Текст книги "Ночной волк"
Автор книги: Леонид Жуховицкий
Жанр:
Повесть
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 24 страниц)
– Ты зачем? – не понял я.
– Там же вечер учителей!
– Ну и что?
– Так лучше. А штаны на второе отделение.
Я развел руками. Люба пригасила окурок и сказала с обычной своей улыбочкой:
– Дурак, что женишься.
– Почему?
– Такую любовницу теряешь!
Анжелика, застегивая юбочку, серьезно возразила подруге:
– Ты не права. Первый брак обязательно должен быть по любви.
Как и предвидела скуластенькая, на вечер мы приехали вовремя, еще ждали десять минут…
Телеграмму матери Анжелика так и не дала. Я, поколебавшись, тоже не стал тревожить своих: видно, не одному Федьке светила в глаза авантюрность нашего «первого брака». И все же, когда в такси, по дороге в свадебную контору, Анжелика вдруг спросила: «А как ты думаешь, у нас это надолго?», я ответил, честно прикинув варианты:
– Не хочу загадывать, но, скорей всего, на всю жизнь.
– И мне кажется! – счастливо вздохнула она у моей щеки.
Я и в самом деле так думал: слишком многое за два месяца успело нас связать, слишком плотно и прочно две наши жизни сплелись мелочами, кожей вросли в кожу. Было трудно представить долгую жизнь с ней, но и вовсе непредставима была долгая жизнь без нее. Авантюра? Конечно, авантюра. Но ведь и манная кашица раствора глядится авантюрой, пока не схватится в бетон…
В загсе было зябко, смешно и немного стыдно. Мы расписались в большой книге, похожей на амбарную, Федька внес за что-то пять с полтиной, полная женщина поздравила нас с самым счастливым днем в жизни, махнулись одолженными кольцами… Кто-то разбитной совал шампанское; Люба, ласково глядя ему в глаза, отвечала, что молодые не хотели бы омрачать алкоголем первый день совместного счастья – денег у нас даже на водку было в обрез. Свадебный фотограф сделал три торопливых щелчка. Вдруг узнал Анжелику (был на каком-то концерте), сказал комплимент, смутился и пригласил заходить еще…
А я поглядывал вокруг и рассеянно думал: мне бы этот зальчик под ритуальную роспись! Их стены, моя идея, четыре цвета, четыре возраста, четыре грани любовной тайны. Год готовиться, год писать… Да ведь не дадут. Своя контора, значит, и идеи свои, кто начальник, тот и художник…
Свадебный стол был накрыт в общежитии, в комнате у девчонок, на двадцать кувертов, как выразилась эрудированная Люба, или, как уточнил Федька, на двадцать рыл. А под медовую неделю один хороший человек уступил пятиметровой высоты мастерскую, в качестве подарка выставив три чистых холста – вдруг вспомню, что все-таки художник! Подарок был царский, но озадачивающий.
Эта мастерская серебряным гвоздиком вколотилась в башку, и когда после загса сели в такси, я вдруг кинул водителю неожиданный адрес.
– А что там? – удивилась молодая жена.
– Мастерская.
Люба, сидевшая впереди, на рискованном месте телохранителя, посмотрела на меня с любопытством.
– Пока шель да шевель, – сказал я, – заедем на полчасика. Хозяйка на свадьбе все равно ты. Вот и командуй, с нас сейчас какой толк?
У Любы в глазах дрогнула искорка азарта, она ответила безмятежно:
– А хоть и вообще не приходите.
Высадила нас и уехала.
Начинающая супруга, неслышно ступая, походила по мастерской – обживалась. Руками не трогала ничего, как в музее. Похоже, ее подивило количество холстов: хозяин, хороший человек, и работник был хороший.
– Это все он?
Я недобро пообещал:
– У меня так же будет. Наше ремесло не барское.
Она молча разглядывала развешенные холсты.
Одна модель повторялась многократно.
– Жена? – спросила Анжелика.
– Примерно.
Она чуть помедлила.
– Теперь небось позировать заставишь?
– А ты думала!
– И голой, да?
– Естественно.
– А потом выставишь на всеобщее обозрение?
– Само собой.
– А если я не хочу?
Я сказал:
– Плевал я на твое хотение!..
Мы задержались не на полчаса. А когда пришли в себя, выяснилось, что опаздываем на столько, что приличней не приезжать совсем. Я вертикально закрепил на мольберте узкий картон: почему-то казалось, что качавшая меня волна уложится именно в этом нелогичном пространстве. Работал быстро, надеясь на накат. Анжелика стояла у стены, как поставил, почти не шевелясь.
Через час я отошел к окну и засвистел. Мысли расплывались, кисть болталась в руке, как сосиска.
Анжелика поглядела и кинулась мне на шею:
– Ты гений! Вылитая я!
– Ага, – кивнул я, высвобождаясь.
На картоне было полное непотребство, кисель эмоций, сентиментальная истерика в красках.
– А ну, быстро, – сказал я, – люди ждут. Какое-никакое, а событие…
Скуластенькая девушка слов на ветер не бросала: на нашей свадьбе прекрасно обошлись без нас. Из кучи гостей – «рыл» набралось куда больше двадцати – выбрали вполне пристойную пару и назначили женихом и невестой. За них пили, им желали счастья, орали «горько» и спорили, сумеют ли дублирующие «молодые» достойно довести роли до финала. Так что мы с Анжеликой даже несколько испортили спектакль.
Впрочем, к нашему приходу ритуал уже порядком размыло спиртным: шампанское наш праздник не омрачило, но водки хватало. Общие забавы были уже позади, поток разбился на рукава, событие выродилось в обычную вечеринку. Подставные жених и невеста с некоторым недоумением поглядывали друг на друга: интрига иссякла, а вне сюжета никаких связей явно не возникало. Громоздкий Паша мучил гитару, клоня ухо к повизгивающим струнам – и зачем ему это? Маленький очкарик в розовых прыщах, сухо поздравив Анжелику с событием (с каким, не уточнил), свысока, почти презрительно втолковывал ей разницу между маской и полнокровным образом – для Анжелики, он полагал, на теперешнем ее уровне сойдет и маска. Тощая дурнушка с манерами красавицы повисла у меня на шее и, в перерывах между мокрыми поцелуями, допытывалась:
– Вы счастливы? Ну признайтесь, счастливы?
От нее несло спиртным – хоть закусывай. Я признался, что счастлив, кое-как вывернулся и подсел к Любе. Она разговаривала с крупной рыхлой девицей, прокуренной, умной и злой. Пьяна Люба не была, трезва тоже, ее ореховые глаза поблескивали решительно и жестко.
– А мне плевать на жизнь, – говорила она, – я знаю себя. Вот увидишь. В двадцать четыре буду замом, в двадцать шесть директором, к двадцати девяти сделаю театр.
– Основания? – холодновато поинтересовалась собеседница, прикуривая одну сигарету от другой. Чувствовалось, что недобрый ее мозг работает быстро и точно.
– Увидишь!
– В директорах, может, и увижу. Но театр…
– Три года, – сказала Люба, – ровно три года. Сперва пресса – это я сделаю. Второй год какая-нибудь премия, любая, тоже сделаю…
– Допустим.
– А третий год – скандал. Настоящий творческий скандал.
– Скандал тоже сделаешь? – скептически поинтересовалась толстуха.
Люба посмотрела на нее ласково и бесстыдно:
– Скандал мне сделаешь ты.
Та несколько растерялась:
– Даже так?
– А что? Тебе имя, мне театр.
Толстуха сделала затяжку:
– Для скандала нужна трибуна.
Люба только усмехнулась:
– Неужели к двадцати восьми годам у тебя – у тебя! – не будет трибуны?
Грядущая скандалистка прикинула варианты и усмехнулась в ответ:
– Ладно, скандал за мной.
Подошел Федька, почти трезвый. Мы чокнулись без тоста. Он похлопал меня по плечу и почему-то утешил:
– Ничего!
Потом довольно неприязненно заговорил о деле: есть шанс подзаработать, Бондарюйко забил халтуру где-то под Калугой и теперь сколачивает артель. Платить обещает больше, чем в Крыму, но с эскизами построже, никаких Шагалов, сугубый реализм. Излагая детали, Федька почти полностью перешел на мат: халтурил он тяжело, с отвращением и потому всегда сидел без денег, что и вынуждало его к новой халтуре.
Я слушал невнимательно, со всем соглашался и в разгар Федькиной речи вдруг полез к нему обниматься. Он вырвался, сплюнул и сказал, что в теперешнем моем состоянии (он определил его кратко и точно) реализма от меня не дождешься, мне сейчас только барокко лепить.
Тут кто-то вспомнил, что все же свадьба, нас с Анжеликой потащили на почетные места. Чуть поколебавшись – хоть и в шутку, но торжество уже отработали, – заорали «Горько!». Потом произнесли два нудных тоста. Я пожалел, что ушли из мастерской…
Нашу послесвадебную жизнь я запомнил смутно. Логики не было, последовательность рвалась, события путались и сливались, словно их выхватывал из темноты фонарь в пьяной руке: Анжеликины песни на концертах, какие-то жуткие неприятности в институте, которых, как вскоре оказалось, в общем-то не было; то ревела, билась у меня в руках, порвала единственную выходную рубашку, то хохотала и обнимала Любу, принесшую хорошую весть, требовала, чтобы я ее тоже обнимал; поиски какой-то особенной гитары, поход к знаменитому мастеру, который оказался не знаменитым и не мастером, а просто барыгой, причем гитарами не торговал. На обратном пути упал ливень, и мы, наверное, час целовались в старинном, с чугунными ступеньками, подъезде. Я одалживал деньги где попало и для убедительности записывал собственные долги синим фломастером на ладони; Бондарюмкина халтура валилась, Федька ругался, потом перестал; «медовая» неделя в мастерской, пространство, высокий потолок, в темноте как бы вообще не существующий – иногда среди ночи Анжелика вдруг включала низкий свет и, дурачась, начинала «представлять», потом увлекалась, и шла яростная пантомима с заламыванием рук, с губами, как бы замершими в крике, со страшноватым, почти трагическим стриптизом – борьба, бессилие, падение на колени, на пол… Я спросил, что это, любовная игра или гибель – она устало ответила, что не знает сама, все равно что – хоть землетрясение на Таити…
Приходила Люба, одна, хотя громоздкий Паша существовал по-прежнему, ставила чай, усмехнувшись, стелила газеты на заляпанных краской табуретках.
– Не разбежались еще? – спрашивала.
– Мы будем любить друг друга всегда! – почти клятвенно произносила Анжелика.
– Ну, ну, – говорила скуластенькая и смотрела на нас, как биолог на кроликов.
Я старался работать и писал много, в общем-то не меньше, чем всегда. Анжелика опасалась не зря, позировать ее я действительно заставлял. Сходство давалось легко, суть уходила. Я утешал себя: плевать, просто сейчас не время анализа, я пишу не ее, а свое отношение к ней. И писал – цветные пятна, блики на коже, почему-то вдруг хотелось поместить ее в световую спираль…
Она смотрела, восхищалась:
– Я! Вот до кончика носа – я!
Я хмуро отвечал цитатой:
– Если похоже нарисовать мопса, получится еще один мопс.
Анжелика довольно улыбалась, она принимала это за скрытый комплимент.
Я писал ее в желтых штанах, писал босую, растрепанную, завернутую в махровое полотенце. Писал обнаженную – эти картинки вполне можно было выставлять в актовом зале ГИТИСа: Анжелики там все равно не было, была юная актриса в роли натурщицы. Я клял ее за лицедейство, требовал естественности – она не понимала, смеялась, все кончалось постелью…
Странно: она была студентка, всего лишь студентка третьего курса, но я всегда воспринимал ее как артистку. Когда она готовилась к зачетам или беспомощно кудахтала перед семинаром по политэкономии, я воспринимал это почти как блажь: актриса играет роль испуганной студентки.
Я пробовал все, и натюрморты, и городской пейзаж, но вещи уходили так же, как уходила она. Разучился, что ли? Или – новый, еще самим не понятый период? Взрыв подспудного, мир без теней, откровенность насыщенного цвета – может, сегодня я и должен писать именно так?
Пришел Федька. Я расставил картинки. Анжелика суетилась с едой.
– Н-да, – протянул Федька неопределенно.
– Как ты велел, – сказал, я подлизываясь, – барокко.
Федька хрипловато вздохнул.
– Нет, старичок, – возразил он, – это не барокко. Это – на нервной почве.
Анжелика позвала есть.
– Жаль, – сказал я, – месяца три вылетело.
Я разом ощутил какую-то тупую пустоту. В общем-то и раньше догадывался, но надежда была. Теперь же, рядом с Федькой, я все видел сам.
Уже за столом Федька вдруг рыкнул с неожиданной агрессивностью:
– Ну чего? Чего скис? Плохо живешь, что ли?
– Да нет.
– А тогда чего?
Я кисло усмехнулся:
– Я все-таки еще и художник временами.
– Ишь ты! – сказал Федька неодобрительно. – Художник он! Много хочешь – и рыбку съесть, и птичкой закусить. Счастлив ты? Счастлив или нет?
Это популярное слово я слышал от него впервые.
– Ну допустим.
– Допустим! – передразнил он. И посмотрел почти зло. – Тогда какого рожна тебе надо?!
Анжелика засмеялась. Глядя на нее, и мне стало смешно. Мы поели, выпили бутылку «сухаря» на троих, потрепались о живописи, и Федька ушел. Картинки так и стояли у стены. Пока я их складывал, настроение снова упало.
– Ну что, моя радость? – сказала Анжелика. – На хрена мне это счастье?
Я покраснел, она словно услышала мою мысль.
– Что делать, – сказала она, – и у меня ведь такое. В отрывке почти завалилась. А Любка знаешь что сказала? Ты послушай, она ведь умная. Я дура, но она-то умная. Так вот она сказала: «В профессиональном смысле любовь себя всегда окупает». Здорово?
– Ничего, – пробурчал я. В тот момент меня мало волновали Любкины афоризмы.
– Она права, – сказала Анжелика убежденно, – полностью права. Вот мне, например, еще лет тридцать играть любовь. А как я сыграю, если сама не любила? Тут халтурить нельзя, все равно вылезет наружу, в чем-нибудь да вылезет.
Анжелика подошла сзади, обняла меня, ткнулась губами в затылок.
– Не переживай. Ну, потерял три месяца. Сделаешь потом. Ведь ты талантливый. Все равно сделаешь. А это… Это тоже что-нибудь да стоит – не каждый год у тебя будет Анжелика.
Я повернулся и посмотрел на нее. Она тут же поправилась:
– Новая Анжелика.
Я молча продолжал на нее смотреть. Она виновато улыбнулась:
– Я не то сказала? Может быть. Никогда не обращай внимания, я ведь дура.
Она вдруг хлопнула в ладоши:
– Ой, рассказать тебе? К нам приходил один кинорежиссер, была такая полуофициальная встреча… Знаешь, что он говорил? Я бы, говорит, думающих актрис выгонял еще из института за профнепригодность. Актрисе, говорит, не нужен ум, актрисе нужен умный режиссер. Здорово, а?
Я взял ее за локти:
– Уйти намыливаешься?
Она широко раскрыла глаза:
– Да ты что?!
– И думать не смей, – сказал я почти серьезно, – живой не уйдешь.
– Я не могу даже представить, как буду без тебя, – жалобно проговорила Анжелика.
Шероховатость сгладили традиционным путем…
Я уже сказал, что Анжелика мечтала о кино. Впрочем, «мечтала» – слово не для нее. Не копила в тишине сладкие грезы, не утешалась иллюзиями, а еще с прошлого года, со второго курса, развила бурную деятельность: знакомилась с разными полувлиятельными людьми вроде администраторов киногрупп или дипломников ВГИКа, проникала на студии, завела блат в Доме кино и регулярно ходила на обсуждение новых фильмов – конечно, не обсуждать, а знакомиться. В столь частую сеть не могла не попасть хоть какая-нибудь рыбешка, и вскоре после нашей свадьбы Анжелику взяли на эпизод. Эпизод был маленький и в общем-то типажный: певичка в кафе, где выясняют отношения герой и героиня, бытовой фон для лирической сцены. Коротенький крупный план, две песенных фразы (песня плохая) и ни слова кроме. Но она ухватилась за эту певичку, как за Офелию.
Я спросил:
– Думаешь, это тебе что-нибудь даст?
Она ответила рассудительно:
– Может, и не даст. Но другого же мне не предложили.
– А если провалишься?
Подумав, она твердо сказала:
– Нет, проваливаться нельзя.
Надо отдать ей должное: работать актриса умела. Уже на следующий день после этого разговора в нашей комнатке появилась Веруша, прокуренная толстуха в растянутой вязаной кофте, похожей на купальный халат – она была на нашей свадьбе. И не просто появилась, а стала главным человеком в доме. Анжелика тут же усадила ее на нашу супружескую кушетку, придвинула под спину подушку, торопливо подала теплые, с собственной ноги, тапочки и протянула зажженную спичку: сигарету Веруша, едва переступив порог, извлекла машинальным жестом усталого фокусника. Я побежал к соседям, нужна была кофемолка – Анжелика заранее предупредила, что растворимый, а тем более в пачках Веруша презирает.
Светский разговор гостьи с хозяевами (погода, здоровье, новости) был длиной в одну сигарету. Затем сразу, без раскачки, пошла работа. Пролистав сценарий, Веруша вынесла приговор: текст – барахло (она употребила другое слово), режиссер – дурак (она употребила другое слово), фильм провалится (она употребила другое слово).
Анжелика истово закивала.
– Так, – сказала Веруша задумчиво, – нужен ход. Фильм гробанется, и хрен с ним. Но ты гробануться не должна. Знаешь, почему он взял тебя?
Моя жена замотала головой.
– За вульгарность. Эта сцена в кафе – сплошная парфюмерия. Столько духов, что нужно хоть немного дерьма. Могучая задача, можешь гордиться.
Анжелика с готовностью засмеялась.
– Между прочим, задача действительно интересная, – строго оборвала Веруша, – только необходим финт. У него своя цель, у нас своя. Ему нужен фон – нам роль. Ему типаж – нам образ. Сейчас придумаем.
Анжелика смотрела на нее, как мусульманин на пророка.
После свадьбы я видел Верушу раза два и не мог толком понять, кем она собирается стать. С одной стороны, числилась на театроведческом, печатала рецензии на спектакли и что-то успешно делала на радио, с другой – ходила на занятия к знаменитому режиссеру (в частных беседах он именовался то «классик», то «наш маразматик», то почему-то «Вася», хотя звали его Евгений Николаевич). В принципе, современный театр она считала развалиной, которую необходимо взорвать, чтобы расчистить почву, но, видимо, еще не решила, с какого фланга вести под эту развалину подкоп.
Анжелика говорила, что Веруша про театр знает все, а про кино еще больше. И даже трезвая Люба как-то в разговоре бросила:
– Верка-то? Верка – светоч!
Лет ей, между прочим, было двадцать…
Веруша придавила очередной окурок и сказала:
– Так. Ясно. Текста тебе не добавят, и думать нечего. Значит, остается пластика. Образ через жест.
– Гениально! – всплеснула руками Анжелика.
За вечер Веруша придумала три варианта биографии Анжеликиной певички, довольно любопытно предложила характер и стала пробовать на будущей звезде походку и жест. Почти после каждой Верушиной реплики рефреном звучало Анжеликино: «Гениально!»
Я выманил жену на кухню и сказал:
– Не увлекайся, она девка умная.
Анжелика посмотрела на меня, как взрослый на ребенка, и снисходительно проговорила:
– Можешь поверить на слово – от лести еще никто не умирал…
Веруша завелась и ходила к нам почти каждый вечер: сидела на кушетке в своей кофте-халате, курила, пила убойной крепости кофе, болталась по комнате в Анжеликиных тапочках. О фильме могли не говорить, просто подруга пришла в гости; но посреди праздного разговора Веруша вдруг кидала новую идею, которую Анжелика тут же цепко хватала и пробовала. Так продолжалось до самой съемки.
Эпизод, кажется, получился: на студии прокрутили отснятый материал, меня смотреть не взяли, но Люба ходила и сказала, что вполне и даже весьма. Однако главное было не в этом: крохотная ролишка в плохом фильме неожиданно многое решила в судьбе будущей звезды.
Дней через десять Анжелика пришла домой бледная, пока расстегивала плащ, пальцы дрожали, и, постучав по всем нашим табуреткам, тускло сказала, что, кажется, выиграла сто тысяч по трамвайному билету. Я помог ей раздеться, она взобралась на кушетку и стала рассказывать.
Собственно, вся информация состояла из нескольких фраз.
На том рабочем просмотре случайно оказался другой режиссер, известный, только что запустившийся в производство с фильмом на современную тему. Он увидел эпизод и тут же пригласил Анжелику на настоящую большую роль. Через три дня сделали пробы – она не рассказывала мне об этом, чтобы не волновать. Сегодня пробы утвердили. Вот и все.
Наверное, надо было заорать от восторга. Но я не обрадовался, я растерялся. Я смотрел на Анжелику и тупо молчал.
Все это было слишком уж неожиданно. Конечно, я верил в ее талант, верил, что пробьется, и мечтал, чтобы это произошло быстрей. Но в такой скоропалительности и в общем-то незаслуженности успеха было что-то тревожное и даже как бы нечистое.
– Так понравился эпизод? – неуверенно спросил я.
Она отмахнулась:
– Эпизод как эпизод! Я его не переоцениваю. Просто стечение обстоятельств. Я узнала – у них там произошло ЧП.
– А что такое?
Анжелика объяснила. Дело в том, что выпускница ВГИКа, утвержденная на роль, забеременела. Само по себе это еще не было ЧП. Но она отказалась делать аборт, и вот тут-то киногруппа была повергнута в гнев и панику. Время идет, план летит, премия горит синим пламенем – а сопливая девчонка не хочет сбегать в больницу на вычистку! Пришлось в пожарном порядке искать замену…
Я кивнул – понятно, мол.
Видимо, Анжелика почувствовала мое состояние – меня всегда поражала в ней, при, в общем, весьма рядовом уме, эта мгновенная эмоциональная проницательность, способность, как она сама объясняла, «сыграть от партнера». Вот и сейчас она сказала, поморщившись:
– Неприятное ощущение. Радоваться надо, а – нет радости! Будто чужое украла.
Я не совсем искренне утешил:
– Ты-то при чем?
– Все-таки, – сказала она.
Лицо у нее было такое унылое, что я махнул рукой.
– Ладно, плюнь и забудь. Ты же не напрашивалась! Ну, вышло так. Зато есть роль. При всех оговорках сегодня счастливый день. Поздравляю!
Остановив меня жестом, она сказала озабоченно:
– Не надо. Это еще не все. Могут быть осложнения.
Анжелика как в воду глядела: осложнения начались сразу же.
Съемки с перерывами должны были длиться около четырех месяцев, вариант «между делом» тут не проходил, пришлось бы уезжать на неделю, а то и на три. Она пошла к руководителю курса просить разрешения.
Мастер, шестидесятилетний красавец, выслушал Анжелику, благосклонно кивая. Но оказалось, у него просто манера такая – благосклонно выслушивать все, что говорят. Зато потом он неторопливо и с удовольствием объяснил нестандартной студентке, что считает своим долгом художника воспитывать в стенах театрального института актеров с большой буквы, а не марионеток для белой простыни – прозвучало двусмысленно, и мастер тут же пояснил, что имеет в виду только киноэкран.
Он говорил долго, Анжелика нервничала, и на момент ей изменила обычная проницательность: она напомнила мастеру, что ведь и сам он замечательно играл в кино.
Ей казалось, что этот аргумент должен собеседнику польстить. Но мастер не любил, чтобы его ловили на противоречиях. К тому же его не приглашали на съемки уже лет пять, и у него были все основания обидеться на такой вероломный вид искусства, как кино. Уже раздраженно он объяснил, что начал сниматься в тридцать пять лет, уже зрелым профессионалом, и что вообще уважающий себя человек к камере снисходит, а не карабкается. Кончил он тем, что посоветовал юной коллеге на студенческой скамье думать о профессии, а не о славе. Если же ее тяга к кино непреодолима, он от всей души пожелает ей творческих успехов, но в других стенах и под руководством другого мастера.
Словом, или – или.
Пересказав мне все это, Анжелика взобралась с ногами на кушетку и долго сидела молча, закусив губу. Да и что было говорить? Тут не говорить, тут решать. Или – или.
– Ну и как ты думаешь? – спросила она наконец.
Вздохнув, я сказал, что, пожалуй, все-таки институт. Была бы профессия, остальное приложится.
Она взглянула задумчиво:
– Ты считаешь?
Больше мы об этом не говорили.
Но утром, за чаем, она сказала решительно, что если все-таки придется выбирать, уйдет из института.
Я пожал плечами:
– Не уверен. Фильмов может быть двадцать, а институт – на всю жизнь.
Анжелика подумала немного и убежденно проговорила:
– Ты не прав. Это институтов может быть двадцать. А вот фильм – на всю жизнь.
Спорить я не стал. Все-таки это был ее институт, ее фильм, ее жизнь. И решать надо было ей.
В конце концов, как это часто и бывает, проблема решилась обходным путем. Практичная Люба пораскинула мозгами, достали справку, хоть и сомнительную, но врачебную, поостывший мастер сделал вид, что в нее поверил, и Анжелика получила академический отпуск для поправки истощенной нервной системы.
Она тут же принялась укладывать все ту же сумку с красной пантерой на боку: надо было срочно ехать в заповедник под Ставрополем, где торопливо доснимали конец листопада.
Я заикнулся, что мог бы поехать с ней – устроюсь в группу рабочим или просто попишу натуру в том же заповеднике. Но Анжелика положила ладони мне на плечи:
– Милый! Ведь это первая моя настоящая роль…
В общем-то она была права, и мне рядом с ней не работалось. Вот уедет, подумал я…
Анжелика уехала. Но воля мне впрок не пошла: к мольберту тащил себя чуть не силой. Были начатые вещи. Были замыслы. Все было, но ничего не шло. Женщина уехала, но все равно осталась, и мир по-прежнему был плоским, ярким, аляповатым. Все вокруг, как прямой луч прожектора, заливал слепящим сиянием дурной огонь страсти.
К счастью, оставался благородный принцип свободных художников: когда не можешь работать, зарабатывай. Федька оставил мне адрес из нынешней халтуры, но бумажка с координатами исчезла куда-то, как исчезало в эти недели все: время, деньги, дела, планы.
Я узнал новый телефон и позвонил Бондарюмке. Подошла жена и сказала, что Володи нет в Москве. Какую-либо иную информацию по телефону она дать отказалась – выучка почти шпионская! Пришлось подъехать.
Дом был шикарный, светлого кирпича, с кирпичными же полукруглыми балконами. После беглого допроса на площадке я был впущен в квартиру.
Баба у Володи оказалась довольно молодой и габаритной, такой бы ядро толкать. Ее импортная юбка была напряжена во всех швах, как граната перед взрывом. Еще раз переспросив фамилию, хозяйка полезла в большой блокнот и долго его листала. Потом сказала:
– А, ну да, есть.
После чего успокоилась, заулыбалась, дала адрес и даже предложила чаю. Я решил, что предложение из вежливых, но она настояла. Может, просто скучно одной.
Мы пошли на кухню. Квартира была хорошая, три комнаты с холлом, но мебелишка старая – видно, и Володя деньги не лопатой греб.
Хозяйка заварила чай, поставила варенье трех сортов. Теперь, когда личность моя опасений не вызывала, ее щекастое лицо было доброжелательным и простодушным.
– А то, может, пообедаете?
Тут уж я отказался решительно.
После первой чашки я похвалил чай.
– Так ведь индийский, – сказала хозяйка, – из железной банки.
Я похвалил варенье.
– Так ведь свое, – было отвечено, – для себя старались.
Я похвалил квартиру.
– Площадь хорошая, – согласилась Бондарюмкина жена, – но в такие деньги встала…
Опять ответ был исчерпывающий, и опять на второй фразе тема иссякла. Я стал думать, что бы еще похвалить.
Выручила хозяйка:
– А у вас с Владимиром Андреевичем давно сотрудничество?
Последнее слово вызвало у нее некоторые затруднения.
– Да уже года три, – ответил я и стал хвалить Владимира Андреевича. Эта тема была побогаче: и какой он серьезный, и какой старательный, и как заказчики его уважают…
– Так ведь сколько лет занимается, – объяснила хозяйка. Чем занимается, она не уточнила – впрочем, и я бы не решился определить словом Володину профессию и жизненную роль.
Она положила мне еще варенья, и я сказал, что все мы за ее мужем как за каменной стеной. Она охотно поддержала тему:
– А потому, что ответственный. Другие абы как, а он – нет. Так воспитан, чтобы одно к одному. Что положено – все в архив. Если вдруг чего, другой бы забегал, а у Владимира Андреевича – будьте любезны! Полки сделали, и все в архив.
– Архив – великое дело, – согласился я с не совсем искренним подъемом, ибо не мог представить себе Володин архив – тетрадки свои с подсчетами, что ли, собирает?
Хозяйка налила еще по чашке.
– Это я слежу. Чтобы, как говорится, ни моли, ни пыли, – сказала она и вдруг засмеялась, видимо, просто от удовольствия, что все вышло так хорошо, и человека впустила в дом не абы какого, и разговор за чаем приличный и правильный, и варенье вкусное, и архив мужнин в порядке – слава богу, есть чем хозяйке похвастаться!
– Помогаете, значит, мужу?
Неудобно было спросить, работает она или нет.
– А как же, – отозвалась она, – муж-то свой.
– И много бумаг набралось?
– Каких бумаг? – удивилась хозяйка.
– Ну – архив?
Она с достоинством усмехнулась:
– У кого, может, и бумаги, а у нас с Владимиром Андреевичем все в натуральном виде. Не экономим!
Она вывела меня в коридор и открыла дверь шкафа-кладовки. Я не сразу понял, что к чему. Справа на полках стояли рядами банки с вареньями и соленьями, а слева – холсты на подрамниках. Неужели наш шеф все же балуется художеством?
– Чтоб бумажки не отклеивались, опять я, – заметила хозяйка, – а то затеряется – гадай потом, кто чего.
– Вот это архив?
– Все по годам, по порядку.
Я наудачу вытянул один холст. Это был эскиз доски почта. На обороте бумажка – фамилия и год. Что за странности!
Я поворочал картинки и вдруг увидел знакомую руку. Глянул на бумажку: точно, Федька. И уже целенаправленно достал следующий холст. Все верно – я. Ситуация прояснялась. Но – зачем? К чему эта странная коллекция?
Хотя, впрочем…
Я вспомнил: года три назад, первая наша халтура с Бондарюмкой. Как-то вечером сидели, травили байки. И кто-то вспомнил сентиментальную историю, а может, легенду: как в Париже благодушный трактирщик из жалости кормил нищих молодых художников, а они расплачивались этюдами, которые хозяин, в живописи не сведущий, сваливал на чердаке. Впоследствии некоторые из голодных клиентов оказались гениями, и добрый трактирщик неожиданно превратился в миллионера. Вот такой у нас тогда шел треп. А на следующий день Бондарюмко сходил на почту и принес известие, что для заказчика требуется эскиз нашей росписи, причем маслом по холсту, иначе бухгалтерия не переводит деньги. Мы поворчали, посмеялись, кинули жребий, и самый неудачливый из нас взялся за кисть. А потом эскизы для заказчика вошли в норму.
Так вот, значит, кто заказчик…
– Образцово! – похвалил я хозяйку.
Мы пошли допивать чай, а Бондарюмкины лотерейные билеты остались в кладовке рядом с засахарившейся малиной и маринованными помидорами. Теперь только ждать, пока кто-нибудь из нас выйдет в большие люди, и предусмотрительный трактирщик получит, наконец, свой законный миллион…
На сей раз халтура была без всяких сопутствующих прелестей: грязь, дожди, первые хлопья мокрого снега. А, главное, сама работа – по чьим-то вялым шаблонам, ремесленная, почти малярная.
Федька матерился, я малярил безропотно. Эта убогая пахота на чужом поле была мне заслуженным и потому справедливым наказанием. Как говаривал еще в училище один разумный человек, если душа ленится, пускай рука ишачит…
Я вернулся через две недели. Спеша вечером по переулку, издали вроде бы нашарил взглядом слабый свет в окне. Но, подойдя ближе, понял, что это всего лишь отблеск фонаря напротив.