Текст книги "Ночной волк"
Автор книги: Леонид Жуховицкий
Жанр:
Повесть
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 24 страниц)
В конце концов я спросил резко:
– Тебе чего надо – играть или пробиться?
Анжелика, почти не думая, твердо ответила:
– Пробиться. Пробьюсь – буду играть. А не пробьюсь…
Она посмотрела на меня с досадой:
– Как ты не понимаешь разницу? Ты художник, а я актриса, у нас все по-другому. Ты можешь писать и складывать про запас, когда-нибудь выставишь. А я не могу играть про запас! Не помню, кто сказал, но очень точно: у актера есть только сегодня, поэтому высказаться он должен сегодня.
– Ну и что ты хочешь высказать?
Она немного растерялась:
– Как – что?
– Так – что?
– Это же зависит от роли!
– У плохого актера от роли, у хорошего – от личности.
Анжелика задумалась. Потом проговорила:
– Наверное, ты прав. Конечно, надо вкладывать себя, иначе нельзя. – Она вдруг посмотрела на меня. – Ты как думаешь: я личность?
Я пожал плечами.
– А раньше говорил – личность.
– Раньше я так и думал.
– А теперь?
– Теперь никак не думаю. Не знаю.
– А все же? Я не обижусь.
Я немного подумал:
– Личность обычно несет какую-нибудь идею.
– А ты несешь?
Это было сказано без подвоха, просто для уяснения истины.
– Несу.
– Какую?
– Как-нибудь в другой раз.
– А я – совсем никакой?
– За три дня уловил только одну идею – пробиться.
Анжелика вдруг почти закричала:
– Ты что думаешь, я сама не знаю?! Конечно, лучше сперва учиться, развиваться, а уж потом выдавать. Но где оно, это «потом»? Сегодня меня зовут, а потом, может, никто и не захочет. Люди по десять лет без ролей сидят, за паршивый эпизод в ножки кланяются!
Она дернула губой, словно отгоняя ругательство, и закончила с мрачной убежденностью:
– Пока идет карта, надо играть.
Я машинально удивился:
– Ты играешь в карты?
Она ответила нехотя:
– Муж играет…
Потом она прибирала постель, а я смотрел в окно. Было жаль уходящего времени, холст, начатый еще до ее приезда, отдалялся от меня и мог уйти совсем – при Анжелике не работалось, ее яростный эгоцентризм словно выжигал все вокруг. Черт с ним, подумал я, будем считать – отпуск…
Она сказала за моей спиной:
– Я буду иногда приходить, ладно? Мне ведь никто не скажет правды, кроме тебя.
Я обернулся:
– А зачем тебе эта правда?
Восходящая звезда жалковато улыбнулась:
– Все-таки…
Анжеликины дела в Москве кончились, и она быстро собрала свою сумку с пантерой. Накануне она встречалась с Любой и Верушей и теперь, укладываясь, рассказывала мне про их дела. Новости в основном были нерадостные.
– У Любки плохо, – говорила Анжелика, – по-моему, просто сломалась. Сидит в Росконцерте, место ничего, но… Инерция вышла!
Я удивился, а еще больше огорчился: образ скуластенькой девушки с бесстрастными глазами охотницы, неуклонно взбирающейся по жизненной крутизне, стойко держался в моей памяти и чем-то помогал жить – может, служил примером прочности и хладнокровия в разнообразных и довольно частых передрягах. Жаль было терять такой симпатичный идеал.
– А что у нее?
– Они же с Пашкой разбежались.
– Почему?
– Сложно… Понимаешь, у нее характер. Ну и давила мужика помаленьку. А Пашка терпел, терпел, и вдруг…
– Может, помирятся?
– Вряд ли, поезд ушел. Пока она выдерживала характер, он женился.
– Он что, так много для нее значил? – спросил я с сомнением: уж очень не походил на рокового мужчину этот громоздкий большеротый увалень.
– Дело не в нем, дело в Любке, – объяснила Анжелика, – она не умеет перестраиваться. На первом курсе подружилась со мной и с Верушей – так и дружим до сих пор. Любка только кажется такой самоуверенной, а на самом деле очень привязчивая. Вот посмотри, кто у нее всегда на дне рождения: мы с Верушей, трое одноклассников и еще подружка с детского сада. Она теперь в Перми, но надень рождения всегда приезжает.
