Текст книги "Ночной волк"
Автор книги: Леонид Жуховицкий
Жанр:
Повесть
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 24 страниц)
Вот и еще одним экспонатом пополнилась моя коллекция невоплощенного.
Люба идет ставить чай, я увязываюсь за ней. Зачем? Да так. Даже не поговорить, просто приятно на нее смотреть, на скуластенькое лицо, на спорые движения, на ореховые, с неуловимым лукавством глаза.
На кухне она закуривает и через плечо ловко пускает дым в форточку, бедром опираясь о подоконник. Я смотрю на нее и улыбаюсь просто от удовольствия.
Она спрашивает:
– У вас опять медовый месяц?
– Да нет, – говорю, – просто встретились. Почти друзья детства.
– Ну, ну, – то ли верит, то ли сомневается скуластенькая женщина.
Ее вопрос дает и мне право на аналогичный:
– А вы снова с Пашкой?
– Уже третий год.
– Ну и правильно, – киваю. Что правильно, не уточняю, ибо не знаю сам.
– Жизнь одна, – замечает Люба.
И я охотно соглашаюсь:
– Это точно.
Она молчит, и я начинаю как бы оправдываться:
– Ты не думай, я не из любопытства, просто я же ничего не знаю, не ляпнуть бы какую-нибудь глупость…
– Мы полтора года жили порознь, – говорит Люба и поднимает взгляд к форточке, вслед струйке дыма. – Знаешь, можно. Но я подумала: а зачем?
– Не разлюбила?
– Это все не те слова. Пашка – это я. Часть меня, как рука или нога. Конечно, можно ходить и на протезе. Но зачем?
Гасит сигарету и спокойно формулирует:
– Для меня Пашка незаменим.
– А как помирились?
– Очень просто. Проснулась как-то – солнышко, в окно зелень лезет. Ну, думаю, все, пойду к Пашке. И так сразу стало легко…
– Пришла и что сказала?
– А ничего говорить не пришлось. Взялись за руки, и чувствую – все, дома.
Она достает новую сигарету и, поколебавшись, сует назад, в пачку.
– Надо бросать.
– Надо, – говорю. – И худеть надо. Начинаешь терять форму.
– Через полгода похудею, – с усмешкой обещает она.
Потом мы пьем чай с роскошным Анжеликиным тортом, причем Анжелика берет крохотный кусочек без крема, Веруша ни в чем себе не отказывает, а Люба аккуратно намазывает крем на тонкий ломтик черного хлеба.
– Хорошо, что я не пошла на актерский, – комментирует Веруша Анжеликины ограничения.
А я вдруг думаю, что, может, и не так уж хорошо, что из Веруши с ее стремительным умом и грубой фактурой вполне вышла бы сильная неожиданная актриса, и режиссер вышел бы, вообще в театре она могла бы быть всем – мала ей, думаю, тесная площадка театрального критика.
– Ты где, – спрашиваю, – работаешь, все там же?
– Там я служу, – надменно отвечает Веруша, – а работаю дома.
– Она написала гениальную статью, – говорит Люба, – просто гениальную. Прочла бы, а?
– Не хочу.
– А я хочу, – невозмутимо возражает Люба.
– Ты хочешь, ты и читай.
Веруша нехотя достает из хозяйственной сумки пачку машинописных листков, протягивает Любе, но тут же отбирает назад и читает сама. Через минуту я понимаю почему: такие фразы приятно произносить вслух. А через пять минут понимаю, что Люба не преувеличила: Верушина статья действительно гениальна.
Она не о спектакле и даже не о конкретном театре, а о театре вообще. Чем он был вчера, как приспосабливается к эпохе сегодня, какую роль получит – или отвоюет – завтра. Верушина мысль густа и тяжела, она пригибает и давит, как толща воды на водолаза.
Я подавленно молчу. Люба говорит примерно то же, что мог бы сказать и я:
– Старуха, все-таки это расточительство: столько мыслей на одну статью.
– Ничего, – пренебрежительно успокаивает Веруша, – на вторую тоже хватит.
– Когда это напечатают? – с жаром произносит Анжелика.
Веруша пожимает плечами.
– Но ведь это же очень талантливо! Когда напечатают, а?
Веруша смотрит на нее почти с жалостью:
– А какая разница? Когда-нибудь напечатают. Никогда не напечатают только то, что не написано.
