Текст книги "Живым не верится, что живы..."
Автор книги: Лазарь Лазарев
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 30 страниц)
В повестях Быкова, о которых уже шла речь, и тех, к которым тянутся смысловые линии от повестей «Знак беды» и «В тумане», всегда есть еще один, кроме персонажей, герой, очень важный для автора, может быть, самый важный, – Время. Разными своими гранями, так или иначе оно воздействует на судьбу каждого персонажа, и чтобы понять их до конца, надо постичь его. Для Быкова очень важны закономерности времени, движение истории, творимой людьми и подминающей людей, но воспринимаемой ими как хаос обыденной сегодняшней жизни. Быков размышляет над атмосферой времени, незаметно подчинявшей себе людей, определявшей и ограничивавшей не только их возможности, но и их побуждения – даже тогда, когда его героям кажется, что они поступают по собственной воле, они находятся в зависимости от атмосферы времени, проникающей во все поры действительности.
Есть внутренняя связь между Степанидой из «Знака беды» и героем повести «Стужа»: одни и те же исторические обстоятельства ставят их перед выбором – как вести себя. Степанида действует по совести, наперекор тому, что требуется и одобряется. Азевич выбрал другую стезю – приспосабливался, выслуживался, делал все, что прикажут. И вот война… Действие в «Морозе» происходит в рано оборвавшую осень свирепую зиму проклятого сорок первого года. В такую злую холодину добрый хозяин и собаку из хаты не выгонит, а каково человеку, которого война лишила приюта и крова, каково ему под пронизывающим ледяным ветром в поле или скованном морозом лесу? Не только немцы и полицаи, но и эта стужа может загнать в могилу – не от пули, от простуды умирает бывший, районный прокурор, ставший комиссаром партизанского отряда. Вряд ли кто-нибудь из этого маленького отряда, состоявшего большей частью из местных руководящих работников, как тогда их именовали, из районного актива, уходя летом в первые дни войны в лес, думал, что это надолго, – верили, что Красная Армия вот-вот оправится от «вероломного» удара немцев, соберется с силами и через несколько недель, самое большее, через три-четыре месяца погонит захватчиков на запад, отобьет захваченную врагами землю, и они героями возвратятся в свои райкомы, райисполкомы, суды. В голову не могло прийти, в самом страшном сне привидеться, что фронт откатится до самой столицы. А может, и она уже у немцев, нынче здесь, в глухомани, даже не узнаешь толком, «где она, Россия, по какой рубеж своя». Да и отряду их к зиме пришел конец: кто погиб в схватках с немцами, кто попал в лапы полицаям, а кто, решив, что война проиграна и надо пока не поздно спасать свою шкуру, поладить с новой властью, подался в полицаи, стал фрицевским прислужником.
Вот так оно и случилось, что, похоронив комиссара, Азевич, бывший инструктор райкома, остался один в лесной землянке отряда. Что делать дальше? Еды не осталось ни крошки. Да и какая война в одиночку? Надо отсюда выбираться, может, если повезет, отыщет он какой-нибудь более удачливый отряд и прибьется к нему. Но к людям, в село или хутор, соваться опасно, можно головой поплатиться – он это понимает, уже были случаи, когда предавали. Азевич пытается это как-то объяснить себе – на ум сразу же приходит твердо усвоенное на курсах и семинарах, с тех пор навязшее на зубах: «Прежде чем к кому-либо наведываться, надо хорошенько подумать, припомнить, чем тот дышал в недавнее предвоенное время, в годы классовой борьбы, разоблачения врагов народа. Пусть тогда и вырвали многое с корнем, но, наверное, не все». И вроде бы ему все ясно, все просто. Вроде бы… Есть, однако, в скитаниях от села к селу по незнакомым дорогам, без какого-либо плана в надежде на счастливый случай все сильнее заболевающего Азевича одна странность, свидетельствующая, что не так уж он уверен теперь в правоте внушавшихся ему и затверженных им истин о «классовой борьбе» и «врагах народа», какой-то червь сомнений грызет его. Неподалеку – всего-то десяток километров – начинается его район, где прожил он всю свою жизнь, который изъездил, исходил вдоль и поперек, помнит каждый хутор, каждую рощицу, каждую тропинку, знает множество людей и его там хорошо знают. Казалось бы, что тут думать, яснее ясного, что надо отправляться туда. Но что-то останавливает Азевича, не дает ему повернуть в эту сторону. Он не додумывает, боится додумать до конца. Что же его не пускает, почему ему заказана дорога в родные места? Но в горячечном бреду одолевшей его простуды всплывают как кошмарный сон эпизоды его жизни, вытесненные в подсознание, потому что слишком тяжко было вспоминать об этом. Много зла там было сотворено при его прямом участии, его руками, во многие хаты, даже в собственный дом принес Азевич беду. Это он силой загонял в колхозы, выбивал план хлебозаготовок и всяких других поставок, забирая у селян последнее, обрекая их на голод, это он помогал разоблачать «врагов народа». Правда, не по своей воле и охоте Азевич все это делал – где-то в заоблачных высях верховной власти принимались решения, облеченные в жесткие, категорические, но сулящие светлое будущее слова, которым Азевич верил. Непосредственное его начальство отдавало строгие приказы, которых он не осмеливался ослушаться, старательно выполнял все, что требовалось. Но тем, на кого он обрушивался, кому от него доставалось, какое было дело, что действовал он не по своей воле. Для них он был тем топором, который крушил их жизнь. Вряд ли это забыли. Так что туда, в свой район, ему нечего соваться.