– Ну и кто же теперь у Любки?
– Пусто, – сказала Анжелика, – можешь попробовать. Но честно скажу, шансов мало. Не исключено, что она вообще однолюбка.
– А вы с Верушей не могли их помирить?
Наверное, в голосе моем прозвучало осуждение, потому что она стала оправдываться:
– Ты Любку не знаешь. Замкнулась, грызет себя, а попробуй слово скажи…
Потом Анжелика рассказала про Верушу. У той тоже было не блестяще. Место, в общем, нашлось пристойное: отдел литературы и искусства в отраслевой газете. Но зав – старый маразматик, на мысль ему чихать, на стиль чихать, требует прописных истин и ничего более. Контора как контора, говорила Анжелика, но у Веруши талант, а там талант не нужен, слишком выпадает из общего уровня. Отсюда нервотрепка и прочие прелести. К тому же к ней лезет один жлоб, ответственный секретарь.
– К Веруше?
– А ему плевать, – сказала Анжелика, – ему важно, что ГИТИС закончила. Большой любитель культурного общества!
Я хорошо помнил Верушу, прокуренную, толстую и неряшливую, помнил резкие вспышки ее неожиданного ума, слепящие, как мигалка милицейской машины. Талант был ее единственным козырем и единственной жизненной ставкой – никакой подстраховки…
– Паршиво, – сказал я.
– Просто черт-те что! – тут же подхватила Анжелика. – Они ведь обе умней меня в десять раз, особенно Веруша. Скажи мне на втором курсе, что так повернется…
Что-то в ее интонации было мне неприятно. Слишком охотно возмущалась она несправедливостью судьбы, в голосе сквозила не боль за подруг, а покровительственная жалость к неудачницам, поотставшим на житейских виражах.
Она уложила сумку и поставила ее на табуретку у двери. Я понимал, что время прощаться, что надо обнять ее и поцеловать, но ни обнимать, ни целовать не хотелось.
– А сумка все та же, – сказал я.
– Талисман, – объяснила Анжелика.
Она села в кресло, и ноги ее автоматически приняли самую красивую из возможных позиций. Она была актрисой, и хорошей – чего уж там! – и на какой-то момент я понял ее жадный эгоцентризм: это талант, может, и не умный, и не наполненный духовно, но все равно реально существующий, требовал работы на пределе возможностей.
– Значит, перезвонимся, – сказала она, – перезвонимся, встретимся и будем говорить правду.
Но произнесено это было рассеяно – какие там звонки, какая правда! – вся она была уже в завтрашних заботах. Да и куда звонить? Эту квартиру я терял через месяц. Телефон Анжеликиного обиталища я не спросил, а она не предложила. Перезвонимся, конечно, перезвонимся!
Она поцеловала меня в губы легким приятельским поцелуем. Да мы сейчас, пожалуй, и были приятели. А кто же еще? Прошлое прошло, будущего не будет, а кровать у стены – дело житейское. Перезвонимся…
Все же я думал, что расстаемся месяца на два, ну, на три. Москва есть Москва, где-нибудь да столкнемся.
Москва есть Москва. Мы действительно столкнулись с Анжеликой, столкнулись зимой, на Тверском бульваре, засыпанном пуховым снегом, но не через три месяца, а через четыре с половиной года. Дела мои к тому времени стали налаживаться, уже была мастерская, уже прошла в ряду других на редкость шумная молодежная выставка, отбросившая на пять-шесть лиц, и мое в том числе, веселый и обнадеживающий отблеск скандала. Уже в разных полемиках позванивало и мое имя, уже довольно регулярно являлись интеллигентные ходоки из разных мудреных институтов – химики, генетики и кибернетики торопились приобщиться к искусству, прогрессу и злобе дня.
Я как раз и шел из одного такого института, помещавшегося в древнем, неудобном, но престижном особняке – относил четыре картинки на полуофициальную групповую выставку. По этому случаю был в брезентовой ветровке и старых залатанных джинсах, в руках оберточная мешковина: развешивать картины, как, впрочем, и писать, занятие сугубо пролетарское.
А тем же самым бульварчиком шла мне навстречу моя бывшая жена – в серебристой дубленочке с белой опушкой, в красных сапожках, сверкавших, как новый автомобиль, и с красной сумочкой, сверкавшей, как сапожки. Гуляющие бабуси и молодые мамаши с колясками оглядывались, и притягивало их не богатство наряда, а очевидная, несомненная известность. Они могли помнить Анжелику, могли и не видеть прежде, это значения не имело: известность стала органической чертой ее лица, как у других бледность или румянец. Звезда, без всяких оговорок звезда!