Я вспоминаю, что за весь вечер Пашка не сказал ни слова, становится неудобно, и я спрашиваю его про дела. Он неопределенно шевелит пальцами, а отвечает Люба: в общем, в порядке, работает, диссертацию закончил, одна статья напечатана, другая выйдет вот-вот, в мае обещают защиту. Она приносит сборник с Пашкиной статьей, предмет ее мне не понятен, а вникать не хочется.
Мы допиваем чай. Люба вдруг оживляется и требует танцев. Пашка налаживает проигрыватель, довольно шаткий – к головке примотан грузик в виде согнутого гвоздя.
Анжелика взрывается:
– Ребята, имейте совесть! Обо всех говорят, а обо мне ни слова. Я что, рыжая? Почему вы не говорите обо мне?
Искренне она возмущена или шутит, понять трудно.
– О тебе все газеты говорят, – суховато, но в общем дружелюбно отмахивается Веруша.
– Плевала я на газеты! Мне важно, что скажешь ты.
Похоже, искренне…
Веруша молчит.
– Тебе совсем не нравится, что я сейчас делаю?
– Как тебе сказать, – разводит руками Веруша.
– Правду!
– Мне кажется, ты была способна на большее, – отвечает Веруша, и в голосе ее скука.
– Способна или только была?
– Ну…
– Ты в меня веришь?
Веруша вдруг бросает холодно и зло:
– А почему я должна в тебя верить? Ты что, икона?
Анжелика теряется, беспомощно смотрит на Верушу и становится чем-то похожей на ту, какой раньше была. Теряюсь и я: не могу понять, почему Веруша так агрессивна к бывшей однокурснице и подруге, и почему Люба, так здорово умеющая одной репликой снимать напряженку, сейчас молчит и не вмешивается. А больше всего не могу понять себя самого: мне жаль Анжелику, но я не возмущен Верушиной резкостью, и ее злое лицо чем-то ближе мне, чем растерянные глаза Анжелики. Это тем более странно, что жалость во мне всегда была сильнее чувства справедливости, в детских драках я автоматически принимал сторону слабого, даже если он не прав. Так почему же теперь вот так?
Может, думаю, дело в том, что Анжелика слаба только в этой комнате? Ведь вне ее она состоявшаяся актриса, состоявшаяся и количеством ролей, и уровнем известности, и просто обликом. Неужели обычная зависть объединила сейчас ее подруг, меня и безмолвного Пашу, зависть непризнанных к признанной?
Пытаюсь честно заглянуть в себя – нет, ни оттенка, ни намека. Разного хотим, к разному идем. Чему завидовать?
Мы все молчим, хотя молчание становится неловким, даже неприличным. Хоть что-нибудь надо сказать. Ищу фразу, а фразы нет.
И тут вступает Паша. Первое высказывание за вечер – и в самый момент.
– Давайте выпьем, – говорит Паша и, чуть помедлив, добавляет: – За мир и дружбу.
Мы смеемся, мы пьем за мир и дружбу, не чокаясь, но все же пьем. Становится свободней и легче.
Я с благодарностью смотрю на Пашу и вдруг замечаю, что взгляд у него умный и снисходительный, будто в комнате этой он один – взрослый. Люба всегда говорила, что Пашка умный, и Анжелика говорила. Может, и вправду я в нем чего-то не углядел?
Я смотрю на Пашку и вижу, что он спокоен, ни напряжения, ни тревоги. Я живу хорошо, а Пашка, может, еще лучше. Мне непонятна его диссертация, но и его, похоже, не слишком колышут наши радости и хлопоты. Я покрываю холсты и картоны разноцветными пятнами, Веруша пишет статьи о театре, Анжелика заполняет своим лицом и телом сотни метров прозрачной пленки, ищем, творим, рискуем, а у Пашки работа, у Пашки зарплата, у Пашки весной защита. Мы трое одиночки, обмылки, обломки распавшегося, а у Пашки жена беременна, у Пашки семейный дом, хоть подержанная, но мебель, хоть разномастная, но посуда, груда тапочек у двери. Пашка – муж, его легко представить в скверике с коляской, за тесной партой на родительском собрании. За нескладной Пашкиной спиной детенышу будет легко и безопасно. Вот мы творим и рискуем, а для кого? Да, пожалуй, как раз для Пашки, не друг для друга же. Вот и сейчас спорим, тревожимся, скандалим, а он молчит, в игры наши не вступает, свой козырь бережет. Мы гости, Пашка хозяин…
Пить больше никому не хочется, но мы все же пьем, не для радости, а за идею, чтобы в бутылках не оставалось. Страсти утихли, разговор мирный, про однокурсников, что у кого и как. Ни оценок, ни сравнений, просто обмен информацией.
