355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лазарь Лазарев » Живым не верится, что живы... » Текст книги (страница 23)
Живым не верится, что живы...
  • Текст добавлен: 14 мая 2017, 17:30

Текст книги "Живым не верится, что живы..."


Автор книги: Лазарь Лазарев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 30 страниц)

Гроссман бесстрашно обратился к самым больным, самым темным, самым труднообъяснимым явлениям нашей истории. Они и в более поздние наши времена с большим трудом осваиваются историками, ставящими перед собой задачу определить политическую природу и структуру сталинщины, ее социальный фундамент, как и почему она могла восторжествовать и держаться столько лет. Художник все это видит через человека, раскрывая, как людям живется, что их мучает и радует, перед каким выбором ставит время. Если перед нами большой художник, он открывает то, что недоступно историкам, – духовный мир людей, повседневную жизнь, утвердившиеся нравы и общественную психологию. Когда-нибудь историки, наверное, более или менее точно подсчитают ужасное число жертв сталинского террора (уже известно, сколько было репрессировано высших командиров Красной Армии, сколько было уничтожено делегатов XVII съезда партии), но только художнику, как Гроссману в «Жизни и судьбе», дано поведать о великом страхе и великой демагогии, парализовавших разум и волю людей. Историк охарактеризует, опираясь на факты и другие данные, бюрократическое окостенение жизни, но только художник может показать, какие мытарства подстерегали человека, которому надо получить прописку, чтобы иметь крышу над головой и работу (что пришлось, например, вынести в романе «Жизнь и судьба» Жене Шапошниковой, чтобы прописаться в городе, где именем ее отца за его заслуги перед революцией названа улица). Историк на основе приказов, донесений, записей в журналах боевых действий и других архивных документов наших и противника сможет осветить ход сражений за Сталинград, но только художник, как это сделал Гроссман в романе, может показать, что дух свободы, за которую сражались защитники города, опрокинул планы немецкого командования.

Долгие годы перед войной сталинская политика была направлена на то, чтобы истребить, выкорчевать дух свободы – авторитарной власти нужны нерассуждающие, механически выполняющие полученные сверху приказы и указания исполнители. Строй вроде бы становился все более монолитным и могучим, но росла не мощь страны, а устрашающая, все подчинявшая власть вождя. Страна же и армия приходили в упадок, подтачивались, разрушались, словно пораженные саркомой внутренние «клетки» общественного организма. И нападение фашистской Германии, нанесенный ее войсками удар поставили страну на край гибели, выстоять, одолеть захватчиков нельзя было, не освободив скованные сталинщиной силы народа, не стряхнув духовное оцепенение, не преодолев вбитое в общественное сознание «Сталин знает, Сталин укажет, Сталин решит». И процесс – пусть неосознанный, пусть непрямой – «десталинизации» шел, захватывая так или иначе довольно широкий круг людей. Сама реальная действительность открывала им глаза, продемонстрировав, что все довоенные утверждения и заверения вождя не оправдались. Решать пришлось каждому, ответственность легла на всех. Защитить родину и свободу могли только свободные люди, осознающие свой долг, не рассчитывающие на мудрые повеления высокостоящих. Выяснилось, что в этих повелениях нет не только мудрости, но и трезвого здравого смысла. И мысль, которую, воспользуюсь словами Толстого, автор «Жизни и судьбы» любит в своем романе, – это мысль о пробудившемся в людях духе свободы, который помог им выстоять в невыносимо тяжелых испытаниях. Весь образный строй книги подчинен этой мысли, которая, что свойственно художественному произведению, конечно, богаче, сложнее, многозначнее моего определения. Она проступает в подробностях фронтового быта, обнаруживает себя в поведении героев, встает за их судьбами.

Мысль в романе может возникать – и часто возникает – как электрический разряд от соединения у читателя его судеб и явлений очень далеких, сплошь да рядом никак не связанных сюжетно, да и живущих словно бы в разных измерениях, разных слоях действительности. И здесь я снова сошлюсь на Толстого, он помогает понять образный строй романа Гроссмана, некоторые его особенности. «Во всем, почти во всем, что я писал, – говорил Толстой, – мною руководила потребность собрания мыслей, сцепленных между собой для выражения себя, но каждая мысль, выраженная словами особо, страшно понижается, когда берется одна из того сцепления, в котором она находится. Само же сцепление составлено не мыслью (я думаю, а чем-то другим), и выразить основу этого сцепления непосредственно словами никак нельзя, а можно только посредственно – словами описывая образы, действия, положения».