Я встал у нее на пути, раскинув руки – в правой болталась мешковина. И любовь, и боль остались в дальнем прошлом, их как бы заслонило и теперь четко помнилось лишь ближнее прошлое, наша последняя, почти дружеская встреча, четыре дня в моем временном пристанище, легкий приятельский поцелуй в дверях. Тот прощальный поцелуй стал как бы выводом из всего, что случилось между нами, и новый поцелуй, откровенно радостный, был логическим его продолжением. Друзьями расстались, друзьями встретились…
– Балмашов! – завопила популярная актриса и кинулась мне на шею. – Гад несчастный! Ты что, только из тюрьмы?
– Приблизительно, – улыбнулся я, бережно сжимая ее пушистую дубленку.
– Зек, – сказала она, – типичный уголовник. Повыпускали вас на нашу голову!
Анжелика здорово изменилась за эти годы. Не постарела, нет – тут время почти не сказалось, – но ее по-прежнему свежее лицо теперь сияло уверенной силой. От угловатости начинающей не осталось и тени – состоявшаяся, зрелая актриса, молодая женщина в полном расцвете могущества и в идеальном оформлении. Облик сложился, все было точно по ней: и сапожки, и дубленка, и улыбка, и та радостная естественность, с которой она обнимала и тормошила меня.
– Сейчас ты куда?
Вопрос был вовсе не праздный – энергичный и даже требовательный.
– Домой, – ответил я не слишком уверенно, ибо приятелю столь шикарной женщины уместнее было бы направляться на закрытый просмотр или, как минимум, в финскую баню.
– А я хочу есть!
– Желание дамы… – автоматически забормотал я, абсолютно не представляя, каким образом мог бы желание такой дамы удовлетворить.
Анжелика безапелляционно прервала:
– Кормлю я!
Снег, на бульваре пушистый, на тротуарах был размят, растоптан, тек и скользил. Мы пешком прошли до Маяковской, потом переулком и очутились перед серым кубом Дома кино.
– Сюда, что ли? – испугался я. Мешковину, младшую сестру моей давней торбы, я свернул и держал под мышкой, но, и свернутая, она куда больше гармонировала с моей брезентовой ветровкой, чем с Домом кино.
– Куда же еще? Даром, что ли, плачу деньги в этот паршивый Союз киношников?
На это возразить мне было нечего – вопрос о моем приеме в «паршивый Союз художников» еще только решался…
Тетка в дверях брезгливо глянула на мою мешковину и недоуменно спросила Анжелику:
– Это с вами?
– Я с ним, – шевельнула бровями актриса, и я прошел за нею в мраморное нутро здания, чувствуя себя мальчиком, которого ведут за руку. В раздевалке я положил было проклятую мешковину на барьер, но ястребиные глаза лысого гардеробщика азартно блеснули, и он сказал с элегантным полупоклоном:
– А это прошу с собой!
И опять за меня вступилась Анжелика:
– Хорошо. Это возьму с собой я.
Гардеробщик без тени смущения возразил:
– С вами совсем другой разговор.
В большом ресторанном зале было пустовато, но Анжелика не колебалась в выборе места, сразу же уверенно прошла к столику за колонной. Подошла худая, лет пятидесяти, официантка с большими изумрудами в ушах, поздоровалась со мной и расцеловалась с Анжеликой.
– Дашка, спасай, – сказала Анжелика, – жрать хочу – подыхаю! Мне большой набор, ему – с поправкой на мужика.
Я раскрыл было рот, но официантка одной фразой подавила мой робкий бунт.
– На нас с Анжеликой еще никто не обижался!
– Дашка! – возмутилась актриса. – Что значит – никто? А если он – единственный?
– Сделаем, как единственному, – сказала Дашка и отошла, играя тощим задом.
Я вопросительно посмотрел на Анжелику.
– А мы подруги, – объяснила она, – уйма общего, от парикмахера до гинеколога. Железная баба! У нее любовнику двадцать семь.
Анжеликин большой набор оказался достаточно скромен (героиня должна быть хрупкой, объяснила актриса), мне железная Дашка принесла полный поднос.
