Текст книги "Ночной волк"
Автор книги: Леонид Жуховицкий
Жанр:
Повесть
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 24 страниц)
Annotation
Леонид Жуховицкий – автор тридцати с лишним книг и пятнадцати пьес. Его произведения переведены на сорок языков. Время действия новой книги – конец двадцатого века, жесткая эпоха, когда круто менялось все: страна, общественная система, шкала жизненных ценностей. И только тяга мужчин и женщин друг к другу помогала им удержаться на плаву. Короче, книга о любви в эпоху, не приспособленную для любви.
Леонид Жуховицкий
Жизнь в эпоху перемен
В близком отдалении
Если встать на мою собаку…
Ночной волк
Жить, чтобы выжить
Леонид Жуховицкий
Ночной волк
Жизнь в эпоху перемен
Древним китайцам приписывают то ли поговорку, то ли заклятие: не дай вам Бог жить в эпоху перемен!
Но что делать россиянам, если весь двадцатый век в нашей нелегкой для жизни стране был эпохой перемен? Да каких! Все традиции, все обычаи, все уклады беспощадно рушились. У каждого поколения было свое землетрясение и свой потоп. И не было Ноя со спасительным ковчегом.
Труднее всего перемены переживают мужики в лучшем мужском возрасте. Глава семьи, хозяин, кормилец, надежный и уважаемый – и вдруг ты, как говорится, никто, ничто и зовут никак. Квалификация, опыт, стаж – никому все это не нужно. Начинай с нуля! А как начинать? Как конкурировать с мальчишками, для которых весь этот распад и хаос – милое сердцу и очень богатое возможностями житейское море?
Но чем труднее героям книги, тем интересней с ними автору. Сорокалетние мужики, наше потерянное поколение, авантюристы – как же сложно этим одиноким бойцам в чужой непонятной войне, где все зыбко, где вчерашний бандит сегодня депутат, а завтра министр (или в обратной последовательности), где из всей житейской прочности осталась разве что тяга к женщине.
Однако что бы вокруг ни происходило, мужик не имеет права быть слабаком.
Жизнь в эпоху перемен не сахарна. Но – времена не выбирают…
В близком отдалении
Тогда мне только исполнилось двадцать четыре, и мы впятером – Федька, я и еще трое – были в Крыму на халтуре. Хотя много ли это слово скажет? То была счастливая халтура молодости, когда деньги в общем не так уж и важны, а важно лето, море в полгоризонта, ухоженный пляж в ста метрах от рабочей площадки, набережная с ее пестрым поздним гуляньем, «павильон» под старой шелковицей – наш фанерный сарайчик на четыре койки, не скудеющая бутыль местного вина в ведре у колодца, базарчик, заваленный крупными помидорами, ранними дыньками, золотисто-красными персиками – и горы, горы в близком отдалении…
Да и сама наша халтура давала радость.
Мы подрядились расписать три стены – две в клубе пансионата, одну в столовой, – и эти большие поверхности, доставшиеся нам серыми и шероховатыми, теперь зависели от нас и дразнили обилием возможностей. Утвержденные когда-то эскизы давно затерялись, нам дали чьи-то наброски – ни масштаба, ни цвета, – твори не хочу! Федька выкинул лозунг: «Сделаем халтуру халтурно!» – и мы ухватились за веселую формулировку. Пусть другие обманывают заказчика, выдавая вместо искусства халтуру, – мы тоже обманем: вместо халтуры – искусство!
Главным у нас был мужичок со странной фамилией Бондарюмко – видно, еще над прадедом подшутил какой-нибудь пьяный писарь. Звали его Володя, возраста не имел: может, тридцать, может, пятьдесят. Серый мятый костюм с мятым же галстуком не снимался даже в жару. Единственный из нас он не имел отношения к живописи и единственный из нас уже был членом Союза художников. Как попал? А черт его знает! Год назад он вступил в кооператив на Бульварном кольце – думаю, это сделать было потруднее.
Бондарюмко был человек ценный. Он вел все наши дела, заключал договоры, оформлял бумаги – нам оставалось только расписывать стены. Время от времени он совал нам какие-то ведомости, раза два в месяц давал деньги: то по сорок рублей, то вдруг по сотне. Мог бы, в принципе, не давать ничего – кормили бесплатно. А в Володиных финансовых интригах никто из нас и приблизительно не разбирался.
