355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лазарь Лазарев » Живым не верится, что живы... » Текст книги (страница 16)
Живым не верится, что живы...
  • Текст добавлен: 14 мая 2017, 17:30

Текст книги "Живым не верится, что живы..."


Автор книги: Лазарь Лазарев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 30 страниц)

Четыре года Алесь Адамович, Янка Брыль, Владимир Колесник ездили по деревням, разделившим судьбу Хатыни, и записывали их рассказы, составившие книгу «Я из огненной деревни»…

Когда-то, в первые дни мира, в июне сорок пятого года, Илья Эренбург писал: «Недавно Франция отметила трауром годовщину уничтожения Орадур-сюр-Глан. Президент Бенеш выезжал на пепелище Лидице. Я думаю о наших Орадурах, о наших Лидице. Сколько их? Если пойти от Москвы на запад, к Минску, или на юг, к Полтаве, или на север, к Ленинграду, увидишь повсюду развалины, пепел, могилы и, сняв шапку, больше ее не наденешь. И повсюду уцелевшие жители будут рассказывать о том, как качались на виселицах старики, как матери пытались спасти младенцев от палачей, как горели дома с живыми людьми».

Тогда еще не были известны цифры. Да и сегодня у всех на памяти Хатынь, она стала символом, а ведь сел, в которых фашисты уничтожили жителей, было в Белоруссии шестьсот, – шестьсот Орадуров, шестьсот Лидице. Всех жителей – грудных детей и глубоких стариков, мужчин и женщин. А сами деревни сожгли.

Шестьсот Хатыней… Впрочем, я боюсь в этом случае цифр. Боюсь, не начинаем ли мы с годами – по мере того как отдаляется от нас война – невольно воспринимать ее прежде всего как некую статистику (численность войск, процент потерь, количество выпущенных и уничтоженных танков и самолетов и т. д. и т. п.), как описание сражений, в которых участвовали десятки, а то и сотни тысяч людей? Спора нет, все это необходимо было выяснить и нужно знать… Но при этом надо иметь в виду: масштаб истории таков – ничего здесь не попишешь, – что она не может запечатлеть бой за деревню Борки и ту карательную экспедицию гитлеровцев, которая уничтожила деревню Хвойню. Никакая статистика – надо снова напомнить об этом – не откроет нам, что чувствовала женщина, на глазах которой в ее хате убили ее детей и родню, а она лежала на полу в их и своей крови… Или переживаний недострелянного мальчишки, которому довелось провести несколько часов в яме, ставшей братской могилой, рядом с убитыми отцом и матерью… Только услышав их рассказ, можно понять по-настоящему, что это была за война, против кого и за что мы сражались.

В ста сорока семи деревнях побывали белорусские писатели, разыскивая свидетелей. Мало их осталось – в некоторых, даже больших селах после того, что оккупанты называли «акциями», «экспедициями», «фильтрацией», «операциями», не уцелело ни одного человека. Это не были эксцессы, вспышки жестокости, а именно «операции», планомерно осуществляемые, тщательно подготовленные, продуманные в подробностях (кстати, в «акциях» иногда участвовали и армейские части).

Это было какое-то подобие бойни – вот только забивали на ней людей. «Привожу численный итог расстрелов. Расстреляны 705 чел., из них мужчин – 203, женщин – 372, детей – 130. При проведении операции в Борках было израсходовано: винтовочных патронов 786 шт., патронов для автоматов – 2496 шт.» – так доносил начальству командир роты карателей обер-лейтенант Мюллер. Авторы книги столкнут этот документ с рассказами очевидцев, четырех оставшихся в живых жительниц села Борки Малорицкие, и перед нами возникнет картина того, что произошло тогда в этом селе. Но и сам этот почти «бухгалтерский» отчет карателя помогает понять, что это такое – фашизм и фашисты.