– Ну, – сказала Анжелика, – рад хоть? Представить не можешь, как мне тебя не хватало! Народу тьма, а поговорить ведь не с кем. Тряпки, интриги, ставки… Сколько раз вспоминала те наши с тобой дни! Мало ли что случается, плевать, правда? Главное – искусство, твое и мое. Ну, давай. Как ты, что ты?
Я развел руками:
– Нормально.
А что еще сказать, когда не виделись четыре года?
– Мастерскую дали?
– Дали.
– Женился?
– Нет.
– Выставляют?
– Про «Десятку» слыхала?
– Это что?
– Выставка наша была.
– А, – сказала Анжелика, – ну вот видишь! Я всегда знала – пробьешься. Ты талантлив, это главное. Просто время сейчас такое – надо хватать на лету… Ну а я как? Как выгляжу? В конце концов, мужик ты или нет? Где комплименты?
Я сказал комплименты, и разговор про искусство, ее и мое, на этом кончился.
Про Анжеликину жизнь я кое-что знал: доносилось, долетало… Знал, что с делами в общем нормально, снимается, выступает с концертами, что с режиссером своим разошлась. Последнюю новость я услыхал недавно и понятия не имел, что за ней стоит: поражение в житейской войне или, наоборот, продуманный шаг на иную, высшую ступень.
– Ты-то как? – спросил я.
– Сложно, – ответила она. – Больше хорошо, чем плохо. Можно даже считать хорошо.
– Рад за тебя.
Я проговорил это без иронии. Довольна, и слава богу. Когда мы познакомились, я был требовательней, но с тех пор прошло время. Теперь я знал, что кто-то для искусства живет, а кто-то при искусстве кормится, и даже в этом ничего страшного нет. Люди кормятся при любом деле, даже при тюрьме, даже при кладбище, и почему бы живописи или кино быть исключением? Если человека устраивает его положение в искусстве или при искусстве, уже хорошо. Одним довольным больше – чуть спокойнее на земле.
Я так и произнес вслух:
– Довольна, и слава богу.
Она холодно вскинула глаза:
– Балмашов, не хами. Довольной я не буду никогда. И ты это отлично знаешь. Хорошо – значит, приемлемо. Работа есть. Концерты идут. Принимают. С квартирой налаживается.
– Размениваетесь?
– Уже слыхал?
– Ты человек заметный.
– Нет, – сказала она, – решили проще. Воткнул меня в кооператив.
– А пай?
– Там видно будет. Могу и сама, мне ставку повысили.
– Кооператив далеко?
Она сказала равнодушно:
– Близко, далеко – какая разница? Дам три концерта для жилуправления – будет близко.
Лицо у Анжелики словно погасло: видно, я тронул неприятную тему. Меньше всего мне хотелось ее огорчать. Я попробовал утешить:
– Плюнь и забудь. Я еще тогда почувствовал, что это рано или поздно произойдет. Детей ведь у вас нет?
– Нет, – сказала она, – чего нет, того нет. Один раз наклевывалось, но…
– Случилось что-нибудь?
Она усмехнулась:
– Что может случиться у актрисы? Пятисерийка для телека. Или – или…
Тут к нам подсел мужик лет тридцати в красивой кожаной курточке, со значительным и глупым лицом. Анжелику он назвал Желькой и поцеловал в щеку, а знакомясь со мной, не назвался, словно его фамилию я сам должен бы знать. Руку он мне пожал, будто подарок сделал. Машинально схватил маслину из розетки и, держа ее в длинных пальцах, стал возмущаться бардаком в автосервисе: он гонял машину на техобслугу и там ему что-то сделали не так. Впрочем, этой незадачей наш собеседник был не слишком удручен, ибо получил возможность рассказать, как ему делали техобслуживание в Польше и Чехословакии, а его приятелю в Мексике. Выходило, что в далекой тропической республике дела с автосервисом поставлены лучше всего.
На куртке у него была длинная «молния», он дергал застежку вверх-вниз. У мужика был низкий баритон, рассказывая, он заглядывал в глаза то мне, то Анжелике. Я кивал, актриса была непроницаема.