В районное начальство он попал волею случая. Впрочем, не такого редкого в ту пору: требовалось взамен выводимых в тираж стараниями НКВД свежие кадры, не отягченные самостоятельным жизненным опытом, с девственно чистыми анкетами, не рассуждающие, готовые к беспрекословному подчинению. Ну и он, простой крестьянский парень, послушный, исполнительный, безропотный, подвернулся. В общем глина, из которой без труда можно лепить то, что требуется. Не шибко грамотный – не беда, послали на курсы. Там научили произносить речи, составленные из газетных передовиц, а главное – проводить следовавшие одна за другой разные «кампании», выбивать все, что намечено в спущенных начальством «контрольных цифрах». Воспитанные в трудовой семье его патриархальные представления о том, что хорошо, а что плохо, были разъедены ядовитым туманом демагогии. «Обжиг» был завершен постоянно нависающим страхом. Азевич оказался там, где происходила главная «сшибка» между государственными повелениями и повседневными жизненными интересами и заботами простых людей. От него требовалось послушание и выполнение всех указаний, и стал он жить по принципу: куда денешься, если служба требует.
Один из консервативных деятелей девятнадцатого века призывал: Россию надо подморозить, чтобы крепко стояла, чтобы не было смуты, чтобы жили в страхе, не роптали, беспрекословно подчинялись властям. Цели этой достиг в двадцатом веке Сталин: такой жуткой стужи, от которой цепенело все живое, страна еще не знала. Название повести Быкова несет в себе двойной смысл – это не только суровые ранние холода сорок первого года, но и свирепая стужа правящего страной режима, заморозившая в обществе здравый смысл и совесть. И история Азевича в повести Быкова – это не просто история одной сломанной этим режимом судьбы, нравственного падения одного человека, за ней встает картина замороженного, изуродованного, нравственно деформированного диктаторскими порядками общества, в котором бесчеловечность и беззаконие приобрели государственный размах и государственный статус, проникли всюду.
Но для многих замороченных, запуганных, заледеневших трагические потрясения сорок первого все-таки были началом прозрения, пробуждения.
Как писал Борис Слуцкий:
Плохие времена тем хороши,
Что выяснению качества души
Способствуют и казни, и война,
И глад, и мор – плохие времена.
Вот и у Азевича, хлебнувшего отрезвляющих испытаний войны, стала оттаивать совесть, он задумался – раньше он отгонял эти мысли или глушил водкой – об ответственности своей и общей за то, что было, за то, что делали с людьми, как над ними измывались.
Этой теме проснувшейся совести, покаяния посвящена следующая повесть Быкова – «Карьер». Мерой писателю здесь служат общечеловеческие идеалы, сама жизнь как самая высшая абсолютная ценность. Кажется, ни в одной из его прежних вещей это не утверждалось так прямо, открыто и страстно. Он сам, не очень охотно комментирующий написанное им, говорил об этом: «Героизм, долг, ответственность, самоотверженность… Обычно критика, разбирая мои предыдущие повести, выделяла в них психологическую разработку именно этих, очень важных на войне и, разумеется, не менее существенных в мирной жизни нравственных понятий. В „Карьере“ я пытался взглянуть несколько дальше, обратиться к фундаментальным ценностям человеческого бытия. Непреходящая ценность, может быть, самая важная – человеческая жизнь. Об этом стоит помнить всегда».