Мы уже прочитали об этом массу книг – мемуарных и документальных, художественных, исследований историков. И все-таки «Я из огненной деревни» не просто еще один, в ряду многих других сборник, есть в этой книге нечто такое, что делает ее явлением из ряда вон выходящим. «Ее не с чем сравнить, эту книгу», – заметил Григорий Бакланов. «Книга, которая сильнее всего потрясла меня за последние годы и сильнее других заставила думать о том, что всеобщий мир есть наша неизбежная цель, если человечество хочет избежать самоуничтожения, была книга документальная. Это книга трех белорусских писателей – А. Адамовича, Я. Брыля и В. Колесника „Я из огненной деревни“», – говорил Константин Симонов. «Потрясающей силы книга», – повторил то же определение Иван Мележ.

Откуда же эта сила (если брать литературную сторону дела)? Как ни странно, придется прежде всего указать на то, чего авторы не стали делать: они удержались от какой-либо литературной редактуры и «ретуши». Они относились к записываемым рассказам не как журналисты или редакторы, а как историки, для которых самое ценное качество свидетельских показаний – точность.

Но этот подход им подсказало писательское чутье, именно оно. Только художникам дано было понять, что сила этих рассказов в их первозданности, непосредственности, невыстроенности – любые попытки как-то «укрепить» их литературно пошли бы во вред. Создатели книги не пересказывают, не шлифуют, поддавшись соблазну стилизации; они добросовестно воспроизводят. И это был единственно верный путь. «Свою задачу мы видели в том, чтобы сберечь, удержать, как плазму, невыносимую температуру человеческой боли, недоумения, гнева, которые жили не только в словах, но и в интонациях голоса, выражении глаз, лица, удержать все то, что, как воздух, окружает человека, который рассказывал нам…» – так пишут авторы, и они выполнили эту очень трудную задачу с помощью монтажа и кратких – только самых необходимых – комментариев. Они словно бы боятся слов, потому что нелегко найти такие, которые выдерживают соседство с обжигающей правдой рассказов об огненных деревнях.

Можно было бы сказать, что книга, созданная белорусскими писателями, один из самых страшных, самых беспощадных обвинительных актов, предъявленных фашизму, но разве есть в этих верных и справедливых словах та «невыносимая температура человеческой боли, недоумения, гнева», которая заключена в каждом из ее рассказов? Если бы речь шла лишь об одном, всего об одном из множества рассказанных в книге эпизодов, и тогда бы общество и строй, повинные в содеянном, отвечающие за него, должны были быть безоговорочно осуждены, прокляты, а тут ведь была целая система «обезлюживания», еще только, как считали гитлеровцы, отрабатывавшаяся в белорусских селах, в лагерях уничтожения. Пророческими оказались сказанные еще в 1937 году, во время войны в Испании, слова Хемингуэя о фашизме: «…когда он уйдет в прошлое, у него не будет истории, кроме кровавой истории убийств…»

Есть немало серьезных причин, почему очень сильная немецкая армия потерпела поражение – наиболее глубокая, пожалуй, заключалась в том, что «новый порядок», который пыталась утвердить эта армия, предполагая уничтожение самих нравственных основ человеческого бытия, лишал цены жизнь человека.

И то, что фашистские «акции» у их жертв вызывали не только гнев и ненависть, но и удивление (до сих пор уцелевшие жители «огненных деревень» словно бы не могут до конца поверить, что это было возможно), было выражением не просто беспомощности беззащитных людей, а их нравственного превосходства над своими палачами.