Потом он сменил тему: стал рассказывать, что приглашен в политический детектив, сценарий дерьмо, группа дерьмо, все дерьмо, зато два эпизода в Голландии. Жаль, нельзя туда на собственной машине, ибо уж там-то с автосервисом…
– Слушай, милый, – вдруг ласково сказала Анжелика, – а не пошел бы ты…
Она назвала точный адрес, и я удивился, что неприличное слово не звучит в ее устах неприлично – разве что непривычно, раньше такого не замечалось. Возраст? Отпечаток среды? Издержки жесткого и нервозного искусства кино?
Мужик растерянно умолк, длинная «молния» дернулась в последний раз.
– Можешь ты понять, – глядя ему в глаза, проговорила Анжелика, – любимого человека встретила, четыре года не видались…
Наш собеседник щедро развел руками:
– Старуха, об чем речь! Сказала бы сразу…
С интересом глянул на меня и отошел.
– Извини, – поморщилась Анжелика – с ним иначе нельзя.
А мне вдруг стало легко и удобно в этом чужом доме, чужом зале. Все же приятно, когда тебя публично объявляют любимым человеком, даже если это вовсе не так…
В первый раз за обед я спокойно и обстоятельно огляделся. Две трети столиков были пусты. Официантки, завсегдатаи. Кто-то сосредоточенно пилил антрекот, кто-то решал дела за бутылкой, кто-то просто потягивал пиво, убивая незанятый день, но у всех у них на одежде и лицах лежала печать причастности общему ремеслу, как бы невидимый кастовый знак. Ни одной случайной фигуры. Только я.
Впрочем, теперь, освоившись, я понял, что заплат и старого свитера мне стыдиться нечего, ибо здесь, за привилегированным столиком профессиональной харчевни, я тоже играл некую роль и своим непотребным видом не только не компрометировал известную кинозвезду, но, напротив, подчеркивал ее демократичность, широту взглядов и свободу в общении с массами.
Поджарая Дашка принесла мороженое – в вазочке у Анжелики был один шарик, у меня четыре.
– До чего же приятно кормить мужика! – с удовольствием произнесла актриса.
– Раз в год в ресторане, – с ходу отозвалась официантка, подмигнула мне и ушла с подносом грязной посуды.
– Вот нахалка! – вслед ей восхитилась Анжелика.
А мне было совсем хорошо. Я смотрел на свою бывшую жену и думал, что теперь, пожалуй, я бы мог ее написать. Хотя бы вот так, за ресторанным столиком, за спиной колонна, на скатерти «большой набор» – осторожное пиршество актрисы. Платье обобщу, скатерть обобщу, колонну обобщу. Белая скатерть, белая колонна, пятно платья, пятно лица. А глаза, настроение, суть, все то, что прежде не давалось – это получится. То ли модель стала понятней, то ли я умней. А может, просто взгляд мой теперь свободен. От чего свободен? Да от любви, всего лишь от любви…
Я спросил:
– Часа два на той неделе найдешь?
Она вскинула глаза, не понимая:
– Два?
– Ну, четыре. Максимум, шесть. Три сеанса. В любое время. А?
– Опять голяком?
– Вот так, как сейчас.
– Если не уеду, – сказала Анжелика, – перезвонимся.
Я не обиделся, все было логично. У актрисы свои резоны и свой ритм, карта идет – надо играть. Три сеанса – это три дня, немалое время, и стоит ли терять его на холсты, которые, вполне возможно, так и останутся у стенки в углу мастерской?
– Я прикину, – уклончиво пообещала деловая женщина, – мы ведь еще не прощаемся?
– Как выйдет, – успокоил я.
Я смотрел на Анжелику и видел уже свое. Резкое пятно помады на фоне обобщенной колонны, резкие пятна ногтей на обобщенной скатерти… Обойдусь и без трех сеансов, даже без одного. Уйдут детали, уйдет имя, «Портрет актрисы» – более чем достаточно.
Когда-то в детстве я верил в страшную уличную байку, будто в зрачках убитого застывает лицо убийцы. Здесь, в ресторане, не было ни убитого, ни убийцы, просто приканчивали мороженое, но я смотрел на Анжелику, и ее лицо застывало в моих зрачках.
Я смотрел на нее, и вдруг заметил, что она подняла глаза и тоже смотрит, то ли оценивая, то ли решая. Кто же убийца и кто убитый?
– Слушай, Балмашов, – решив, сказала актриса, – выполни долг любимого человека, а?
– Что за долг?
– Ты свободен?
– Когда?