Жил Володя не с нами, а в отдельной комнатке при клубе – иначе, говорил, местные начальники неправильно поймут…
В тот вечер мы сидели у себя в «павильоне», вернее, рядом, за вкопанным в землю тесовым столом. Попискивал транзистор. Двое играли в шахматы, я «болел». Тут же Бондарюмко что-то делил и множил в ученической тетрадке. Мой друг Федька, приземистый, лохматый, космы на глаза, просто сидел: то молчал, то посвистывал. Медленно пустела бутыль, медленно уменьшалась горка персиков. Большая голая лампа – провод свисал с шелковицы – раскатала по струганым доскам стола словно бы белый блин, ее яркое, с золотистым отливом сияние обесцвечивало звезды.
За полосой зелени, отделявшей наш сарайчик от ограды пансионата, колебался негромкий шумок: то ли дышала набережная, то ли ниже, на пляже, ровно колыхался прибой.
Федька, не умевший пить медленно, был уже хорош, он стал задирать Бондарюмку:
– Сыми галстук! Ну сыми галстук!
– Не сыму, – бормотнул Володя, не поднимая головы от тетради.
– Тогда погладь.
– Не буду. Платить станут меньше, – спокойно объяснил Бондарюмко. Он был не обидчив.
– Это еще почему?
– Так я ихний. А наглажусь, стану ваш.
– Не станешь, – возразил Федька и шлепнул ладонью по колену: его джинсы были в разномастных заплатах.
– А это одно и то же, что мода, что рванье. Ты вот, надо будет, костюм заведешь. А мятый галстук все равно не наденешь. Не ихний.
Тут из-за ограды, с набережной, послышалось пение: сильный женский голос вел старинный романс. За шумом и шелестом, за голосами, за писком нашего транзистора слова смазывались, оставалось лишь ощущение силы и артистичности. Магнитофон, что ли, врубили?
Я прикрутил колесико приемника и тронул Федьку за локоть:
– Ну-ка, стой.
В тишине сразу понялось, что голос живой.
– Концерт, что ли? – без интереса предположил Бондарюмко.
Романс кончился, на набережной пелось другое, голос поднимался и падал. Я потянул Федьку за плечо.
– Пошли?
Он лениво ругнулся.
Я пробежал между деревьями, между кустами сирени и в два движения перемахнул зубастую железную ограду – мы и на пляж так лазили, чтобы не обходить. На набережной я сразу увидел довольно плотную толпу: человек пятьдесят или больше грудилось вокруг просвета, откуда и слышался голос. Я продавился внутрь и увидел поющую.
Рослая девушка лет двадцати, а может, восемнадцати сидела прямо на асфальте с гитарой на коленях. Черная майка со странным вырезом сзади открывала загорелые плечи и полспины. Широкие желтые штаны у щиколоток были перехвачены тесьмой, ноги босы.
Даже по вольным южным меркам вид был довольно экстравагантный.
Потом я про вид забыл: уж больно здорово она пела. В то время я больше любил, когда поют как бы для себя, самовыражаясь. Она же свои песни играла: жест, взгляд, придыхание, резкая смена интонаций. Иногда она по три раза повторяла ударную строку или вообще переходила на декламацию.
Это было откровенное актерство. Но ведь и актерство – искусство. Довольно быстро я перестал следить за манерой, приемами, сделанностью жеста: захватило. И теперь все казалось уместным: и вырез в полспины, и желтые штаны с завязками у щиколоток, и театральные жесты, и резкие взлеты голоса, и резкий, по контрасту, шепот, и декорация – фонарь сбоку и море за спиной.
Ей хлопали. Она делала паузу для реакции и пела опять.
Потом песенный репертуар, видно, кончился – она перешла на стихи. Цветаева, Пастернак, кто-то из современных. Читала она хуже, чем пела, с надрывом, и жесты словно выпирали. Но и тут хлопали, я же первый – слишком неожидан был этот подарок, импровизация на асфальте с морем за спиной.