В книге «Я из огненной деревни» поражают не только картины фашистских злодеяний, но и то, что в нечеловеческих обстоятельствах люди, которых истязали, продолжали сохранять человечность. Старались спасти детей – и не только своих, но и чужих. Чем могли, старались помочь более слабым, а как часто какая-нибудь картофелина, глоток воды, тряпка для перевязки, сто шагов, которые на себе тянули раненого, – были поистине бесценными, равными подаренной жизни и пожертвованному последнему шансу выбраться самому…

В этом кровавом водовороте люди все-таки продолжали думать и заботиться не только о себе, сохраняли отзывчивость, не закрывали глаза на то, что происходило вокруг них. Ольга Минич, раненая и обожженная (к тому же она была беременна, два месяца до родов оставалось), выбравшись из деревни, тащила в лес тяжело раненного мужа. Она была без сил, почти в беспамятстве. Но до сих пор она не может ни забыть, ни простить себя: «Я тащила мужика, уже вечером это, и знаете, вот так, метрах в тридцати от меня, шли они назад, за руки побрались хлопчики и шли назад в село. И почему у меня ума не хватило, ей-богу, ну прямо непростительно! Почему мне было не сказать: „Детки, вернитесь назад!“ Мне как-то на ум… Просто я растеряна была. А потом, уже назавтра, я опомнилась. И вот и сегодня, где увижу двое деток таких, дак обязательно вспомню тех детей. И вот я на себя вину беру: почему я их не вернула, тех деток?..» Эта живая совесть людей – то, с чем не могли справиться фашисты. Они могли «обезлюживать», но им не удавалось «расчеловечить». И уже одно это было предпосылкой их неминуемого поражения.

Нельзя не обратить внимание и на то, что нигде в книге, ни в одном рассказе, ни разу не возникает ни малейшего упрека, ни тени укора «хлопцам», партизанам. А ведь каратели и полицаи, «бобики», чтобы «переадресовать» гнев населения, создать вокруг тех, кто в лесу, выжженную страхом непреодолимую полосу, твердили одно: это вам за партизан! Но люди не очень грамотные, лишенные какой-либо информации, кроме слухов, понимали, что это не так, что это гнусное вранье. Нравственное чувство безошибочно подсказывало им, что ничем нельзя оправдать убийство детей, что не может быть никаких причин для поголовного уничтожения мирных жителей. Они твердо знали, что только партизаны, если им удастся, смогут их защитить и спасти. И чем больше зверствовали фашисты, тем больше людей уходило в лес, к партизанам.

Партизаны становятся действительно грозной силой, с которой не может справиться регулярная, до зубов вооруженная армия, благодаря народной поддержке. Когда народ поставлен перед необходимостью защищать свое право на жизнь, свое будущее, он готов на любые жертвы, его не могут сломить самые жестокие испытания. Вчера, казалось бы, рассеянные карателями, обескровленные в «блокировках», завтра партизанские отряды становятся многочисленнее и сильнее. И эта «подпочва» партизанской борьбы за правое дело отчетливо проступает во всех рассказах, воспроизводимых в книге «Я из огненной деревни». Эта книга о страданиях народа, о жертвах стала книгой и о мужестве, о нравственном противостоянии народа захватчикам, о его неиссякаемой духовной силе.

Перед нами открылась еще одна страница Великой Отечественной войны. Читая книгу «Я из огненной деревни», еще раз убеждаешься, что мы знаем вовсе не все о войне, Особенно о том, какой она была для множества людей из самой гущи народной. Эта книга подсказывает, где нужно искать новые материалы о войне, она раскрывает еще неисчерпанные возможности документальных жанров…

В годы войны создатели книги «Я из огненной деревни» – все трое – были партизанами. Трагедия белорусских сел опалила им душу, хотя в нелегких боях да по молодости лет вряд ли они могли ее до конца осознать. Как писал один из поэтов военного поколения:

 
Но даже смерть – в семнадцать – малость,
В семнадцать лет – любое зло
Совсем легко воспринималось,
Да отложилось тяжело.
 