– Сегодня. Прямо сейчас.
Я не успел ответить – тощая Дашка принесла счет. Я полез в карман, но Анжелика решительно одернула:
– Ты мой гость!
Не глянув на счет, она кинула на скатерть бумажку, Дашка в ответ кинула три, мелочь в этих расчетах не участвовала. Деньги инородным пятном лежали на скатерти, еще резче и вульгарней будут они смотреться на холсте: лепешка запекшейся крови, вылезшая в прореху жесткая подкладка судьбы. Не символ, не дай бог – просто характерная деталь, одно из цветных пятен удачи…
Дашка отошла. Анжелика повернулась ко мне.
– Ну, идем?
– Куда?
– Мы сегодня встречаемся: Любка, Веруша и я. У Любки. Составишь компанию девушке?
– А кто меня звал?
– Я зову.
– Во сколько?
– Сейчас. Посмотрим в малом зале две французские короткометражки, и туда.
– Переодеться хотя бы…
– Хочешь понравиться кому-нибудь, кроме меня?
И вот мы опять на улице. Мы идем пешком, после обеда актриса всегда ходит пешком, то есть всегда старается, но, увы, не всегда удается… Сейчас вот удалось, и мы идем пешком по Садово-Триумфальной, правда, под ногами теперь вовсе слякотно, народу-то вон сколько! Мы идем рядом, я держу ее под руку, а мешковину мою тащит Анжелика.
– Для меня ведь припас? – говорит она. – Тогда мешок, сейчас мешок, не случайно, а?
– Не случайно, – отвечаю я, глупо улыбаюсь – идти с ней рядом приятно.
Анжелика задумчиво покачивает головой:
– А ты изменился. Не пойму в чем, но изменился.
– Время-то, – говорю, – идет!
Я действительно изменился. Годы не виделись. А годы эти – целый период жизни.
В общем-то ее бывший режиссер сказал дело: когда идет карта, надо играть. Вот уже четыре года я играю. Играю так, что самому страшновато, а карта все идет и идет. Трудно бывает, но провалов нет, каждая новая картинка хоть чем-то, да уходит от предыдущей. В мастерской сколотил стеллаж – вот-вот придется ставить новый. Два десятка картонов лежат у Гришки на антресолях, он настоял, страховка на случай пожара: дескать, твой дом сгорит – так у меня что-то останется. Анжелика углядела точно: теперь я художник. Хороший, средний? Не те слова. Как говорит Гришка, искусствовед без места и степени, теоретик и лидер нашего поколения, художник не бывает ни хорошим, ни плохим, он бывает незаменимым…
– Ну-ка, рассказывай! – требует Анжелика. – Что изменилось, а? – Она взмахивает моей мешковиной, как матадор плащом. – Давай, давай, признавайся!
А в чем признаваться-то? Просто – художник. Пишу много. Выставляюсь мало. Зато признан – безоговорочно признан Федькой, Гришкой, Ольгой Лукановой и еще десятком тридцатилетних мастеров, которые, по сути, и составляют наше поколение…
– В чем, – говорю, – признаваться-то? Все то же самое. Живу, пишу.
Анжелика останавливается и пристально смотрит:
– Темнишь, Балмашов! Ну-ка, погоди: тебе премию никакую не дали?
– Нет, – улыбаюсь.
– Ничего, – утешает она, – когда-нибудь дадут.
И почему-то успокаивается.
На перекрестке она вдруг обнимает меня за шею и целует в губы – мешковина болтается у меня за спиной. Я ее тоже обнимаю, и так мы стоим на мостовой, на неудобном месте, на самом проходе, мешая гуляющим и спешащим. Что за поцелуй, зачем он? Не любовный, не дружеский, не прощальный… Ладно, мы люди искусства, мы эксцентричны. Мы можем себе позволить – постоим на перекрестке.
– Я рада, что мы встретились, – в третий или пятый раз, словно пробуя интонации, повторяет Анжелика, и я – а что делать? – подаю ответную реплику:
– Тот же самый вариант.
Эпизод отыгран, и мы идем дальше. Актриса рассказывает про фестиваль в Кишиневе, я задаю вопросы. У магазина Анжелика просит подождать, заходит внутрь и решительно шагает в щель между прилавками. Я покупаю две бутылки, заворачиваю в мешковину – вот и нашлось ей применение, – и тут как раз возвращается актриса с огромной круглой коробкой, в которую, наверное, можно упрятать даже небольшую стиральную машину.