Мимо гуляли. Кто-то останавливался, примыкая к толпе, кто-то проходил, не прислушиваясь, перешагивая через мои кеды. Два парня, сидевшие почти у ее ног, курили; дымки всплывали от ее колен и тоже, как фонарь или море, казались частью декорации.
Я машинально попробовал схватить ее лицо (уже тогда сидела во мне эта привычка), но не получилось; осталось лишь ощущение щемящей, притягивающей, беззащитной вульгарности – ее было жалко, как ребенка, который кривляется под взрослого, не понимая, что кривляется. В принципе тогда я ценил в актерах благородную сдержанность, без наигрыша и суеты, без желания понравиться. В ней же не было ни сдержанности, ни благородства, она открыто подавала себя, и я не мог понять, чего в этом больше: наивности или порочности…
Гораздо позже понял – это было нормальное актерское начало.
Благородная сдержанность, если ты не гений, стены не прошибает – по крайней мере, в молодости. А наивность прет, как танк, чем меньше сомнений, тем лучше. Прет, как танк, и попутно учится, обретает опыт, даже индивидуальность проявляется быстрей – жизненные углы обдирают наносное, остается свое. Если уж человек занялся искусством и не отступается, рано или поздно хоть чему-то да выучится. Только один набирает личность в тишине и безвестности и уже потом, если хватит сил и характера, разом прыгает через три ступеньки на четвертую – а другой к тому времени, упорно карабкаясь, оказывается на той же самой четвертой ступеньке. Короче, так на так и выходит. Что лучше? А уж это кому как. Скорей всего, как вышло, так и лучше: опыт безвестности и опыт карабканья стоят друг друга…
Видно, репертуар у юной артистки был невелик, или устала, или еще что, – она замолчала и, пока хлопали, отошла шага на три и села на асфальт рядом со скуластенькой загорелой девочкой в коротких черных шортах, черной водолазке и черной же мужской шляпе с вялыми полями. Та курила. Певица в желтых штанах молча взяла ее сигарету, затянулась пару раз и вернула хозяйке. Сидевший тут же громоздкий большеротый малый достал из кармана начатую пачку, но артистка покачала головой.
Скуластенькая поднялась, сняла свою шляпу – и вдруг пошла по кругу, держа ее в руке. Окружающие сперва не поняли. Тогда она сказала с приятной улыбкой:
– Вы не хотите помочь бедным студентам?
Дочерна загорелая и в черном, она походила на ловкого лукавого чертика.
Кто-то отошел. Кто-то рассеяно зашарил по карманам.
Артистка крикнула негромко:
– Не надо!
Скуластенькая с той же улыбкой, не торопясь, шла по кругу.
– Ну, я прошу тебя! Иначе больше не буду петь!
Прозвучало резко и чуть капризно. Скуластенькая словно бы не слышала, шляпа в ее руке не дрогнула. Остановившись рядом со мной, она спросила проникновенно:
– Никто больше не хочет помочь бедным студентам?
К счастью, в заднем кармане что-то брякнуло. Я выгреб мелочь и кинул в шляпу. Скуластенькая не поблагодарила, просто повернула голову, и ее приятная улыбка как бы досталась мне.
Я спросил:
– Она артистка?
Вопрос был глуп, но умного в тот момент не оказалось.
– Студентка, – ответил чертик со шляпой, – ГИТИС. Будущая звезда.
– А кто ее мастер?
Мой школьный приятель, упорный, но бесталанный, уныло домучивал театральное училище, и это давало мне возможность при случае щегольнуть профессиональной терминологией.
Скуластенькая чуть замялась:
– Мастер? Пока секрет.
– А фамилия? – по инерции давил я, хоть и ясно было – без толку.
– Тоже секрет, – уже невозмутимо ответила скуластенькая.
– А как же ее узнать, когда станет знаменитой? На афишах портретов нет.
Моя собеседница соображала быстро:
– У нее очень редкое имя: Анжелика. Так что узнаете… Может, еще кто-нибудь хочет помочь бедным студентам?
Толстая женщина похвалила талантливую девушку и бросила в шляпу два медяка.
Сидевший с ними малый подошел и тронул скуластенькую за плечо:
– Люба…
Она сказала:
– Ага.
И все трое быстро ушли.