Теперь, уже зрелыми людьми, они вновь вернулись к той давней трагедии – выполнили свой долг перед прошлым, перед святыми могилами. В те дни, когда наша армия освобождала области, в которых бесчинствовали фашисты, Андрей Платонов под впечатлением увиденного писал в письме с фронта: «…после войны, когда на нашей земле будет построен храм вечной славы воинам, то против него… следует соорудить храм вечной памяти мученикам нашего народа. На стенах этого храма мертвых будут начертаны имена ветхих стариков, женщин и грудных детей. Они равно приняли смерть от рук палачей человечества…»

Но не только это много лет не дававшее покоя чувство двигало авторами…

Они думали не только о прошлом, но и о будущем…

Невыносимо тяжело читать эту книгу. Но ее должен прочитать каждый, кто по-настоящему осознает человеческую ответственность за будущее…

Совесть не замерзает
О «Блокадной книге» Алеся Адамовича и Даниила Гранина

Не так давно журнал «Вопросы литературы» опубликовал письма Ольги Берггольц военных лет. Несколько писем не из Ленинграда, а в Ленинград: после первой, самой тяжелой, самой страшной блокадной зимы, в марте сорок второго года, Берггольц, заболевшую дистрофией, вызвали в командировку в Москву, где она пробыла почти два месяца, приходя в себя.

И вот, что ее поразило, когда она попала на Большую землю, – она пишет об этом с недоумением, горечью, обидой: «…я убедилась, что о Ленинграде ничего не знают. Много, конечно, сделал Тихонов, – до него совершенно ни у кого не было даже приближенного представления о том, что переживает город. Понимаешь, говорили, что ленинградцы – герои, восхищались их мужеством и т. д., а в чем оно – не знали. Не знали, что мы голодали, что люди умирают от голода, что нет транспорта, нет огня и воды. Ничего не слышали о такой болезни, как дистрофия. Меня спрашивали: а это опасно для жизни?»

Впрочем, очень скоро Берггольц поняла, что люди, с которыми она встречалась, и не могли знать, что в действительности выпало на долю ленинградцев, какие невыносимо жестокие испытания на них обрушились. О том, что в городе нет топлива, нет света, не работает водопровод, стоят трамваи, тогда не писали, – наверное, по-иному вряд ли могло быть в военное время. Ни строчки в газетах, ни слова по радио о голоде, который был губительнее артиллерийских обстрелов и бомбежек. «На радио, – пишет Берггольц, – не успела я раскрыть рта, как мне сказали: „Можно обо всем, но никаких упоминаний о голоде. Ни-ни. О мужестве, о героизме ленинградском – это то, что нам просто необходимо, как и все о Ленинграде. Но о голоде ни слова“».

Откуда же было знать, что на самом деле происходит там, внутри окруженного немцами города? Что было известно, например, мне? Очень немногое. А ведь мне, пожалуй, было легче, чем многим другим, составить представление об истинном положении дел: я был в ту пору курсантом Военно-морского училища имени Фрунзе и самое начало блокады – до эвакуации училища – провел в Ленинграде (читая во второй части «Блокадной книги» в дневниках Г. А. Князева запись о том, как на случай уличных боев какие-то «совсем юные моряки, по-видимому, курсанты» выбирали и оборудовали в домах на набережной Невы, на Васильевском острове огневые точки, я вспомнил то, что давно ушло из памяти, – ведь и мы занимались этим делом; наше училище, Князев его иногда по старинке называет кадетским корпусом, располагалось по соседству).

Понятно, что, оказавшись затем в других краях, на другом фронте, я с особым вниманием прочитывал все, что тогда писали о Ленинграде, стараясь между строк угадать и то, что не говорилось. Сейчас мне ясно: более или менее близкой к тому, что было в действительности, картины я представить себе не мог. Догадывался, что голодают, но ведь голод голоду рознь, – что так голодают, об этом я понятия не имел. Вообразить такое человек не в состоянии, догадаться об этом невозможно: наша проницательность вырастает из предшествующего жизненного опыта, а тут ей совершенно не на что было опереться – дело касалось немыслимого.