Трагический конфликт «Карьера» уходит в те слои общественной атмосферы военного и предвоенного времени, которые затем не очень-то выставлялись напоказ литературой, старательно обходились в исторических трудах и тем более в учебниках. В «Карьере» рассматриваются эти трагические хитросплетения действительности. Полк героя повести Агеева, беззащитный перед авиацией и танками, в первые дни войны был разгромлен, а он сам, чудом уцелевший, чудом вырвавшийся из окружения, избежавший плена, с развороченной осколком ногой, добрел вместе с однополчанином до белорусского местечка, надеясь найти там какой-то приют, какое-то убежище, где можно залечить рану, а потом пробираться к линии фронта, к своим, чтобы занять место в армейском строю. Агеев никогда не стремился к легкой жизни, не боялся трудностей и невзгод, как человек военный был готов идти в бой, в огонь, но прежде ему все было ясно, во всех ситуациях, которые он только мог себе представить, он знал, как вести себя, что делать. Он ощущал себя частицей великого целого.
И вдруг рухнул незыблемый, не вызывавший никаких сомнений порядок вещей: немыслимо отступала, терпела одно за другим тяжкие поражения его армия, которая, ему это внушали и он в это верил, должна была побеждать – «малой кровью» «на чужой территории»; не укладывалось в сознании, но у фашистов оказались готовые на все прислужники и подручные и среди них – совсем невероятно – даже вчерашние командиры нашей армии. Уходила почва из-под ног – было от чего терять голову, приходить в отчаяние. Раньше, попав в сложный переплет, он мог уповать на прозорливость начальников, рассчитывать на помощь товарищей, стоящих рядом в одном с ним строю, наконец, руководствоваться уже сложившимся общим мнением. А теперь он должен был противостоять бедам, обступившим его со всех сторон, опираясь лишь на собственное мужество, разумение, прозорливость, совесть. Многое в сознании Агеева смещено, перевернуто, многое он принимал на веру, не задумываясь. Его, скажем, мало смущает несправедливые жестокие преследования священника Барановского, он привык считать, что это в порядке вещей: религия – опиум для народа, попы – коварные противники нового строя, готовые на все в борьбе с ним; он поражен, узнав, что Барановский был добрым и хорошим человеком, никому не делал и не желал зла, заботился о благе и просвещении прихожан, даже принял народную власть. Он бы нисколько не удивился, если бы вдова священника, вынесшая столько горя и обид от советской власти, встала на сторону фашистов, а она считает их злейшими врагами, всем, чем может, помогает тем, кто с ними борется. Агеева это поражает, он не может толком понять, что ею движет. Война поставила под сомнение многое из того, в чем он никогда не сомневался, – жизнь, в которой вроде бы все было ясно определено и заведомо известно, оказалась своевольной, сложной и запутанной, – не разглядишь, что там впереди, на каждом шагу можно оступиться, да так, что уже не встанешь. К этому Агеев не был готов, тут не годились многие из затверженных им истин, – иные оказались несостоятельными, а он не понимал, что направляют они не на путь истинный, а в тупик. Не попади Агеев в такой переплет, разве можно было предположить, что посеянная в его душе подозрительность обладает столь разрушительной силой, способна затуманить голову, толкнуть на поступки, глубоко чуждые его натуре? А в ситуации он оказался в самом деле безысходной: он рассказал товарищам по подполью, что ему пришлось дать полицаям подписку о сотрудничестве, надеясь, что они помогут ему (других связей у него нет) убраться куда-нибудь подальше от местечка, лучше всего в лес к партизанам. Но стоило им узнать об этой злополучной бумажке, как между ними и Агеевым выросла незримая стена. На нем поставили крест, не собираясь разбираться в этой непростой истории. Но ведь и он в этих обстоятельствах поступил бы точно так же. Это было для него самым страшным: логика, требовавшая, чтобы на нем поставили крест, была и его логикой. В страхе быть заподозренным и была настоящая причина нравственного слома Агеева. В сущности он подставил Марию – девушку, которую полюбил, послав ее с толом – так он хотел оправдаться, рассеять подозрения – все это кончилось бедой. Почувствовав на своей шкуре, каково приходится тому, к кому относятся с заведомой предвзятостью, кто возникшим подозрением заранее осужден, Агеев начинает осознавать, что порочный круг подозрительности нельзя разорвать, не изменив отношения к человеку, к цене его жизни – в этом суть: «Оставшись один, он стал думать, почему так устроены люди, что вот появляется маленькая неясность, и уже готовы усомниться, готовы поверить нескольким окольным фактам и не верить долгим годам дружбы, знакомства, совместной работы, наконец, испытанию смертью, которое они недавно совместно выдержали. Но неужели Молокович тоже усомнился в его честности, неужели подумал хоть на минуту, что он двурушник и может предать? Но ведь, наверно, подумал? Наверно, думать так было привычнее? Или проще? Или, возможно, практичнее, дальновиднее? Но если дальновиднее, как же тогда его человеческая судьба? Или в такой обстановке одна судьба ничего не стоит? Так сколько же судеб чего-нибудь стоят? Сто? Тысяча? Десять тысяч? Нет, видно, если ничего не стоит одна, так мало стоят и десять тысяч».