Я медленно поплелся к воротам пансионата – через ограду вышло бы короче, но теперь спешить мне было некуда.
Ребята так и сидели за столом, только бутыль опустела.
– С утра сгоняем, – утешил меня Федька и повернулся к Володе: – Пятерку дашь?
– Завтра раздам официально, – возразил Бондарюмко.
Мы пошли спать.
Назавтра я полдня прочесывал пляжи и болтался по набережной. Никого не было – в смысле, не было ее. Но едва стемнело, с набережной опять послышался тот же сильный голос. И как я пропустил?
Перемахнуть ограду было делом секунд.
На сей раз она была в белой юбочке, короткой, как для фигурного катания. Но так же сидела на асфальте и так же на коленях лежала гитара. И так же встала потом легким пластичным движением. И песни пела те же, и жесты были те же. Выступление.
Теперь я захватил место почти у ее ног. Раза два она вроде взглянула на меня – впрочем, может, просто проверяла реакцию публики…
Я прекрасно понимал, что это дурость, беспредельная дурость. Ну что я о ней знал? Будущая звезда, мастер не известен! Словом не перемолвился. А влюбиться в роль – все равно что целоваться с портретом, забавы для провинциальной восьмиклассницы…
Понимать-то я понимал. Но вот сидел на асфальте у ее колен, и рад был, что одна пыль на моих джинсах и ее юбчонке, и, когда, читая стихи, она приближалась на полшага, балдел от счастья, потому что то ли чувствовалось, то ли чудилось тепло ее загорелых ног.
Вчерашние стихи она отчитала, перешла к чему-то новому – и тут вдруг произошел паскудный, мало понятный инцидент.
– Я не приеду к тебе на премьеру! – начала Анжелика с обычной своей аффектацией, и вдруг из слушающей толпы громко прозвучало:
– Ну и не приезжай!
Я растерянно обернулся на голос. Баба лет тридцати пяти в толстых золотых серьгах злорадно повторила:
– Не приезжай, обойдемся! А я пошла.
Это было как непристойный звук за праздничным столом.
От неожиданности никто и слова не вставил, и злобная баба спокойно ушла, победно сверкнув в свете фонаря крупными, редкими, вперед торчащими зубами.
Анжелика сбилась с ритма и все же продолжала читать, будто ничего не случилось, только фразы теперь звучали мертво да жесты смотрелись деревянно.
Стихотворение было длинное. Анжелика дочитала до конца и почти бегом бросилась к скуластенькой подруге. Они быстро пробились сквозь толпу. Громоздкий большеротый парень шел впереди тараном, гитара на плече.
Я кинулся следом и, уцепившись взглядом за светлую голову парня, пристроился шагах в десяти сзади.
Парень был в мешковатых, каких-то будничных брюках, в нескладной рубахе с длинным рукавом и смотрелся как глава семейства на отдыхе – дачный муж, глубоко свой человек, которому стараться не перед кем и незачем. Вот только кому – свой? Я надеялся, что Любе. С ней он монтировался органичнее, но кто скажет наверняка?
За спасательной станцией начинался дикий пляж, пустой, неухоженный и без фонарей. Они свернули туда, сразу сбавив шаг. Я услышал, как скуластенькая Люба произнесла своим мягким приятным голосом:
– Просто сука.
Анжелика отвечала невнятно, захлебываясь словами.
– Не стоит разговора, – оборвал большеротый парень, и дальше они шли молча.
Я все плелся сзади. Зачем? Ведь прекрасно знал, что подойти нельзя. Кому приятен свидетель позора? Но тащился, как бычок за телегой. Под ногами скрипела галька, и я боялся, вдруг обернутся – но никто не оборачивался, наверное, потому, что и у них под ногами скрипела галька.
Потом они остановились.
Чтобы не выглядеть вовсе уж глупо, я сел на камни и уставился на море в лунных отсветах: наблюдать природу – какое-никакое, а занятие. От луны и звезд было довольно светло, но я надеялся, что не слишком уж лезу в глаза, что огни поселка за спиной растворяют и скрадывают мой силуэт.
Парень тоже сел на гальку, осторожно положил гитару и стал швырять камешки в воду. Всплески слышались один за одним, легкий шум наката не перекрывал их.