Потом, в послевоенные времена, о ленинградской блокаде было написано немало, но все-таки не исчезало чувство, что долг этому многострадальному и героическому городу, его жителям, его защитникам еще не выплачен полностью. Нет, не о почестях идет речь – слов о мужестве, о подвиге ленинградцев предостаточно слышала и Ольга Берггольц еще тогда, весной сорок второго, но при этом у нее все же оставалась какая-то обида. И обида эта не была зряшной. Она хотела, чтобы люди узнали, что вынесли ее земляки, какие страдания выпали на их долю, в чем их доблесть, какой ценой далась им стойкость. Не почестей она искала – понимания. Впрочем, может быть, человеческое понимание, участие и есть высшая, ни с чем несравнимая награда…

Дать возможность людям, вынесшим невыносимое, рассказать во всеуслышание об этом – значит подтвердить перед лицом истории, что их муки и доблесть были не напрасны, что они сохраняют, сохранят непреходящее значение. Наверное, только в этом и могло по-настоящему выразиться то уважение к их страданиям и мужеству, которое они заслужили. Алесь Адамович и Даниил Гранин это поняли, они осознали неутоленную потребность блокадников выговориться, рассказать все, как было, вспоминать все до конца.

Но блокадная эпопея – боль и гордость не только ленинградцев, она одно из высших проявлений всенародного сопротивления фашистским захватчикам, одна из самых больших жертв, которую заплатил народ за победу. И эта мысль тоже с самого начала присутствует в «Блокадной книге».

Нет ничего удивительного, что записывать рассказы блокадников, разыскивать их дневники, собирать документы и письма того времени стал ленинградский писатель, проживший в этом городе почти всю свою жизнь, сражавшийся у его стен. Поколение людей, в сознательном возрасте переживших блокаду, находится уже на том жизненном рубеже, когда невысказанное сегодня завтра некому будет рассказать: не записанное нынче потом нечем будет восполнить. Очень многое в Ленинграде должно было напоминать о неотложности этой задачи, напоминать каждый день, на каждом шагу. Но поразительно, что за это дело взялся, инициатором его был белорусский писатель, никогда не живший в Ленинграде, воевавший в партизанах далеко от этого города. Не случайно им оказался Алесь Адамович, так много сделавший, чтобы разыскать чудом уцелевших после кровавых фашистских «акций» жителей Хатыней, записать их воспоминания о судьбе белорусских «огненных деревень», поведать об этом миру, – раскрывшаяся ему трагедия, которую пережил его народ, рождала особую отзывчивость к чужому горю, заставляла воспринимать его как свое. Примечательно, что в творческой судьбе одного писателя соединились две самые болевые точки Великой Отечественной войны, – у этих трагических событий, столь, казалось бы, разных, есть «общий знаменатель» – всенародный, всечеловеческий.

Нет, не профессиональный интерес – нравственный долг толкнул Даниила Гранина и Алеся Адамовича к этой трудной работе.

«Блокадная книга» повествует о событиях ужасных, о страданиях невообразимых – не хочется верить, что такое было, могло быть. Злодеи существовали во все времена. Но только в наш век они получили возможность убивать сотнями тысяч. Злодейство, освобожденное государством и обществом от какого-либо морального осуждения, становится словно бы чисто технической задачей: каким образом убивать больше, быстрее, «организованнее». Комендант концентрационного лагеря Саксенхаузен штандартенфюрер СС Антон Кайндл показал на процессе, что газовые камеры в лагере были созданы по его инициативе: он исходил из того, что «сооружение газовых камер для массового уничтожения будет целесообразнее и даже гуманнее». В Белоруссии «ликвидация» деревень тщательно планировалась: как минимальным количеством боеприпасов уничтожить максимальное количество людей, сколько понадобится карателей, чтобы из созданного ими оцепления не выбрался ни один человек, что нужно, чтобы сжечь деревню дотла. Ленинград решено было сокрушить и уничтожить голодом – гитлеровцам не удалось овладеть им штурмом. Они заранее прикинули (для этого проводились специальные исследования, о которых рассказывается в «Блокадной книге», изучался зверский «опыт» лагерей, в которых не только расстреливали, но и морили голодом) эффективность этого оружия, определили сроки агонии огромного города.