Мы идем дальше, потом сворачиваем. Переулок, двор, подъезд. Дом старый, с широкими солидными лестницами. Лифта нет.
– Любка теперь здесь? – удивляюсь я, хотя чего удивляться – годы…
– Они снимают, – говорит Анжелика.
Кто они, спросить не успеваю: актриса давит на звонок. Тяжелые быстрые шаги за дверью, щелчок замка… Веруша.
Она изменилась не слишком, взгляд стал пожестче, вот, пожалуй, и все. Даже кофта та же самая, похожая на халат, только малость обтрепалась, да замшевые нашлепки на локтях.
– Не торопишься, – говорит она Анжелике, после чего жесткий ее взгляд с недобрым недоумением упирается в меня: видимо, посиделки предполагались без посторонних.
– Да ты что, – удивляется актриса, – не узнаешь? Ну, мать… Не так уж много у меня было мужей!
– Балмашов!
В голосе Веруши искренняя радость – с чего бы это? Она хватает меня за шею, прижимает к себе, и я словно окунаю нос в пепельницу.
Мы отдаем Веруше бутылки и торт, раздеваемся в коридорчике, из кучи ветхих тапочек выбираем подходящие пары. Затем проходим в комнату.
У стола, спиной к дверям, хлопочет девушка в белесых истертых джинсах. Она оборачивается, и я с удовольствием вижу знакомое скуластенькое лицо, к сожалению заметно тронутое возрастом. Сколько же не виделись? Да лет пять, пожалуй.
А за спиной у Любы глыбится нечто большое и нескладное. На секунду я застываю и даже прищуриваюсь, хотя нужды в этом нет, потом говорю, стараясь как ни в чем не бывало:
– Здорово, братцы. Привет, Паш.
Громоздкий Паша старательно жмет и встряхивает мою ладонь.
– Сюрприз, – говорит Люба без выражения, оставляя за мной, да и за собой право эту реплику впоследствии как угодно истолковать.
– Сюрприз, – киваю я, улыбаясь растерянно и глупо, ибо кого-кого, но Пашку встретить тут никак не ожидал.
Анжелика целует Любу, целует Пашку, чуть помедлив, и Верушу – в щеку, которую та подставляет холодновато и даже высокомерно. Случилось у них что? Этого не знаю, времени-то сколько ушло…
Скуластенькая женщина сноровисто налаживает ужин, Паша ей помогает, Анжелика выходит покурить на кухню, Веруша курит прямо в комнате, а я сажусь на диван, осматриваюсь, осваиваюсь, привыкаю.
Большое окно, низкий широкий подоконник, истоптанный, выбитый дубовый паркет. Хорошая комната, с лицом и историей. Мебель разномастна, скатерть заштопана, посуда бедна, а стол хорош – стол что надо: миска картошки, миска капусты, миска соленых огурцов, банка холодного томатного сока, вареная колбаса так нарезана и так уложена, что малое количество кажется большим. В семейный дом я попал, вот куда – в семейный дом, где всегда все есть, даже если ничего нет.
Возвращается Анжелика, устраивается рядом со мной, красиво садится, иначе, наверное, уже и не смогла бы, кладет голову мне на плечо, и мы образуем как бы пару, что очень удобно, ибо оба при деле.
Веруша, докурив, садится напротив. Ветхое кресло стонет и вздрагивает, а Веруша располагается поудобней и спрашивает весело и энергично:
– Ну, знаменитость, как дела?
– Да вообще-то… – начинает Анжелика и умолкает, потому что Веруша смотрит не на нее, а на меня.
– Привык уже к славе? – продолжает Веруша. – Была на вашей выставке. Любопытно. Язык есть. А дальше?
И опять, как когда-то, меня поражает способность ее стремительного ума прыгать через двенадцать ступенек. Куча вопросов, куча ответов – все мимо: Веруша сразу попадает в узел наших сегодняшних забот. Да, язык найден, мы пробились сквозь привычное, заставили себя смотреть и узнавать. А дальше? Смотреть заставили – но что покажем?
Веруша ждет ответа. К счастью, вот уже года два я довольно регулярно слушал Гришкины проповеди.
– А дальше, – говорю я, почти цитируя, – налаживать связь времен.
Веруша настороженно вскидывает брови:
– С прошлым?
Она явно в курсе словесных баталий вокруг той нашей выставки.
Успокаиваю:
– Мы мощами не торгуем. Хорош сегодняшний мир или плох, но он реален, другого у нас нет. Человек должен знать, куда ему жить.
Гришкины формулировки в моем изложении Верушу, похоже, не задевают.
– Позвал бы в мастерскую.
– Приходи, – говорю я и диктую адрес, который Веруша записывает на клочке газеты. Но по тому, как четко выводит цифры, чувствую – придет.
– А вот меня не зовет, – подает голос Анжелика.
– Ты же не просилась.
– Считай, что прошусь. Я тоже не прочь наладить связь времен, – говорит она то ли с горечью, то ли с вызовом. Но адрес не записывает.
Люба зовет за стол.
– Вообще-то мы только из-за стола… – начинает Анжелика. Но скуластенькая женщина обрывает, не оборачиваясь:
– Это твое сугубо частное дело.
– …однако за такой стол я готова хоть каждый час, – заканчивает фразу актриса и улыбается.
Мы рассаживаемся – Анжелика рядом со мной. От картошки идет пар, водка в стопочках ледяная. Пьем за встречу, хрустим огурцами, наливаем по второй, и вдруг наступает заминка. Люба смотрит на Верушу, а та молчит.
– Вроде бы налито! – весело напоминает Анжелика – но реакции опять никакой. И я вдруг понимаю, что пауза не случайна. В самом деле, за что же пить? За успехи? Но как в этой сложной компании понимать успехи? За хозяев? Но может прозвучать двусмысленно и даже бестактно, я не знаю, как у Любы с Пашкой сегодня, не знаю, кто он в этой квартире – может, просто пришел на вечер и уйдет вместе со мной. Абстрактно за любовь? Но стоит ли даже так невинно касаться подсохших болячек?
– Может, мужчина выручит? – как бы предполагает Люба и краем глаза косится на меня.
Я выручаю:
– За женщин!
Веруша говорит в пространство:
– Прекрасный тост! Для любой компании и любой политической системы.
Мы пьем за Любино кулинарное искусство – тоже прекрасный тост, за картошку – вообще великолепный. Впрочем, неважно, за что, важно, что пьем, напряженность спадает, атмосфера теплеет. Веруша, видимо устыдившись своей резкости, задает Анжелике какой-то вопрос, и та обрадованно, торопливо отвечает. Что у них, какая кошка пробежала? Понятия не имею, ведь годы прошли…
Снова говорят про нашу выставку, про меня, Люба сама не была, но что-то слыхала, достаточно, чтобы поддержать тему. Потом обсуждаем Любины новости, а они есть, и любопытные. Какой-то театрик в подвале на Юго-Западе, сотня мест, статус любительский, уровень профессиональный, уже пошли слухи, а скоро все заговорят – так вот Люба там директор, правда, пока оформлена сантехником при ЖЭКе, но это даже хорошо, ибо идет премия за безаварийность.
– Ты довольна? – требовательно спрашивает Анжелика.
Люба задумывается и отвечает:
– Понимаешь, это – театр.
Под горячую картошку пьется легко, мне тепло и уютно. Я с удовольствием смотрю в непроницаемые глаза скуластенькой женщины и пытаюсь поддразнивать:
– Я-то думал, мы уже во МХАТе.
Она невозмутимо возражает:
– Когда-нибудь окажусь и во МХАТе. Не уверена, что там мне будет лучше.
– У вас что, компания хорошая?
И опять она отвечает:
– Это – театр.
Я понимаю не до конца, и она снисходит до объяснения:
– Служба никуда не уйдет, все там будем. А это… – она ищет слово, – это как вторая молодость.
Я киваю – теперь дошло. И вдруг до меня доходит еще одно: что мы, собственно, не так уж и молоды, мне почти тридцать, девчонкам где-нибудь по двадцать шесть, зрелый, вполне зрелый возраст. Если вдруг и случится молодость, то – вторая… А еще мне жалко, что в первую молодость, в ту нашу общность и дружбу, не написал их портреты – одну Анжелику, и ту плохо. Если бы схватить тогда, и теперь, и потом… Вот так бы всю жизнь писать пять-шесть лиц, ну десяток, эпоху в движении, рождение и подъем поколения, а в конце победу или распад.