– Пошли? – сказала вдруг скуластенькая. – Пашка, давай, а?
– Кайфа нет, – возразил парень.
Я сидел неподвижно, тупо думая, что вот они уйдут, а я останусь. Останусь, чтобы стало ясно: и пришел-то вовсе не из-за них.
Но уходить никто не собирался.
– Жель! – позвала Люба. – Пошли? Пашка, достань полотенце.
Анжелика не ответила, но встала. Они не спеша разделись, бросив все свои тряпки на гальку, и пошли к воде. А парень все кидал камешки в воду, размеренно и равнодушно.
Ничего необычного в этом не было: традиционное курортное развлечение, невинный вызов условностям, бегство от цивилизации на дикий пляж. И волновало меня не голое ночное купание. А другое: кому этот медлительный малый, свой человек, подаст потом полотенце?
А еще я подумал почти машинально, что все это здорово смотрелось бы на холсте: светлая тьма, лунные пятна на воде и у самой кромки два тела, похожих на лунные пятна…
Молча поплавав, девушки вышли, и парень набросил полотенце на плечи Любе, а Анжелика полезла в сумку за своим.
Люба заметила меня и сказала негромко:
– И тут зрители.
– Лишь бы не ослеп, – безразлично отозвалась будущая звезда.
Они оделись и ушли – теперь парень с гитарой на плече замыкал строй, будто опасался, что я наброшусь сзади.
А я так и сидел на камнях, надеясь, что толком меня не разглядели. Сидел и бессмысленно твердил про себя: «Вот так – луна, блики и две фигуры. Блики по диагонали и две фигуры…»
Любопытно, что лет через пять я это все-таки написал – внезапно, по памяти, дня за два. Кажется, получилось…
Утром я пошел на рынок с холщовой общественной торбой и вдруг увидел их, всех троих, у автостанции. Анжелика была в своей белой юбочке, у ног ее стояла небольшая, туго набитая сумка, тоже белая, с алой пантерой на боку. Громоздкий парень держал два рюкзака, из одного торчал гриф гитары. Скуластенькая Люба, одетая чертиком, даже в той же вислой шляпе, с удовольствием покусывала крупную грушу. Автобус уже фырчал рядом.
С дурацкой своей торбой – хорошо хоть бутыль не взял! – я вскочил в автобус.
До вокзала было минут тридцать, время немалое, и я успел свой поступок обдумать и оправдать.
Ну что я знаю о ней, думал я. Студентка, да? А чья? Секрет! А может, и не студентка вовсе, поступала, да не прошла. И фамилия – секрет. Вот уехала бы сейчас – и с концами. Жди потом, пока появится на афишах редкое имя Анжелика!
Нет, что и говорить, поступок мой был разумен, даже расчетлив, и, главное, в момент сообразил – вот ведь молодец! Но твердя себе все это, я сидел, вжимаясь в пыльную спинку сиденья, и руки терзали торбу, и чувствовалось, как густеет на щеках свекольный жар стыда. Ну куда еду, дурак?!
Они сидели впереди, парочка рядом, Анжелика через проход, рука на спинке сиденья. Она была в той же черной майке без спины, густые русые волосы схвачены тем же обручем – видно, гардероб будущей звезды был до времени ограничен. Я для нее не существовал, и слава богу – сейчас мне вполне хватало волны волос на загорелом плече и сумки у ног, в проходе. Но скуластенькая оказалась понаблюдательней: чуть повернув голову назад, бегло улыбнулась и, тактично выждав паузу, что-то шепнула подруге через проход. Анжелика едва заметно скосила глаза – и все. Однако рука на спинке сиденья легла безвольней и элегантней. Артистка!
Поезд уже стоял. Они прошли в вагон. Я остался на перроне, в отдалении. Потом все трое вышли, уже без вещей, и, отойдя немного, выкурили по сигарете. Скуластенькая мазнула по мне хватким взглядом – и вновь беглая улыбка. Насмешка? Поощрение?
– …Остается пять минут, – нечетко прозвучало в вокзальном шуме и, через паузу, еще раз. Люба взяла парня за руку и потянула к вагону. Анжелика осталась на перроне. Мне создавали условия.