Массовое уничтожение людей (даже не убийство, а именно уничтожение – как крыс или тараканов) – эта формула могла родиться только в наш век. Предшествующая история – какой бы ни была она временами жестокой и кровавой – ничего подобного все-таки не знала. Авторы «Блокадной книги», раскрывая конкретное – чудовищное – содержание этой нынче примелькавшейся и оттого как бы менее страшной формулы, думают не только о прошлом, но и о будущем – чем оно может обернуться для людей, если их память не сохранит пережитого, если они не извлекут из былого уроков. Мы обязаны знать и запомнить, как это было, постигнуть, почему это могло случиться, – иначе микробы фашизма смогут вызвать новую эпидемию зловещих преступлений, жертвами которых станут миллионы людей…

Что говорить, тяжко вспоминать об этом, больно прикасаться к таким ранам. Наверное, у авторов порой опускались руки – каково изо дня в день слушать рассказы о том, как умирали – чаще и неотвратимее, чем на передовой, о трупах, которые неделями не хоронили, об обессилевших, превратившихся в живые мощи людях, о сводящем с ума голоде.

Так что же, вычеркнуть все это из памяти, подчистить, смягчить то, что было во время блокады? Лев Толстой, чье нравственное чувство всегда служит нам эталоном, писал в «Севастопольских рассказах»: «Только что вы отворили дверь, вот и запах сорока или пятидесяти ампутационных и самых тяжело раненных больных, одних на койках, большей частью на полу, вдруг поражает вас. Не верьте чувству, которое удерживает вас на пороге залы, – это дурное чувство…» Да, это действительно дурное чувство – оно рождено заботой о собственном душевном комфорте, осознанном или неосознанном эгоистическим стремлением отстраниться от чужих страданий, от чужого горя, не отягощать ими себя. Но если миновать, обойти все кошмарное, что блокада обрушила на людей – смерть и кровь, голод и холод, грязь и смрад, – сколько бы ни произносилось высоких слов о блокадниках, об их верности родине, их любви к своему городу, мужестве и самоотверженности, – эти слова, лишенные жестокой жизненной конкретности, останутся звуком пустым.

Главное достоинство «Блокадной книги» – уважение к правде – неурезанной, несмягченной, необлегченной. Конечно, читать ее нелегко, местами невыносимо – почти каждая страница о нечеловеческих страданиях, о душераздирающем горе. Но, странное дело, с какого-то момента не то что к этому привыкаешь – неверно, что привыкнуть можно ко всему, к такому привыкнуть нельзя, невозможно, – но начинаешь все чаще обращать внимание и на другое. В этом кошмаре, в этом мраке возникает и не гаснет какой-то свет. И чем пристальнее вглядываешься в происходящее, тем резче он ударяет в глаза.

В этих крайних, я бы сказал, запредельных обстоятельствах, пробуждающих животный эгоизм, люди обнаруживали и все лучшее, что в них заложено, – высокое благородство, не останавливающуюся ни перед чем самоотверженность, готовность помочь слабому, верность правде, добру, свободе. То, что отозвалось в поразительных строках «Февральского дневника» Ольги Берггольц, написанного – хочу это подчеркнуть – не потом, не издалека, а в невыразимо страшную зиму сорок второго года:

 
О да, мы счастье страшное открыли
достойно не воспетое пока,
когда последней коркою делились,
последнею щепоткой табака…
 

Судя по опубликованным в журнале «Литературное обозрение» письмам, именно это больше всего потрясло читателей «Блокадной книги» – свет человечности:

«У меня возникло какое-то соединение жуткой горечи и вместе с тем гордости за род людской».