Девкам, может, и интересно, а мне скучно, однокурсники-то не мои. Впрочем, скучно слушать, а не смотреть. Скромный стол, три женских лица, одно мужское. И все – лица, и все – личности….
Стоп, думаю вдруг, а зачем это Анжелике? Зачем пришла? Зачем смиренно терпит Верушины закидоны? Конечно, в полемике актриса перед Верушей ноль, но ведь то в полемике, а не в скандале….
Я тихонько трогаю Любу за локоть:
– Молодцы, что собрались. Твоя идея?
Как я и думал, она качает головой:
– Анжелика. Нашла меня, а уж я позвонила Веруше.
– Молодцы, – снова говорю я.
Значит, Анжелика. И меня вот позвала. И с Верушей в общем-то не случайно вышло, сама к ней приставала. Да и сейчас опять пристает:
– Веруша, только не злись, ладно? Я же сама понимаю – не то. А вот что – не то? Где – не так?
Веруша до банальностей не опускается.
– Что такое искусство? Ну что? – спрашивает она и смотрит на нас.
Мы молчим, не знаем – ее ответа не знаем.
– Так вот, если хотите, искусство – это страх. В том числе, если не в первую очередь. А страх придумать нельзя, его можно испытывать или не испытывать. Ты форсируешь, – говорит она Анжелике, – ты рубаху рвешь, ты кожу рвешь, но что толку, если под кожей у тебя не кровь, а сало? Где твой страх?
– Почему именно страх? – озадачена Анжелика.
– Потому что все мы люди. И все за что-нибудь боимся. За истину, за искусство, за ребенка, за друга, за человечество, за кошку хотя бы. А ты? За что боишься ты?
– Ты имеешь в виду – боль? – переспрашивает Анжелика: она честно силится понять.
– Хорошо, – кривится Веруша, – если тебе так привычней, назови – боль.
Анжелика думает.
– Да, я боюсь, – говорит она наконец, – я действительно боюсь. Я боюсь не состояться.
Веруша вздыхает, во взгляде ее сразу и жалость, и скука.
– Нет, милая, – поправляет она, – проще: ты боишься не попасть в следующий фильм.
Анжелика хочет что-то сказать, даже рот раскрывает, но не говорит, только сглатывает.
И тут что-то во мне ломается. Удобная площадка любопытствующего зрителя уходит из-под ног. Я вспоминаю, что мужик, что пришел с женщиной, и женщина не чужая, а ее бьют.
– Стоп, Веруша, – говорю я, – погоди. Ты во всем права. Но есть нюанс: Анжелика уже пробилась! Мы с тобой нет, а она пробилась.
Веруша враждебно вскидывается:
– Для тебя это так важно?
– Мне, – говорю, – плевать. Но это факт. Она свой путь прошла. Пробилась.
Я говорю это почти зло, и Анжелика смотрит на меня с робостью и тревогой. Но Веруша уже поняла.
– Так, – произносит она, – ну и чем же ты собираешься за пробивание платить?
– Ничем.
– Тогда где противоречие?
– Так это, – говорю, – я думаю, что ничем. Продерусь сквозь кусты и клочка шерсти не оставлю. А как получится – посмотрим. Тогда будет больше оснований говорить об Анжелике.
Кинозвезда глядит то на Верушу, то на меня, даже взглядом боясь выразить собственное мнение, лишь пальцы ее благодарно касаются моего мизинца.
– Лично я, – говорит Веруша, и глаза ее леденеют, – лично я ногтя ломаного не отдам…
Анжелике пора, Веруша не торопится. Одеваемся, прощаемся, целуемся. Рукопожатия чуть крепче, поцелуи чуть нежней, чем необходимо: стыдно недавней горячности и резкости. Ведь все друг с другом чем-то да связаны, близкие люди, я и то не чужой, так стоило ли бить наотмашь, когда достаточно спокойно сказать? Оно, может, и не достаточно, но теперь, когда все обговорено и понятно, кажется, что достаточно, и Веруша целует Анжелику почти виновато и еще щелкает по носу снизу вверх, как бы ободряя. Потом она поворачивается ко мне, и я еще глубже окунаю нос в пепельницу.