Я почти физически ощущал, как рушатся секунды. А, черт с ним! Я подошел, на ходу придумывая фразу. Не успел, только начало кое-как слепилось:
– Простите… Вот вы тогда на набережной…
Не знаю, чем бы все это кончилось, но актриса мне помогла – спросила с надеждой и тревогой:
– Вам понравилось?
Надежда была сыграна, тревога сыграна, но как же я был ей благодарен за эту гуманную игру!
– Не то слово! – пролепетал я и развел руками. – Даже не знаю, как сказать…
И снова мне помогли:
– Самое приятное, когда не знают, как сказать.
– Я прямо рядом сидел, как говорится, у ног…
– Я вас помню.
– Вот, как говорится… с тех самых пор… Словом, у ваших ног.
Фраза вышла – пошлей не придумаешь. Хорошо хоть улыбнуться сумел, дурак косноязычный.
Анжелика тут же отыграла мою улыбку своей.
Я все видел и все понимал – молодая актриса играла общение с представителем восторженной публики, – но плевать я хотел на эти детали! Она была рядом, я с ней говорил, да что там, мог в принципе и за руку взять…
Все мои тормоза летели к черту, я бормотал, уже не контролируя, что несу и как выгляжу:
– Вообще люблю песню, кого только не слушал… Но вот так никогда не действовало… Вы знаете, может, и не увидимся больше… Глупо, сам понимаю… чистый символ, просто знак благодарности…
Не решившись сделать шаг, я стал целомудренно тянуться губами к ее щеке. И вдруг девушка чуть повернула лицо – мой скромнейший поцелуй пришелся в угол рта. Тогда, наконец-то бросив проклятую торбу, я схватил ее за плечи…
– Молодые люди! – крикнули над ухом.
А, проводница! Я оглянулся – поезд уже шел. Анжелика, всплеснув руками, вскочила в тамбур. Я без колебаний прыгнул за ней.
– А как же?.. – испугалась она.
– До первой станции!
Анжелика вдруг высунулась из тамбура, крикнула что-то, замахала рукой – другой держалась за поручень, – и рослый морячок, в три прыжка догнав наш вагон, весело швырнул в тамбур мою торбу, большую и грязную. Я стоял ошалело. Будущая звезда наклонилась, подняла с затоптанного пола нашу рыночную тару и вежливо подала мне.
Проводница закрыла наружную дверь – сейчас спросит про билет. Я схватил Анжелику за руку и потащил через весь вагон в дальний тамбур – я не понял, как и почему с ней вдруг стало легко.
Вагон был плацкартный, люди жили своей жизнью, устраивались, молодая мамаша прилаживала на полу между полками пластмассовый горшок. Скуластенькая со своим парнем сидела у окна, фетровая шляпа лежала между ними на столике. Они проводили нас взглядом и, кажется, не очень удивились.
В тамбуре я стал объяснять:
– Понимаешь, нельзя так. Не могу. Не могу я без тебя. Изуверство! Ведь даже адреса не знаю!
Последний аргумент я почти выкрикнул. И ее глаза послушно округлились, будто и ее привело в ужас, что мы больше не увидимся. Тогда я прижал ее к себе и стал целовать в щеки, в висок, в макушку, бормоча в перерывах:
– Изуверство какое-то, прямо шаманство. Где ты научилась-то? Бьешь прямо наповал! Сдержанности не хватает, но черт с ней, тебе и не надо…
– А вчера одна женщина… – начала Анжелика, и голос дрогнул.
– Да пусть застрелится! – заорал я.
В тамбур вышел какой-то мужик и прочно пристроился курить. Я отвернулся к дверному стеклу. Анжелика попросила у мужика сигарету.
Когда мужик докурил и ушел, я отобрал у нее сигарету, придавил и швырнул в угольный ящик.
– Нельзя, – сказал я, – голос огрубеет. Ты же артистка.
– Уже начал опекать?
– Ага. Холить и лелеять.
Она сказала с улыбкой, но довольно твердо:
– Не надо относится ко мне лучше, чем я сама к себе отношусь.
Я со вздохом пообещал:
– Ладно. Только ты сама к себе относись хорошо.
Потом она спросила:
– Тебе правда понравилось, как я пою?