«…Для меня ленинградцы – пример удивительной воли к жизни. Это когда в крайней ситуации человек думает о другом человеке. Высший подвиг – жить в подвиге не одно лишь мгновение, а дни, месяцы – жить между бытием и небытием и вытаскивать из бездны других». «Вроде бы книга о смерти и гибели, а на самом деле она о жизни, о доброте, о великой духовной силе человека, о великих людях». «Будь моя воля, я бы давал „Блокадную книгу“ каждому входящему в жизнь: такие книги должны быть в каждой семье… Вы говорите и о взлетах человеческой души и не скрываете правды о падениях ее. И как один из живых уроков: такие испытания можно выдержать, если будешь жить по совести, честно…»

Тысячи тысяч людей – самых обыкновенных и таких разных – были поставлены жуткими обстоятельствами блокады перед необходимостью в повседневной жизни, руководствуясь своим нравственным чувством, решать те последние вопросы человеческого бытия, которые ставила классическая наша литература. И мы можем только поражаться ее проницательности, глубине постижения человеческой натуры…

Когда-то в начале нашего века Владимир Короленко написал рассказ о том, как два добрых совестливых человека, окоченев от якутской стужи – ртуть замерзала в термометрах, – в каком-то странном оцепенении проехали мимо сидящего у дороги путника, который в такой мороз наверняка должен был погибнуть. Это по-настоящему до них дошло, когда они добрались до селения и отогрелись. Пытаясь понять, как же так могло выйти, как они могли оставить человека на верную гибель, казня себя за это, один из них говорит: «Совесть замерзла!.. О, конечно, это всегда так бывает: стоит понизиться на два градуса температуре тела, и совесть замерзает… закон природы… Не замерзает только соображение о своих удобствах…»

На этот «закон природы», на «подлую человеческую натуру», как говорит герой Короленко, и был расчет у гитлеровцев, взявших в кольцо Ленинград. Есть физиологический предел человеческих сил и возможностей, голод и холод заставят забыть о долге, о достоинстве, убьют все чувства, кроме желания выжить, заставят родителей бросить на произвол судьбы детей, детей отвернуться от немощных родителей. Каждый будет занят лишь собственным спасением, отталкивая слабого, стараясь вырвать у него последнюю кроху. И не выживет никто…

Но вышло не совсем так, как планировали гитлеровцы, вышло все-таки по-иному. «Прививка» человечности (кстати, это всегда было одной из главных целей русской литературы, ее пафосом, и герой Короленко сам опровергает выведенный им «закон природы»: он, понимая, что идет на верную гибель, все-таки отправляется на спасение неизвестного путника и погибает, – нет, совесть не замерзает) оказалась куда более стойкой, чем предполагали фашисты. Их идеология, отвергавшая совесть как химеру, человечность – как вырождение, не давала им понять, с какой силой люди способны сопротивляться «расчеловечиванию». И уже поэтому бороться с ними будут до последнего дыхания.

Авторы «Блокадной книги» ничего не сглаживают, не упрощают, не приукрашивают. Выстоять, не потерять себя в условиях блокадного существования было очень трудно. Ольга Берггольц, написав, что в Ленинграде каждый был «не просто горожанин, а солдат», продолжает:

 
Но тот, кто не жил с нами,
не поверит,
что в сотни раз почетней и трудней
в блокаде, в окруженье палачей
не превратиться в оборотня, в зверя…
 

Что стоит за поэтической формулой Берггольц, ценой какой мучительной внутренней борьбы это давалось, раскрывает дневник Юры Рябинкина. И было немало людей, которые не выдерживали, у которых неукрощенный инстинкт самосохранения одолевал иные чувства – они могли вырвать хлеб у ребенка, украсть продовольственные карточки. Но большинство нравственно не сломилось. Даже те, кто физически не выдерживал, кто погибал от голода, сохраняли человеческое достоинство.