«Карьер», как и другие партизанские повести Быкова, написан спокойно, сдержанно – ни одной патетической или сентиментальной ноты, автор нигде не повышает голос – он не выдает своих чувств и тогда, когда Агеева и его товарищей по подполью осенней ночью расстреливают полицаи, и тогда, когда через столько лет его герой, чудом оставшийся в живых, приходит к обелиску, где покоятся те, с кем он был рядом в ту страшную ночь. Стиль Быкова аскетичен, интонация не педалируется, но при этом он глубоко проникает в суть проблем, которые наш безжалостный век ставил перед человеком. Тем сильнее его проза действует на читателя. Видно, все-таки не зря говорят, что тихие воды глубоки…
Тревога Быкова, его боль, родившие «Карьер», – понизившееся уважение к человеческой жизни. И было это при нас, происходило на нашем веку, на наших глазах. Кто на фронте не слышал, как о пехотинцах говорили: «спички». Прав быковский герой: если ничего не стоит судьба одного человека, то не будут жалеть и тысячи и десяти тысяч, количество нулей можно увеличивать и увеличивать, никаких нравственных преград для этого нет. Вырубая в свое время леса, люди не отдавали себе отчет, какие это может повлечь в будущем тяжелые экологические последствия. Как же бережно надо обращаться с человеческим лесом!
«Раскопки», которые ведет в своей памяти Агеев, – в сущности, это нравственный суд над собой, над своим прошлым. Но есть ли смысл в таком суде, в этом покаянии, дает ли он что-нибудь, нужно ли, как нынче говорят с осуждением, ворошить прошлое? Сыну Агеева все это кажется «псевдопроблемами», блажью, разрушительным нравственным «самоедством». «Для очистки совести», – отвечает Агеев сыну, недоумевающему, зачем это отец, немолодой и очень больной человек, надрывает сердце и силы в поисках того, что ушло в прошлое, превратилось в призрак. Сам этот словесный оборот – «для очистки совести» – с годами все больше утрачивал у нас свой прямой смысл, приобретая все чаще и чаще значение пустого, формального, перестраховочного занятия. И не может не радовать, что в последнее время слова «для очистки совести», «по совести», «суд совести» стали обретать свое истинное первоначальное содержание.
Нелегко дается Агееву расчет с прошлым, он ведь и прежде не лукавил, поступал так, а не иначе, полагая, что действует правильно. Время и пережитое, давшееся ему столь тяжело, заставило его переоценить некоторые из былых ценностей, ему стало ясно, что он жестоко ошибался. И какими бы благими намерениями, какими бы высокими соображениями – так они воспринимались им тогда – ни продиктованы эти его былые ошибки, он их сегодня простить себе не может, не может снять с себя вину. Оправдать себя, переложить на кого-то или на что-то ответственность, чтобы как-то поладить со своей совестью – для него значило предать и свое прошлое, и выстраданный трудный опыт. Каким бы мучительным ни был и для человека, и для общества расчет с прошлым, он целителен, без этого и думать нечего об иммунитете от тех болезней, что отравляли нам существование в былые времена и осложнения, которые мы ощущаем и ныне. Без этого не избавиться от повторения эпидемий в будущем.
Василь Быков – самый крупный, самый талантливый, всеевропейского масштаба белорусский писатель XX века. Его книги переведены на многие языки. Он прославил родной язык, родную литературу, свой народ. Наверное, в другой стране при других ее руководителях к такому писателю относились бы как к национальному герою, гордости народа, а не сживали бы со света. И как ни противились этому нынешние правители Белоруссии, похороны Быкова в Минске стали выражением народного признания, собрали многие сотни людей, народ чтил в нем апостола правды и совести. И хотя Быков не испытывал никакого интереса к монументальным выражениям чувств, я осмелюсь сказать, что придет время, когда это народное признание будет реализовано в памятнике, который, быть может, поставят неподалеку от Танковой улицы, где в маленькой квартире на десятом этаже он жил, где был его дом, в который ему так и не дали вернуться. Кто знает, может быть, эта пора уже не за горами…
Я надеюсь, что меня в Белоруссии не обвинят в имперской экспансии, если скажу, что Быков неразрывно связан с русской литературой, с русским литературным развитием, что великое множество русских читателей считает его своим писателем. Спора нет, он замечательное вершинное явление белорусской словесности. Писал он на белорусском, это был его «материнский» язык. Не раз говорил и писал, что переводы на русский давались ему труднее, чем первоначальный белорусский текст. Кстати, и переводить свои вещи на русский он стал, заметив, что некоторые переводчики сглаживают углы, приспосабливают текст к начальственным требованиям и пожеланиям.
Все это так. Но очевидно, что его проза как на фундамент опирается на русскую классику. Это подтверждают те страницы его последней мемуарной книги «Долгая дорога домой», где он рассказывает о прочитанных в школьные годы книгах. «Книжный мир стал для меня, – писал он, – не менее реальным, чем тот, в котором я жил, однако влияние на формирование души книги оказывали более важное, нежели реальность». Да, именно на «формирование души», хочу это подчеркнуть, на складывавшиеся его представления о добре и зле. Не случайно в критической литературе о Быкове так часто называют Толстого, Достоевского, Гаршина. Речь идет не только о верности эстетическим традициям высокой классики, но и о борьбе со злом и истоках человечности, которую защищал в своем творчестве Быков. Я уже приводил слова Алеся Адамовича, который говорил о том, что «быковская повесть» стала понятием, выходящим за пределы белорусской литературы. Разумеется, Адамович имел в виду прежде всего русскую литературу. Это подтверждает и Юрий Трифонов. Говоря о нашей литературе, о войне, он заметил, что писателям следует «идти дальше, в сегодняшний день, находить в военной теме болевые точки, которые болят до сих пор» – и в качестве примера, на который следует ориентироваться, назвал Быкова. В самом деле, начав как один из авторов «лейтенантской» прозы, задача которой была в том, чтобы показать, какими в действительности были война, фронт, окопы, Быков затем предложил литературе о войне новое направление, иные задачи – исследование вечной и всегда новой для литературы проблемы: человек и враждебные ему обстоятельства, иногда закаляющие его, пробуждающие великую энергию сопротивления, чаще уродующие, разлагающие, разрушающие душу. Быков одним из первых в литературе послесталинского времени очень определенно и последовательно отверг десятилетиями пропагандировавшееся как высшее достижение общественной истории и социального опыта так называемую классовую мораль (нравственно то, что служит пролетарскому делу и коммунистической партии, все остальное отбрасывается). Развенчанию этого идеологического фетиша, проникшего, подобно раковой опухоли, во все клетки нашей жизни, посвящено его творчество. Решительно отвергает Быков и такие «уточнения» понятия «гуманизм», как «революционный», «пролетарский», «социалистический», справедливо считая, что они представляют собой замаскированный государственно-политической демагогией отказ от подлинного гуманизма.
Книги Быкова – органическая часть русской литературы о войне, и в сознании русского читателя занимают такое место, что вырвать их оттуда можно только с мясом, с кровью – останутся ничем незаполненные зияния.
Много было в оставшихся за нашими плечами прожитых десятилетий тяжкого, но, кажется, самой большой бедой был дефицит человечности. Сейчас мы шаг за шагом это осознаем с особой остротой и болью, осознаем, что без нравственного суда над собой, без нравственного самоочищения, покаяния не может жить достойно ни человек, ни общество. Творчество Быкова несет в себе уроки последовательной, ничем незамутненной человечности. Непреходящие уроки – необходимые не только настоящему, но и будущему. «Жить по совести нелегко. Но человек может быть человеком, и род человеческий может выжить только при условии, что совесть людская окажется на высоте», – говорил Быков. Процитировав его, я вспомнил, что об этом столь же страстно говорил академик Лихачев: «Путь к раскаянию может быть долгим и трудным. Но как же украшает мужество признать свою вину – украшает и человека, и общество.
Тревоги совести… Они поддерживают, учат; они помогают не нарушать этических норм, сохранять достоинство нравственно живущего человека».
Они, известный ученый, так много сделавший в сфере наших гуманитарных наук, и писатель, беззаветно служивший правде, были людьми разных поколений, разного жизненного опыта. Но оба они одинаково жили тревогами совести, ее велениями. Не надо этому удивляться!