Я полоснул ладонью по горлу:
– Вот так!
Она вдруг догадалась:
– Вчера ночью на пляже не ты за нами шел?
– Я!
Теперь я произнес это с гордостью.
– Не стыдно? Девушки купаются, а ты смотришь.
– Не-а! – сказал я искренне. – С вами же был парень. Ему можно?
– Он Любин мальчик.
– Тогда, значит, я твой…
Тут же, в тамбуре, я взял у нее координаты. Ручка нашлась, бумаги не было, я записал на ладони. Адрес, телефон – все было чужое и временное. Она действительно училась в театральном и перешла на третий курс, но с двумя хвостами, почему и старалась не афишировать свою принадлежность к славной кузнице сценических кадров. Жила будущая звезда то в общаге, то у подруг – из трех данных мне телефонов главным и самым надежным был Любин.
Я проехал с ней до Джанкоя, уже в сумерках вышел на низкий перрон. Анжелика стояла на ступеньке.
Напоследок я решился:
– Анжелика! Только не ври, ладно? Я – понятно, я слышал, как ты поешь, любой бы одурел. А я-то тебе на фига?
Она, подумав, ответила:
– Я вдохновилась от партнера…
Через три дня, плюнув на все, я вернулся в Москву. Через два месяца она стала моей женой.
Федька, позванный в свидетели, рассудил вполне здраво:
– Старик, это же авантюра. На хрена тебе надо?
Я только улыбнулся дурной улыбкой.
Впрочем, некая прагматическая идея у нашего скоропалительного бракосочетания все же была: Анжелика мечтала о кино. Плела по этому поводу разные интриги, а кто-то ей сказал, что замужних студенток легче отпускают на съемки и вообще с ними больше считаются. Потом, правда, оказалось, что это не так, но это оказалось потом…
Однако и без всяких практических резонов я бы все равно женился на ней. Всеми своими костями и мышцами я понимал: с Анжеликой у меня должно быть все, в том числе и это.
Как сперва потянуло ее слышать, потом видеть, потом прикоснуться, так стремительно стало необходимостью ее ночное дыхание на плече. Но и этого было мало, нищенски мало: сжимая ее загадочное тело – и крепкое и безвольное сразу, – я так озверело тосковал по ней, будто она была не рядом, а за семью морями и тремя границами. Как морская вода, она не утоляла, а лишь обостряла жажду.
Чего же мне хотелось?
Наверное, вот чего: взять две жизни, мою и ее, и вмять их друг в друга, как два куска теста, перемешать, перемесить, чтобы и комка обособленного не осталось, чтобы все ее стало моим.
Странно, но она этому не противилась, наоборот, легко подчинялась и даже шла навстречу, так что довольно быстро в мое владение и пользование перешли ее актерские планы, женские тайны, привычки, слабости, подруги, соперницы, покровители, обидчики, успехи и провалы. Я узнал до тряпочки ее туалеты, что, впрочем, было не так уж сложно, ибо почти все они умещались в той самой белой сумке с алой пантерой на боку. В минуту спешки я даже гладил самый роскошный из ее концертных костюмов – желтые штаны с завязками у щиколоток…
Актриса, десять часов в день учившаяся притворству, Анжелика тем не менее не была лживой и, если я о чем-то спрашивал, отвечала правду, даже когда не хотелось. Впрочем, не хотелось ей редко: по женскому обыкновению, она практически всегда казалась себе правой, и все ее поступки были справедливы и хороши, и просто не было причин что-либо скрывать. О трех своих прошлых мужиках она рассказывала спокойно, анализируя и советуясь, как о прошлых ролях, неудачных, но все же сыгранных, из которых надо извлечь урок.
Почти сразу же по возвращении в Москву Анжелика переселилась ко мне. Хотя «переселилась» – слишком торжественно и неточно: просто я снимал комнату, она же кочевала, и как-то в субботу осталась у меня, в воскресенье тоже осталась, в понедельник пришла снова, а к четвергу это стало традицией и нормой.
Анжелика – вот уж не ожидал! – вкусно готовила, легко мыла полы и была экономна. Вообще наше с ней хозяйство с первого дня процветало, ибо мне заплатили за два плаката, потом пришел перевод от добросовестного Бондарюмко, да и будущая звезда хоть немного, но регулярно подрабатывала.
Дело в том, что в окраинных клубах, иногда в общежитиях Анжелика давала концерты на не ясных мне, да и ей самой основаниях: пела под гитару, читала стихи, после чего ей из лапки в лапку совали конверт, в котором было рублей десять, порой и пятнадцать. Случалось, не совали ничего, просто пожимали руку. Эта лотерея разнообразила сценическую жизнь и приятно волновала.
Я, конечно же, ездил на все эти концерты, садился где-нибудь с краю и зорко ловил реакцию зрителей, то есть делал примерно то, что скуластенькая Люба тогда на набережной, только пристрастней и суетливей, и с шапкой не ходил. Анжелика пела, читала, энергично жестикулировала, а сама время от времени косила глазом на меня, и я условным знаком командовал, петь ли еще, или уйти, чтобы выйти на «бис», или исчезнуть вовсе – пусть зал досадует, что рано кончилось, а не что слишком затянулось. И до чего же сладко было, когда она подчинялась легкому движению кисти, как кукла-марионетка ниточке кукловода. Не из гордыни – какая уж тут гордыня! – просто казалось, что самое сокровенное в Анжелике, ее профессия, неверное, коварное ремесло лицедея, тоже отходит в мою собственность.
А после, ночью, мы часами мусолили детали концерта и нюансы приема, выискивали свои – ее! – промахи и жестко анализировали поведение зала: тут всегда было о чем подумать, эта крепость без боя не сдавалась.
Мечтам о будущем, как правило, не предавались: в деле своем Анжелика, надо отдать ей должное, была трезва и знала, что между пьянящим успехом начинающей и устойчивой славой зрелого мастера лежит такая полоса пустынь и болот, что дай бог ноги донести…
Дней за пять до загса как раз и выпал такой концерт. Мы опаздывали, Анжелика металась по комнате, натыкаясь на мои подрамники и картоны, я ходил за ней, как костюмерша, с невесомыми деталями туалета, а скуластенькая Люба невозмутимо курила, сидя с ногами на низкой кушетке. Она училась на одном курсе с будущей звездой, но не на актерском, а на администраторском, в дальней перспективе директор театра – должность не бабская, говорила она, но ведь и я не баба.
Вообще в Любе что-то было, даже много чего. Ее ореховые глаза смотрели на мир с прищуром, безошибочно взвешивая и оценивая, что почем. Людей она понимала сразу, хотя, может, и не слишком глубоко, но в будущей деятельности ей глубже и не требовалось. А в приятной улыбочке ощущалась уверенность и даже некая опасная сила – ни разу не видел ее ни растерянной, ни обозленной, ни хотя бы раздосадованной. У меня порой шевелилась идея написать ее в тех летних шортиках и маечке, но с ружьем в маленьких руках: юная охотница с нежной кожей и бесстрастными, бесстрашными глазами. Дурак был, что не написал, все надо делать вовремя…
Анжелика вдруг остановилась и шлепнула себя по лбу. Люба поинтересовалась со спокойной иронией:
– Что еще?
– А телеграмма?
– Какая?
– Ну, маме же надо послать! О свадьбе.
– Не надо, – возразила Люба и не спеша затянулась.
– А обидится?
– Не обидится.
– Все равно же придется сказать.
– Когда придется, тогда и скажешь.
Я вмешался:
– Думаешь, разойдемся? Не надейся.
Люба красиво выпустила дым:
– Поживем – увидим.
Она многое делала красиво – сидела, двигалась. И это была не выучка, а естественная пластика ладного, в каждой своей мышце уверенного зверька.
Анжелика вдруг заметалась взглядом:
– Носки!
Я взял их с подоконника и подал.
– Неплохо устроилась, – похвалила Люба подругу.
Я отбрехнулся:
– Сбруя – дело хозяина, а не лошади.
– Ну, ну, – усмехнулась скуластенькая.
– Опоздаем, – бормотала Анжелика, – вот увидите, опоздаем.
– Еще ждать будем десять минут, – невозмутимо отозвалась Люба.
Анжелика вдруг схватила свою белую юбочку и, путаясь в завязках, стала снимать желтые штаны.