«У каждого был свой спаситель» – эти слова, сказанные одним из блокадников и так или иначе подтвержденные наблюдениями всех, кто делился с А. Адамовичем и Д. Граниным своими воспоминаниями о пережитом в ту пору, означают и то, что без взаимопомощи, без взаимной выручки, наверное, не удалось бы выжить никому, и то, что спасителей было много, – в какой-то момент, в каких-то обстоятельствах почти каждый становился спасителем. Помочь обессилевшему человеку добраться до своего дома – всего-навсего каких-нибудь полсотни шагов, поделиться с потерявшим карточки кусочком хлеба – и значило спасти жизнь. И было это без всяких преувеличений подвигом, высочайшим самоотречением. Нам по нашим нынешним представлениям непросто это понять. Сама мысль о том, что полсотни шагов или кусочек хлеба могут быть ценой жизни, сегодня кажется противоестественной. А тогда в Ленинграде человек, помогавший другому добраться до его дома, мог потом не дойти до своего, потому что тратил на это самые последние силы. И человек, поделившийся хлебом, в сущности жертвовал собой – никак иначе это не назовешь.

Авторы «Блокадной книги» так ведут повествование, чтобы читатель в конце концов проникся этим чувством, не только понял, но и эмоционально постиг блокадную цену жизни, блокадную меру участия и отзывчивости.

В первой части книги из мозаики множества воспоминаний складывается широкая всесторонняя картина жизни в окруженном врагом городе. Во второй – общий план сменяется крупным, воспоминания – дневниками, перед читателем проходят три блокадные судьбы – Георгия Алексеевича Князева, ученого, человека немолодого, умудренного жизнью; Юры Рябинкина, шестнадцатилетнего мальчика, окончившего в сорок первом году восемь классов; Лидии Георгиевны Охапкиной, на руках которой были пятилетний сын и пятимесячная дочь. Эти два разных плана дополняют друг друга. Но именно вторая часть – записи день за днем рождают у читателя глубокое сопереживание, дают ему возможность ощутить себя на месте этих людей, увидеть происходящее их глазами, проникнуться их мукой, заботами, надеждой.

И вот что еще нужно сказать о ленинградских дневниках. Тютчев как-то заметил: «Если то, что мы делаем, ненароком окажется историей, то уж, конечно, помимо нашей воли. И, однако, это – история, только делается она тем же образом, каким на фабрике ткутся гобелены, и рабочий видит лишь изнанку ткани, над которой трудится». Все это верно, обычно так и происходит. Но, видимо, не зря говорят о звездных часах, когда людям дано прозревать исторический смысл их повседневного существования. Так было в блокадном Ленинграде. Очень многие там чувствовали, что на их глазах и при их участии созидается история. Нет ничего удивительного, что эта мысль постоянно присутствует в дневниках Г. А. Князева, – он историк и по профессии, и по самому складу мышления. Но и Юра Рябинкин, и Л. Г. Охапкина, люди, казалось бы, целиком поглощенные обыденными заботами, и они видели не одну «лишь изнанку ткани», а творимую ценой величайших жертв и напряжения историю. Оказалось, что особо отмечают авторы «Блокадной книги», многие в осажденном Ленинграде вели записи, – к сожалению, не все сохранились, не все дошли до нас, – потому что ощущали историческое значение происходящего, – иначе откуда им было брать для этого силы… И это тоже (как и не угасший, а, пожалуй, выросший интерес к книгам) было своеобразным выражением духовного сопротивления, преодолеть которое была не в состоянии даже такая военная машина, как гитлеровская армия.

Издавна существует представление, что интеллигентность не входит в число солдатских добродетелей, скорее, она противопоказана воину. Наверное, оно сложилось тогда, когда образцовым солдатом считался мало над чем задумывавшийся ландскнехт. Даже в эту войну по инерции иногда говорили: перепуганные интеллигентики. Ленинградская эпопея показала, как далеко это утверждение от истины, с особой наглядностью она обнаружила самую тесную связь между совестью и самоотверженностью, интеллигентностью и стойкостью, сознательностью и доблестью. Эти духовные истоки нашей победы и раскрывает «Блокадная книга».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю