шестьдесят в месяц – своя.
Анжелика оглядела комнату – мольберт, подрамники, груду тюбиков на газете в углу – и произнесла неодобрительно:
– Пора бы и мастерскую заиметь.
Поскольку это не был вопрос, то и в ответе не нуждался.
– Ладно, – сказала она, – отвернись.
Я подошел к окну и смотрел во двор, пока за спиной шуршало и взвизгивало, видно, барахлила «молния».
Двор был малолюден, жара к лишним движениям не располагала. Тем не менее четыре девчонки прыгали в классики, а наискосок от меня, возле старого двухэтажного флигеля, мужик мыл машину, выведя шланг в окно первого этажа. Это явно был не просто частник, а любитель, умелец и хозяин: шланг кончался специальной щеточкой, в двух пластмассовых ведрах роскошно пузырилась разная пена, а сам владелец, в оранжевом комбинезоне и высоких красных сапогах, походил на водолаза или космонавта.
Машина, охристый «жигуленок», мокрый, в парчовой пене, сиял и зеркалил, празднично собирая вокруг себя весь двор с его дорожками, скамейками, серой зеленью и сухими короткими тенями. Вот бы рядом два холста: машина в полдень, солнечный зайчик, елочный шар, веселый «анфан терибль» неряшливого двора – и машина в полночь, пантера во мраке, тревожная тень со слепящими фарами, грозный ночной хозяин того же малого пространства… Я как-то разом увидел обе картинки, два городских мотива в одинаковых рамках, двух ангелов, белого и черного, как бы сомкнувших плечи – то ли диалог, то ли заговор…
Могло, вполне могло получиться.
Но что-то осталось не понятым в этом пиршестве мокрых плоскостей, да и занят был иным, поэтому, поманив богатым ощущением, купающийся этот автомобиль тихо проследовал в запасники души – до востребования. Авось, когда и понадобится.
– Все! – услышал я разрешающее слово и, не спеша обернувшись, увидал, как не спеша же исчезло в двери ванной загорелое предплечье и бледная округлость бедра. Чужая женщина вела себя, как своя, а, может, я просто был для звезды вроде костюмерши или мальчишки-осветителя, которого стесняются не больше, чем его треноги, ибо они вместе как бы и составляют подставку для фонаря.
Ладно – ее дело…
Тут позвонил Федька. Ему не писалось, и он минут десять материл себя, меня, прочее человечество, а также изобразительное искусство всех времен и народов. Пока он отводил душу, я вдруг подумал, что будущее будущим, а машину в полдень надо бы набросать именно сейчас: ведь могут не повториться эта жара, свечение и сияние, эти расплавленные цвета, яркое пятно «жигуленка» и, ему в поддержку, яркие пятнышки играющих девчонок. А главное, может не повториться мое теперешнее ощущение – его-то как раз и надо схватить хоть в беглом, небрежном этюде. Вот уйдет…
Я даже придумал, как выпровожу ее, не обижая. Пока будет одеваться, я, глядя в окно, скажу как бы между прочим…
Анжелика одеваться не стала, прошла по комнате, оставив на газетах влажные следы, сцепила руки у меня на затылке и в третий раз сказала:
– Не могу!
Я растерялся и снова подумал: чужая, а ведет себя как своя. Она не отпускала, и я, чтобы успокоить, стал гладить ей плечи, но кожа узнала кожу…
…и тут мне стало страшно. Ведь так, как с ней, не было ни с кем, и не будет – точно знаю, не будет. Как же я отпустил ее тогда? Почему отпускаю теперь?
Она застонала просто от боли, так я прижал ее к себе, будто это судорожное объятие могло хоть что-то решить. Стон, крик, слезы – и два имени, как два заклинания…
– Не могу! – Это она повторила в четвертый раз, но уже потом, когда кровь словно бы ушла из тела, а кисти рук тряпично лежали на простыне – повторила негромко, почти не шевеля губами, и затылок ее не шевельнулся на моем плече. – Чего-то не то. Хреново мне, Балмашов.
Она не жаловалась, не ждала моего решения, просто советовалась, как с хорошим приятелем: чужая женщина больше не вела себя как своя. Да и я легко принял эту интонацию – близость кончилась, как только кончилась близость.
– Уж если у тебя хреново! – сказал я.
Анжелика поморщилась:
– Да, понимаю. Повезло, еще как повезло! Другие в мои годы… А тут и имя, и вообще. Недавно ставку повысили.
– А тогда чего же?
Она вдруг повернулась ко мне и приподнялась на локте:
– Ну-ка скажи: ты веришь, что я талантлива?
Я ответил, что верю.
– А по фильмам моим это видно?
Даже не спросила, смотрел ли я эти фильмы…
Тут я замялся:
– Н-ну…
– Видно или нет?
– Что способная – видно.
– Все верно, – сказала Анжелика, – способная, и больше ничего. А способных каждый год тридцать штук кончает. Каждый год!
Я не слишком понимал ее проблемы, но то, что понял, мне не понравилось.
– А ты хочешь быть единственной?
– Я хочу сниматься! – с силой и даже болью сказала она. – Неужели так трудно понять? Вот ты художник, да?
– Допустим.
– И пишешь!
– А что же мне еще делать?
– Так вот я актриса и хочу сниматься!
Я жестом погасил ее возмущение:
– Стоп, согласен. Но ведь ты и снимаешься. Сколько у тебя всего ролей?
– Не считая эпизодов, сейчас третья.
Тут уж возмутился я:
– Тогда какого черта тебе надо? Тебе же двадцать два.
Она сказала:
– Да! Двадцать два! Наташу Ростову я уже не сыграю.
– Ничего, сыграешь Анну Каренину.
Анжелика угрюмо возразила:
– Анну Каренину дают той, которая сыграла Наташу Ростову.
Разговор шел довольно бестолковый. Я потряс ладонью:
– Ну-ка, стой. Давай сначала. Ты сказала: хреново, так? Валяй объясняй, почему.
Она села на кровати спиной к стене, ноги по-турецки – поза автоматически получилась красивой, видно, за эти годы немало занималась пластикой. Подумала о чем-то, усмехнулась, вздохнула и заговорила спокойно, без пауз – видно, все это было думано-передумано:
– Понимаешь, я не бездарна. И многое умею. Двигаюсь, пою. Голос, фактура, темперамент – по крайней мере, не ниже нормы. Всё, что говорят, делаю, пока не завалилась ни разу. Но я не гений. Мировоззрения у меня нет. Когда-нибудь, может, и будет, а сейчас нет. Чтобы поднять роль по-настоящему, мне нужен режиссер.
– Так он же у тебя есть.
Я не подкалывал, просто уточнял, однако прозвучало двусмысленно. Анжелика, к ее чести, на возможные нюансы не отвлеклась.
– Он не тот режиссер. Он знает, где мне встать и как повернуть голову. А про что играть…
Мне не нравились его фильмы с их яркой показушностью, с шумными холодными страстями. Но у разговора своя логика: поскольку ругать его стала она, мне для объективности оставалось только защищать. Что я и стал делать без особой охоты.
– Но ведь тебя же хвалят.
– Кто? – возразила она с горечью. – И как? Последний раз хвалили за то, что мне двадцать. Но сейчас мне, извини, двадцать два. Через три года двадцать пять. А за это уже не хвалят.
– Ну, до того-то времени… У тебя уже сейчас имя.
Она проговорила не сразу:
– Две недели назад худсовет смотрел материал. Фильм почти снят. Знаешь, что было сказано?
– Про фильм?
– Про меня.
– Ну?
– Это не роль, а позы под музыку.
– Кем сказано?
– Редактор один.
Справедливости ради я заметил:
– Ну и что? Ведь один! А их там небось человек десять.
– Неважно. Я-то знаю, что он прав. Сегодня сказал один, завтра скажут все десять… Сигареты есть?
Не дожидаясь ответа, она потянула ящик тумбочки.
– Нету, – сказал я, – здоровее будешь.
Анжелика сбросила ноги на пол, потянулась и встала:
– Черт с ним, придется курить свои. Вставать не хотелось.
Прошла по комнате и достала из сумочки сигареты. Закурила, снова взобралась на кровать.
– Ну-ка, скажи честно: тебе эти мои роли нравились?
Я ответил честно:
– В общем, нет.
– Вот видишь…
Потом она, похоже, устала сомневаться в себе или просто разозлилась, что я согласился с ней, вместо того чтобы спорить и хвалить ее роли. Во всяком случае, глаза стали жестче, поза нахальней, она вольготно привалилась спиной к относительно прохладной стене и, с подчеркнутым удовольствием выпуская дым, стала вещать. Конечно, говорила она, ей не восемнадцать, ей двадцать два, не так уж мало. Но, с другой стороны, девочки, с которыми она училась, к этому же возрасту не добились ничего, прозябают в провинциальных театрах. Так что некоторая фора у нее все-таки есть. Разумеется, этим нельзя обольщаться, она и не обольщается, напротив, если она чем и грешит, то скорей излишней самокритичностью…
Анжелика совсем успокоилась, и с ней стало неинтересно. Кроме того, смешила и раздражала сама картина: сидит голая по-турецки, машет сигаретой и при этом рассуждает о собственной самокритичности…
Я сказал:
– А чего ты, собственно, суетишься? Не вижу трагедии. Ну прервешься года на два. Поснималась – дай другим.
Я откровенно заводил ее. Но она не завелась. Она ответила назидательно:
– Это, мой милый, кино. Тут каждый только о себе. Так что о других пусть думают другие.
Наверное, чем-то я ее все же задел: немного погодя она спросила достаточно агрессивно:
– Ну а ты? Ты как? Скоро выдашь что-нибудь эпохальное?
Я пообещал:
– Как только, так сразу. Вот уйдешь, и начну.
Видимо, молодая звезда к таким разговорам не привыкла – не столько обиделась, сколько удивилась:
– А если не захочу уходить?
– Пойду писать к Федьке.
Она все же нашла способ оставить последнее слово за собой:
– Поцелуй, тогда уйду.
Я поцеловал ее, и она ушла.
Анжелика вернулась часов в семь, вечером еще и не пахло. Как и утром, туфли полетели в угол – это у нее было вроде приветствия.
– Балмашов, говори честно: кормить гостью собираешься?
И тон, и улыбка были помягче, чем утром, – отношения определились, актриса приняла предложенную трактовку роли.
Я ответил, что придумаю что-нибудь, голодной не останется. Анжелика хмыкнула:
– Представляю себе! Ладно, давай сумку. Можешь спокойно писать свою эпохалку.
Я протянул и деньги, но она посмотрела свысока:
– Обижаешь, начальник!
Она накупила всякой всячины, и минут сорок с удовольствием возилась у плиты. Потом накрыла стол, и не просто накрыла, а изысканно, что при моих посудных возможностях было нелегко. Получился как бы прием на две персоны.
– Научилась, – похвалил я.
Она ответила без радости:
– Жизнь-то идет.
И словно мимоходом попросила:
– Переночую у тебя, ладно?
Она прожила у меня четверо суток, и я постепенно привыкал к этой новой Анжелике. Пожалуй, первое впечатление после разлуки меня подвело: чужая женщина вовсе не вела себя как своя. Ни выглядеть, ни, тем более, быть моей она не старалась. Но и еще чьей-то как будто тоже не была. Нынешняя Анжелика принадлежала самой себе. Повзрослела.
У нее были дела, целыми днями она упорно моталась по жаркому городу. Я пару раз спросил – отмахнулась: «А, интриги!» Приходя, лезла под душ, потом довольно споро возилась по хозяйству. Готовила, даже выстирала подвернувшуюся под руку рубаху – заботилась, как бывшая одноклассница. Вечером заваривала крепкий «мужской» чай. После чего ложилась ко мне в постель и принималась обсуждать накопившиеся проблемы увлеченно и откровенно, как с задушевной подругой. Случайное касание бросало нас друг к другу, разговор обрывался на полуфразе. А потом возобновлялся с той же приблизительно полуфразы.
– …Он, к сожалению, не мой режиссер, – говорила Анжелика. – Анекдот! Мой муж, но не мой режиссер. Он слишком любит себя. Ты слишком любил меня, а он слишком любит себя, поэтому вы оба не могли мне помочь. В принципе мне нужен режиссер типа… – она назвала фамилию, – вот он работает через актера.
– А ты не пробовала к нему?
– Не только пробовала – у меня полгода назад был с ним роман. Вот бы за кого мне замуж!
Я не понял, говорит она всерьез или дурачится, и на всякий случай отозвался столь же неопределенно:
– И за чем же дело стало?
Она ответила серьезно и грустно:
– Он не захотел.
– Почему?
– Он сказал: ты – как яркая люстра. А жена должна быть как тусклая лампочка в туалете…
Все дни, что она была у меня, мы говорили только о ней. Похоже, думать о ком-то другом она просто не умела. Это стало надоедать.