На улице темно и светло. Луны нет, звезд мало, зато снегу присыпало, и под фонарями он тускло зеркалит, как перекрахмаленная скатерть.
Анжелика опаздывает, мы срезаем углы дворами и переулками. Я люблю быстро ходить, всегда хожу быстро, но сейчас с радостью сбавил бы шаг. Не для того, чтобы растянуть удовольствие от прогулки с красивой знаменитостью. Просто что-то еще не понято, и с каждым шагом все короче путь вместе и все меньше шансов непонятое понять.
Анжелика поскальзывается, я ловлю ее и удерживаю на ногах:
– Чего бежишь? В крайнем случае такси поймаем.
– Тут близко, – отмахивается она, – так редко удается пешком…
И опять мы мчимся по переулку.
– Как здорово, что мы с тобой встретились, – говорит Анжелика, – без тебя меня бы там просто убили.
– Веруша тебя любит, – успокаиваю я без особой уверенности.
– Какая разница! – хладнокровно отвечает Анжелика. – Любит, ненавидит. Важно, что она права. По крайней мере, наполовину. Кончатся съемки, будет о чем подумать. Самое время взяться за себя. Пока не поздно.
Я молчу – не соглашаюсь и не возражаю. Я знаю, что съемки не кончатся никогда. Идет карта – надо играть, а она идет, и чем больше идет, тем больше играешь, а чем больше играешь, тем больше идет. Всем нам идет карта – и Анжелике, и Веруше, и Любе с Пашкой, и мне – всем идет, и все играем, вот только в разные игры…
На перекрестке, не отличающемся от других, Анжелика останавливается.
– Спасибо, – говорит она, – дальше не надо.
Она забрасывает руки мне на плечи, мы целуемся и стоим, обнявшись. Даже не обнявшись, а вцепившись и вжавшись друг в друга, и не губы слились с губами, а щека со щекой. Зачем? А это прошлое наше вопит, и стонет, и старается удержать то, чего давно уже нет.
Наконец щека Анжелики отрывается от моей, актриса легонько, быстрым касанием целует меня в губы и идет, почти бежит в глубь переулка, все дальше от меня, от моей жизни, от всего, что было, от вечерней июльской набережной, от песни, долетающей сквозь листву парка, от рослой девочки в коротенькой белой юбке. Бежит, бежит…
Если встать на мою собаку…
Я не сразу понял, что именно мне не нравится. В общем-то все было, как всегда: пятница, конец рабочего дня, скучные двери конторы, откуда нас, наверное, скоро выгонят – кому нужна третьеразрядная архитектурная мастерская, когда никто ничего не строит, а если и строит, то не по нашим проектам. Потом – пиво в «стоячке» с мужиками, часовой треп ни о чем. Потом – «Вечерка», купленная в киоске, давка в автобусе, давка в метро. Теперь вот предстояла давка в трамвае. Домой не тянуло, но и, кроме дома, деваться было вроде бы некуда. В субботу и воскресенье не предстояло ничего. Старый черно-белый телек надоел до полной обрыдлости, на новый денег не предвиделось, да и не пенсионер все же, чтобы вечер за вечером убаюкивать себя чужими странами, женщинами и сплетнями. В тридцать пять надо жить, а не глядеть по ящику, как живут другие. Надо – вот только… Съисть-то он съисть, да хто ж ему дасть?
Короче, пятница как пятница. И непросто было определить, откуда взялось и почему нарастает ощущение неудобства.
На остановке народу было много, но не толпа – видимо, трамвай недавно отошел. В стороне светилась коммерческая стекляшка. Вяло и словно бы позевывая, я направился к ней. Сигареты, водка, прозрачное бабье белье, толстая и красивая бутылка коньяка ценой как раз в мою месячную зарплату… Скользнув взглядом по убогому шику, я обернулся и постарался вправду зевнуть. А парень, интересовавшийся той же бутылкой, что и я, чуть отодвинулся к жестянкам датского пива.
Неудобство локализовалось. Он, этот парень. Именно он. Глупо, но иных резонов для беспокойства у меня не было.
Парень был помоложе меня, лет, наверное, тридцати. Первое, что замечалось, – кепочка, серая, в серую же, только потемней, клетку. Куртка под импорт, какой-нибудь подольский кооператив, такие называют спортивными, хотя носит их кто попало. Все остальное было так же безлико, как и у меня, как у любого, кто живет на зарплату. Парень как парень, таких в Москве миллион.
Я его не знал, точно не знал, но вот кепочка в клетку почему-то примелькалась. Уже видел ее, по крайней мере сегодня – и в автобусе видел, и в метро, и, похоже, в перерыв, когда ходили с Володькой в «Гастроном» за чаем. Да, кажется, видел – мы стояли в бакалею, а он у молочного прилавка.
Трамвая все не было. Я, будто отчаявшись дождаться, быстро пошел к троллейбусной остановке. И тут же, словно мы резинкой связаны, дернулся малый в кепочке – видно, и ему пригорело изменить надоевший маршрут. Я вернулся к рельсам – и серая кепочка, описав ту же дугу, двинулась к старому, но надежному виду городского транспорта. Явно и даже не слишком прячась, парень следил за мной. В общем-то это был бред. Следить за мной? Анекдот. Кстати, похожий анекдот как раз и существует, я его очень люблю. Мимо таверны в каком-то Техасе проезжает на лошади всадник – весь в черном, с ружьем за спиной. Приезжий спрашивает: «Кто это?» Хозяин равнодушно смотрит вслед всаднику: «Вон тот? Это неуловимый Джо». – «А что же его никто не ловит?» – «А кому он на хрен нужен?» Так вот неуловимый Джо – это я.
Тридцать пять лет, ни денег, ни карьеры, ни перспектив. Приятели есть, даже друзей парочка, во всяком случае, если и пью иногда, то не один. Завистников не имею, поскольку завидовать нечему. Враги? И этого не удостоился: для вражды нужен хоть какой-нибудь повод. Что есть, так это квартира, четырнадцать метров с сидячей ванной – досталась в качестве компенсации после семейного кораблекрушения, когда родители разбежались по своим новым жизням, швырнув мне, как спасательный плотик, это пристанище в соседнем дворе.
Месть? А за что мне мстить? Я человек мирный, зла никому не желаю, а если бы и пожелал… Ни для добра, ни для зла никаких особых возможностей у меня не имеется.
Однако мой преследователь в серой кепочке был тут, рядом, вот он, не сон и не миф: расположился чуть поодаль, смотрел как бы и не на меня, но краем глаза и на меня. И – ни разу не отвернулся. Как это у них называется? Вести? Пасти?
У входа в метро стоял милиционер. Подойти? Но что я скажу? Впрочем…
Я подошел к милиционеру и, кивнув в сторону остановки, спросил, ходит трамвай или, может, отменили. Постовой тоже глянул в сторону остановки, чего мне и надо было: пусть этот, в кепке, думает, что разговор о нем. Милицией нынче и детей не напугаешь, это так – но ведь и не помешает.
Парень в кепочке, однако, исчез, затаился за спинами. Ну и хрен с ним. Пусть тоже тревожится, не мне одному.
Постовой сказал, что трамвай ходит, вроде никаких ЧП. Я возразил, что вот уже минут двадцать стою, а его все нет, странновато. Представитель порядка объяснил, что всяко бывает. При этом мы всё глядели в сторону остановки, будто кого высматривали. Понт был дешевый, но я почувствовал себя уверенней. И когда трамвай все же появился, бросился к нему решительно, не озираясь. Чего бояться-то?
В трамвае было тесно. И все же минуты через полторы я опять заметил серую кепку. Малый протискивался сквозь толчею прямо ко мне. Встал у плеча, сбоку, пробормотав вполне дружественно то ли сам себе, то ли даже мне:
– Ну, толпень…
Так мы и стояли все мои четыре остановки.
А, может, просто педераст, пришло мне в голову совсем уж неожиданное объяснение. Да нет, вряд ли. Тогда чего бы стал выслеживать полдня?
Выбор у меня был маленький: сойти на своей остановке или пилить дальше. Но дальше – куда? До конечной? А там назад? И что? Да ничего, разве что станет поздней да темней.
Кстати, темновато было уже и сейчас. Не ночь, но близко к тому.
На остановке вышло человек десять. Малый словно приклеился ко мне, уже и не делал вид, что пути совпали случайно. Я шел к дому, больше было некуда.
Чего ему надо?
Людской ручеек истончился и пропал вовсе, теперь нас шло двое, я и этот позади. Я остановился, пропуская его вперед. Но и он остановился. До дома оставалось метров двести, вести его туда я вовсе не хотел: и темный двор, и темный подъезд не лучшие места для выяснения отношений.
Теперь мы стояли лицом к лицу, он меня разглядывал, я его. Ростом он был с меня, не выше, просто покрепче и половчей, и хоть мышцы его пока что не были напряжены, чувствовалось, что в своем теле он уверен. Куда больше, чем я в своем.
– Закурить нету? – спросил малый. Фраза была уж такая банальная! Но – видно, не очень и старался.
– Не курю, – сказал я дружелюбно и развел руками. Я решил так и держаться – дружелюбно, будто ничего особого не происходило, просто потолкались в одном трамвае.
Меня вдруг осенило: я понял, почему он за мной таскался. Ни почему! Просто принял за другого. Кто-то был нужен, но не я. То ли похож, то ли не того показали.
– Здоровее будешь, – похвалил малый, после чего произнес совсем бессмысленную фразу: – Ну чего, читаем потихоньку?
– Что читаем? – не понял я.
– Больно много любопытных развелось, – сказал малый.
– Ты меня с кем-то путаешь, – усмехнулся я, – я, может, и любопытный, но чужого ничего не читаю.
– Все разбогатеть хотят, – вновь обобщил мой собеседник.
– Ну я-то не разбогатею.
– Вот и я так думаю, – согласился он, причем в голосе была не резкая, но уж очень уверенная угроза.
– Послушай, – сказал я, – ну чего ты за мной следишь? Тебе другой нужен.
– Какой другой?
– Я-то откуда знаю?
– Другой, значит, да? А ты ни при чем?
– А при чем? Что я, украл, ограбил?
– Не грабил, значит, да?
Разговор шел тупой, дебильный, смысла в нем не было никакого. Может, этот малый чего и хотел, но я-то точно не хотел от него ничего. Однако он пренебрежительно бросал свои бессмысленные фразы, а я отвечал на каждую. На каждую его фразу отвечал.
Причина была простая: он чувствовал свою силу, а я – свою слабость. Я не знал, нож у него в кармане, или пистолет, или просто он боксер, каратист, самбист, или за углом дома таится еще кто-то, придающий ему уверенность, – ничего такого я не знал. Но я кожей понимал, что в драке, если начнется, мне рассчитывать не на что. Поэтому он мог хамить, а мне приходилось быть вежливым.
И еще имелась причина: у него была какая-то цель, он знал, чего хотел, а я хотел только одного – чтобы он от меня отвязался.
– А я вообще никогда не грабил, – сказал я, словно оправдываясь. Но за что? Я был как зритель, которого нахальный клоун вытащил за руку на манеж и дурачит на виду у публики.
– Никогда, значит? – с издевкой усомнился он.
– Слушай, ты меня с кем-то спутал, – опять сказал я, запоздало пытаясь сохранить хоть остатки достоинства.
– У нас не путают, – лениво возразил он. И вдруг быстрым умелым движением вскинув руку, шлепнул меня по щеке. Не сильно, нет. Просто зафиксировал разницу в положении.
Вот это он зря сделал. Очень зря. Я же его ничем не обидел.
– Ты чего?! – вскрикнул я. Фраза вышла глупая, но другой на язык не подвернулось.
– Балуюсь, – сказал он и опять намахнулся – не ударить, а так, попугать. И хоть я это понял, голова рефлекторно дернулась.
В этот момент я уже мало чего соображал. Нож у него или пистолет, – разницы не было. Мозг мой работал стремительно, но лишь в одном направлении, остальное значения не имело.
Малый снова намахнулся, ловко, умело, спортивно – и вновь голова моя дернулась.
– Т-ты ч-чего?
Он так – и я так. Хочет, чтобы боялся, – буду бояться.
Я даже заикался от страха. И в глазах был ужас. И руки тряслись.
– Читаем, значит? – опять задал он свой дурацкий вопрос, но теперь в голосе была злоба, и я почувствовал, что сейчас ударит по-настоящему. Однако я не отшатнулся – наоборот, вытянул шею вперед, уставясь ему за спину, даже рот разинул от удивления. Он тоже обернулся. Тут я ему и врезал.
Я дрался в своей жизни не так уж много, в основном в школьные времена, и большим специалистом по этой части не был. Но один раз попасть носком ботинка в коленную чашечку – на это меня хватило. Малый вскрикнул, согнулся от боли, и я со всех сил двинул ему сбоку в скулу. Его повело в сторону, он бы, может, и так упал, а я еще помог вторым ударом.
Это ему было за пощечину.
Но тут злость моя прошла, а страх вернулся, и я что было сил рванул к дому. Я не знал, быстро он поднимется или нет. А ведь мне предстояло не только добраться до квартиры, но и открыть дверь, как-никак два замка, если руки не дрожат, и то небось минута.
Мой дом, кирпичный, восьмиэтажный, был построен почти замкнутым квадратом, лишь один просвет на все про все – и для людей, и для машин. В этом просвете я чуть притормозил и оглянулся. Малый медленно приподнимался. Может, он и видел, куда я бегу, но я юркнул в подъезд прежде, чем он показался во дворе.
Лифт был внизу. Я нажал кнопку своего шестого. Дверь отворил быстро и так же быстро закрыл изнутри, на оба замка. Внизу, в подъезде, не хлопнуло и не скрипнуло, вряд ли этот подонок заметил, куда я нырнул.
Я прошел в комнату, машинально зажег свет и тут же погасил. Успел он разглядеть, какое окно мигнуло?
Из-за шторки я глянул вниз. Никого. Вроде никого. Может, прячется за машинами, за трансформаторной будкой, за мусорными баками?
Бред…
Хотелось есть. Но кухня тоже выходила во двор. Впрочем, света снаружи, из чужих окон, хватило, чтобы вскипятить чайник, нарезать хлеб и достать из холодильника вареную колбасу, самую хреновую, зато и самую дешевую из всех, что лежат в нашем магазине.
Поел. Снова глянул в окно.
Да нет, вроде пусто.
Вообще-то дурака свалял. Как первоклассник – сразу к дому. Кто мешал рвануть в следующий двор, там проходным подъездом в переулок, обежать кругом…
А, ладно. Чего я себе морочу голову. Ну пристал какой-то ублюдок. Может, просто искал приключений, есть такие артисты, для хохмы могут человека убить, развлекаются за чужой счет. В институте в соседней группе была такая мразь – с год занимался карате, а потом даже на дискотеку ходил не потанцевать, а самоутвердиться. Небось и этот из таких. В другой раз будет поосторожней.
Прежде чем ложиться, я опять глянул в окно – сторожась, из-за занавески. Да нет, пусто. Никого.
Я лег. Сна, к сожалению, не было ни в одном глазу. Зажег лампу над кроватью и читал часа полтора. О происшедшем больше не думал. Мало ли психов на свете?
Разбудил меня телефонный звонок. Я нащупал трубку:
– Алло!
Молчание.
– Говорите!
Молчание.
– Перезвоните, не слышно.
Молчание.
Я положил трубку, зажег лампу. Четверть седьмого. Рановато. Так рано мне не звонят.
Полежал минут пятнадцать – никто не перезванивал. Может, номером ошиблись? Ну и черт с ними. Высплюсь, а уж там покумекаю, что к чему.
Снова я проснулся около десяти, и опять от звонка. И опять трубка молчала. Это мне, надо сказать, уже всерьез не понравилось.
Похоже, кто-то проверял, дома я или нет.
Я поставил кофе, сделал яичницу, к сожалению, из одного яйца, больше не было. Хлеб зачерствел, но в черством хлебе есть свой кайф, как, впрочем, в любой еде.
Вымыл посуду, кинул в сушку. И, словно вспомнив что-то, подошел к окну.
Во дворе было довольно людно. Две бабуси с колясками сидели на лавочке у трансформаторной будки. Девочка лет десяти бежала через двор. Гражданин в шляпе вышел из подъезда напротив и хорошим мужским шагом двинулся к выходу на улицу, а оттуда, навстречу ему, прошла женщина с авоськой.
Все.
Я успокоился. Ну, звонят. Не думать же об этом всю оставшуюся жизнь. Бог даст, само прояснится.
Часов в двенадцать был еще звонок. Молчание.
Может, телефон барахлит?
Я звякнул Антону, попросил перезвонить. Нет, все работало – и он меня слышал, и я его. Никаких проблем. Антон спросил, что собираюсь делать. Сказал, сбегаю в магазин, а дальше планов нет. Договорились потом перезвониться. Найдется третий, сгоняем в преферанс.
Я уже накинул куртку и взял авоську, когда вновь позвонили. Поднял трубку – молчание. За окном был день, суббота, людные улицы. Страха я не ощущал, одно раздражение. Я спросил резко:
– Чего надо?
Неожиданно трубка ответила женским голосом:
– Мужичок, а мужичок…
От сердца отлегло. Всего-то и делов. А я уж напридумывал…
– Ну чего? – спросил я вполне дружелюбно.
– Трахнуться хочешь? – прозвучало из трубки. И – смех, глуховатый, как бы в сторону.
– Смотря с кем, – ответил я, не слишком удивившись.
– Да хоть со мной.
Голос мне знаком не был.
– А ты какая?
– Горбатая, – сказала женщина и вновь засмеялась.
– Тогда приходи, – позвал я весело, – как раз в моем вкусе.
А не удивился я вот почему. В нашей конторе подобные разговоры шли постоянно и не означали ничего – так, гимнастика языка, свидетельство непринужденности атмосферы и сближения полов. Тексты выдавались и покруче, матерная речь прочно вошла в обиходную. Мне этот взлет эмансипации не нравился, но кто я такой, чтобы учить других жить?
– Тебя как звать-то? – спросили оттуда.
– Вася, – это веселое имя первым пришло на ум, – а ты кто?
– Я-то? – Она помедлила и засмеялась вновь – ох, и смешливая девушка. – Дуня.
Так мы потрепались еще немного: она сказала, чтобы расстилал кровать, а я – чтобы не надевала трусиков. Откуда она узнала мой телефон, спрашивать не стал, все равно соврет. Потом она сказала то ли мне, то ли еще кому-то:
– Ты смотри, выходит, человек хороший.
Я подтвердил, что да, хороший.
И вдруг она проговорила совсем другим тоном, серьезно:
– А хороший, так сиди сегодня дома.
– В каком смысле? – не понял я.
– На улицу не выходи.
– Почему?
– Целей будешь. Не выходи на улицу.
Опять бред. Полный бред. Но в незнакомом женском голосе было вполне серьезное сочувствие.
– Слушай, – спросил я не сразу, – а в чем дело? А?
– В чем, в чем… Это тебе знать, в чем.
– Да не знаю я ничего!
– Так уж и не знаешь?
– Ну честное слово.
Мы ни слова не сказали о сути, но я чувствовал, что говорим об одном и том же.
– Чего ты натворил?
– Да ничего я не творил! Никому никакого зла не сделал.
– Так не бывает, – сказала она и вздохнула. – В общем, пока что сиди дома и не высовывайся. Понял?
– Понял, – ответил я.
– Вот и сиди.
Почему я сразу ей поверил? Не знаю. Наверное, сработали не столько слова, сколько сочувственная интонация.
– У меня даже хлеба нет, – сказал я растерянно.
– Дом большой?
– Мой, что ли?
– Ну не мой же, – с досадой бросила Дуня или как ее там.
– Нормальный. Восемь этажей.
– Вот и попроси, пусть жрачку принесут.
– Кто принесет?
– Ну не я же.
– И долго мне сидеть?
– Как получится.
На этой тюремной фразе кончать разговор не хотелось, и я вернулся к ее первым дурашливым фразам:
– А трахаться когда же будем?
– Останешься живой, успеем, – сказала она.
– Слушай, а лет тебе сколько?
– Сто, – сказала она и засмеялась. Очень веселая попалась собеседница.
– Нет, правда?
– Ну, двадцать. А тебе?
– Старый уже. Тридцать пять.
– В самом соку, – хмыкнула она.
– А ты вообще-то…
…Гудки, гудки…
Кто она? Что она?
Вновь подошел к окну, глянул. Нет, все спокойно.
Подумав, однако же залез на подоконник, как сумел, высунулся в форточку. И опять зазнобило.
Вот оно! На кирпичной приступке у соседнего подъезда сидел с газеткой крупный молодой мужик. Лицом, между прочим, к моему подъезду. Сверху мне были видны только широкие массивные плечи, объемистые ноги и кепка. Серая. Похоже, в клетку.
Я пригляделся. Ну да, в клетку.
Мужик был не тот, которому я вчера двинул в колено, покрупней, сильно покрупней.