Для примера – две сцены из романа Гроссмана, между которыми возникает такое сцепление, такая внутренняя связь. Собирается на войну сорокапятилетний колхозник Вавилов («За правое дело») – он понимает, как трудно будет его семье, знает, что ждет его:

«– Собрала мне, что говорил?

Она положила на стол мешок и сказала:

– В мешке веса больше, чем в вещах твоих.

– Ничего, легче идти будет, – примирительно сказал он.

И действительно, весу в мешке было немного: хлеб, скрипящие ржаные сухари, кусок сала, немного сахара, кружка, иголка с моточком ниток, фуфайка, две пары белья, две пары стираных портянок.

– Рукавицы положить? – спросила она.

– Нет. И фуфайку оставлю, пусть Насте будет, мне выдадут».

Другие сборы – отправляется в армию Гетманов, назначенный комиссаром танкового корпуса:

«– Береги себя, детей береги. Коньяк в чемодан положила?

Она сказала: – Положила, положила. Помнишь, года два назад ты так же на рассвете дописывал мне доверенности, улетал в Кисловодск?»

Какие разные люди, какая разная судьба! Но есть между ними то «сцепление», о котором говорил Толстой. Не потому ли так скудна и трудна была жизнь у Вавилова, добросовестного, трудолюбивого, безотказного работника, что правящие Гетмановы меньше всего думали о том, чтобы простые труженики жили по-человечески? И не потому ли призывают в армию немолодого человека, что из-за грубейших военно-политических просчетов и бесчеловечности обожествляемого Гетмановыми вождя и его соратников выбиты те, кто помоложе? Для Вавилова война – жестокое испытание, он знает, – только не щадя своей жизни, можно одолеть захватчиков. Для Гетманова – всего лишь новая должность (он беспокоится, соответствует ли она его рангу, вниз он идет или вверх), и его жена не случайно вспоминает, что точно так он уезжал в мирное время на курорт.

И вот что здесь важно, на что непременно следует обратить внимание. Говоря о самой близкой для него традиции в советской литературе один из талантливых писателей послевоенной поры, автор замечательной книги о войне «Нагрудный знак „ОСТ“» Виталий Семин назвал гроссмановскую, что в ту пору, в 1967 году, было непозволительной дерзостью, только Твардовский в «Новом мире» мог такое напечатать. Семин писал: «Гроссман по складу своего ума, несомненно, был писателем – историком (не историческим писателем), писателем-философом. Он любил широкие обобщения. Но его обобщения никогда не рождались в тех горних высях, „где во льдах абстракции замерзает мозг“. Он был историком шахтеров, философом металлургов. Он на ощупь, на вкус, на цвет знал их профессии – на вкус хлеба, заработанного в шахте. И когда он приводит нас в разрушенный, разоренный Сталинград, то показывает его нам не привычными к городскому пейзажу глазами горожанина, а глазами крестьянина Вавилова, который считает урон, нанесенный городу, не на дома, а на дефицитные гвозди и стекло, на количество разбитых кирпичей, которые так трудно было доставать колхозу». Понятно, что речь у Семина идет не об особенностях стиля, а о мировосприятии писателя.

Кульминацией сталинградских событий и высшим проявлением стремления народа к свободе в романе Гроссмана стала оборона дома «шесть дробь один», маленьким гарнизоном которого командует капитан Греков, это точка, где органически соединились главные смысловые мотивы повествования. Среди записей, сделанных Гроссманом в Сталинграде, есть такая: «…Гранатный бой, бой за этаж, бой за ступеньки, за коридоры, за метры комнат (вершки, как версты, человек – полк, каждый себе штаб, связь огонь». Эта самостоятельность каждого воина, не укладывающаяся ни в какие представления о боевых действиях армии, была тогда необъяснима. Гроссман вскрывает ее истинные причины. Не строгий приказ, как № 227 – «Ни шагу назад», не угроза сурового наказания за его невыполнение, а сознательная дисциплина общего кровного дела, ощущаемая каждым ответственность за исход боя и судьбу страны, дух свободы, которую надо было во что бы то ни стало защитить в боях, а потом утвердить в жизни, рождали такую самостоятельность и самоотверженность.

Никогда люди так много не думали и не говорили столь раскованно о прошлом, о том, что корежило их жизнь, как в Сталинграде. О том, что «нельзя человеком руководить, как овцой», не для того делали революцию. О «бедствиях и мучениях, выпавших крестьянству в период сплошной коллективизации», о «наркомвнудельцах, погубивших в 1937 году десятки тысяч невинных людей». И о будущем никогда не говорили с такой смелостью и надеждой: интерес к послевоенному устройству колхозов, к будущим отношениям между великими народами и правительствами был в Сталинграде почти всеобщим… Почти все верили, что добро победит в войне, и честные люди, не жалевшие своей крови, смогут строить хорошую, справедливую жизнь. Эту трогательную веру высказывали люди, считавшие, что им-то самим вряд ли удастся дожить до мирного времени, ежедневно удивлявшиеся тому, что прожили на земле от утра до вечера. Этой верой жили все защитники дома «шесть дробь один».

Этой глубокой верой жил народ – эхо свободы, за которую шли невиданного ожесточения бои в Сталинграде, разнеслось далеко. Его слышали даже за тридевять земель от Волги, от России, в Германии, в лагере военнопленных. Оно подтолкнуло узников к созданию подпольной организации антифашистов разных народов, которая должна была подготовить всеобщее восстание. Ершову, как и защитникам дома «шесть дробь один» ясно, что, «борясь с немцами, он борется за свободную русскую жизнь, победа над Гитлером станет победой над теми лагерями смерти, где погибли его мать, сестры, отец». Эхо свободы докатилось и до нашего тыла. В Казани, куда эвакуировали физический институт, Штрум, его коллега Соколов, их тамошние знакомые, как в доме Грекова, откровенно, без утайки разговаривают о наших бедах, о давящей всех атмосфере несвободы так откровенно, что окажись среди них один неверный человек, худо бы было всем. Велика сила свободы – не случайно Штрум нашел объяснение непонятным внутриатомным явлениям, когда «ум его был далек от мыслей о науке, когда захватившие его споры о жизни были спорами свободного человека, когда одна лишь горькая свобода определяла его слова и слова его собеседников».

Греков и Ершов, лейтенант артиллерист Батраков и военный моряк Коломейцев. Два молодых комбата из березкинского полка – Подчуфаров и Мовшович, Толя Шапошников и радистка Катя Венгрова, – их душевная независимость, распрямленность, неподатливость гипнозу демагогии, по-разному проявляющиеся, рождены одним и тем же – сознанием того, что свое дело на войне они делают как надо, ничего не перекладывая на плечи других.

Кровавая безжалостная война расставляла все по своим местам, разоблачала давно пущенные в оборот и прочно закрепившиеся ложные фальшивые ценности, возвращала и устанавливала подлинные, выдвигала новых людей, не прислуживающих начальству, не выслуживающихся, а толково и самоотверженно делающих свое дело («люди в окруженном доме, – пишет о грековском гарнизоне Гроссман, – были особо уверенными, сильными, и эта их самоуверенность успокаивала. Такая же убежденная уверенность есть у знаменитых докторов, у заслуженных рабочих в прокатных цехах, у закройщиков, кромсающих драгоценное сукно, у пожарников, у старых учителей, объясняющих у доски». Те, кому до войны слагали величальные песни как непобедимым – Ворошилов и Буденный, оказались неспособными управлять войсками, их репутации были дутыми, вместе со Сталиным они привели армию к тяжелым позорным поражениям, страну – на край гибели. Чтобы защитить родину, преградить нашествие захватчиков, потребовались совсем другие военные руководители – они пришли из огня сражений, там показали, на что способны, их выдвинула сама война (не худо напомнить, что некоторым из них – Рокоссовскому, Мерецкову, Горбатову – пришлось до войны побывать «в гостях» у Ежова).

В романе Гроссмана подлинных «лидеров», которых на разных уровнях, в разных местах выдвигала война, представляют полковник Новиков, назначенный командиром танкового корпуса и блестяще действовавший в наступлении, талантливый штабной офицер Даренский (на фронте он встречается с Неудобновым, который вел его дело и собственноручно на допросе выбил ему зубы), Греков, Ершов – всем им при существовавшей до войны кадровой «селекции» хода не было. Даренскому – потому что он из дворян, Ершову – потому что его отец был раскулачен, Новикову – потому что слишком был образован, слишком большое значение придавал современной военной теории (не под влиянием ли каких-то чужеземных образцов?), Грекову – потому что не проявлял себя как «общественник» (что это могло означать – не хлопал достаточно энергично, когда прославляли «родного, любимого», не обличал «врагов народа»?). Став в фашистском лагере главарем советских военнопленных командиров, «Ершов переживал горькое и хорошее чувство – здесь, где анкетные обстоятельства пали, он оказался силой, за ним шли. Здесь не значили ни высокие звания, ни ордена, ни спецчасть, ни первый отдел, ни управление кадров, ни аттестационные комиссии, ни звонок из райкома, ни мнение зама по политической части».

В среде Гетмановых новые назначения, которых властно потребовала война, вызывают недоумение, раздражение, почти нескрываемое недовольство. Что это такое? Командиром танкового корпуса назначают какого-то никому неведомого полковника – он не из номенклатуры, «выдвиженец» военного времени, до войны ничем особым не отличался, и, подумать только, теперь ему должны подчиняться они – бывший секретарь обкома Гетманов и генерал из госбезопасности Неудобнов. Гетманов и Неудобнов не умеют воевать (как они о себе стыдливо говорят, «военного опыта нет»), но разве прежде имело значение, кто что умеет или не умеет, назначат, и все – не боги горшки обжигают. Ведь они свои, проверенные кадры, всегда твердо проводившие «линию». Нет, «напутала война», зашатался привычный порядок, их право указывать и руководить поставлено под сомнение, «по чудному» все идет. И ждут они не дождутся конца этой «вольницы», уповая на то, что после войны все должно возвратиться на свои места – они снова будут у правящего руля.

В самые тяжкие дни ленинградской блокады зимой сорок второго года Ольга Берггольц писала:

 
В грязи, во мраке, в голоде, в печали,
где смерть, как тень, тащилась по пятам,
такими мы счастливыми бывали,
такой свободой бурною дышали,
что внуки позавидовали б нам.
 

Ольга Берггольц с особой остротой, пожалуй, ощущала эту свободу – ведь ее в тридцать седьмом исключили из партии и посадили, выпустили в тридцать девятом – повезло. Когда в сорок втором печатался ее «Февральский дневник», строки о бурной свободе воспринимались как само собой разумеющиеся. Но из написанного сразу после войны в сорок шестом известного стихотворения Семена Гудзенко «Я был пехотой в поле чистом…» при публикации были сняты две последние строфы. Кончалось стихотворение так: «С каким весельем я дружил – огонь был не огонь. С какой свободою дружил – Ты памяти не тронь». Уже не поощрялась дружба со свободой – не соответствовала возрождающемуся политическому климату.

Здесь история совершила нежданный сражавшимся с захватчиками народом поворот, суть которого первым в нашей литературе осознал и отразил Гроссман. Победа в Сталинграде, ставшая переломом в ходе войны (впрочем, и вообще победа над гитлеровской Германией, рожденная могучим самоотверженным порывом народа к свободной жизни) была у народа отобрана, использована для его подавления, для укрепления тоталитарного лагерного режима в стране, для торжества сталинщины. Дух свободы, преследовался, истреблялся. Закручивались гайки государственной машины бесправия и подавления. Вскоре после разгрома немцев в Сталинграде появляются первые признаки возвращения к былому, к опостылевшим довоенным нравам и порядкам. Старый рабочий Андреев рассказывает в романе Гроссмана: «…Снабжения нет, зарплаты не выдают, в подвалах и землянках холодно, сыро. Директор другим человеком стал, раньше, когда немец пер на Сталинград, он в цехах – первый друг, а теперь разговаривать не хочет, дом ему построили, легковую машину из Саратова пригнали… Помните, Сталин говорил в позапрошлом году: братья и сестры… А тут, когда немцев разбили, директору – коттедж, без доклада не входить, а братья и сестры – в землянки». По доносу Гетманова отзывают в Москву Новикова – и кто знает, что его там ожидает. Строгий выговор и понижение получает директор СталГРЭС Спиридонов, всю оборону под обстрелами и бомбежками не покидавший своего поста. В физическом институте по известной схеме (добавился антисемитизм) организуется травля Штрума, а затем обласканного Сталиным Штрума заставляют подписать гнусное письмо против статьи, опубликованной в «Нью-Йорк таймс», в которой речь идет о репрессированных советских ученых и писателях. На Новикова, Спиридонова, Штрума каким-то образом падает зловещая тень дела Крымова, уже объявленного врагом народа. Никто из них совершенно не причастен к этому состряпанному делу. Новиков вообще никогда в глаза не видел Крымова, и все-таки раз какая-то, пусть даже призрачная ниточка связи существует, ее всегда могут ретивые сотрудники органов размотать, отыскать криминал – человек, как пешка на шахматной доске, оказывается «под боем». Следствие, лучше сказать расправа над Крымовым ведется по образцам тридцать седьмого года, ясно, что сердцевина сталинского режима сохранилась.

Отечество было спасено, враг повержен, а тем, кто выиграл войну, кто вынес на своих плечах ее главную тяжесть, вскоре после победы самым решительным образом дали понять, что их заслуги, пролитая ими кровь ровным счетом ничего не значат, что с фронтовым свободолюбием и независимостью будет покончено. Ряд высоких военачальников, прославившихся в войну, был наказан: кто понижен в должности, кого в лагерь, а некоторых к стенке. И если их не защитили высокие звания и громкие имена, то каково было людям простым, безвестным? И снова за случайно сорвавшееся слово – в лагерь, по клеветническому доносу на Лубянку. Тысячи военнопленных, настрадавшихся в фашистских лагерях, прямо в наши…

«Сталинградское торжество, – пишет Гроссман, – определило исход войны, но молчаливый спор между победившим народом и победившим государством продолжался. От этого спора зависела судьба человека, его свобода». Пробудившийся в испытаниях войны дух свободы еще можно было на какое-то время подавить беспощадными репрессиями, но уже нельзя было совершенно истребить. Еще можно было многих запугать, но уже нельзя было всех обмануть. При первой же возможности дух свободы должен был воспрянуть, пробить себе дорогу. «Хотя просветление и освобождение, которых ждали после войны, – писал, заканчивая „Доктора Живаго“ Борис Пастернак, – не наступили вместе с победой, как думали, но все равно предвестие свободы носилось в воздухе все послевоенные годы, составляя их единственное историческое содержание». Эта историческая потребность, проявившаяся с такой остротой и определенностью в дни всенародной войны против фашизма, высокий дух свободы и человечности вызвали к жизни книгу Гроссмана о Сталинграде. И не только о Сталинграде, это книга об истории страны, революции, войны, трагического XX века. Каждый персонаж, выведенный писателем на авансцену повествования, втягивает в него новых и новых людей, и все они представляют для него самоценный интерес (потому так запоминаются), у каждого своя линия жизни и свои взаимоотношения со временем. Для Гроссмана каждый человек не только особый неповторимый мир, но и его связи с другими людьми, его нельзя понять, не зная, каким он предстает перед ними и каким они видят его, что он делает для них хорошего и дурного и что они значат, что делают для него. И революция, и сталинщина, и война, и фашизм – все это люди, и только через них открывается история и смысл бытия.

Гроссман был верен гуманистическим и демократическим традициям русской классики. Кажется, не было критической статьи, посвященной роману «Жизнь и судьба», в которой не говорилось бы, что Гроссман продолжает толстовскую традицию, что «Война и мир» служила ему важным ориентиром на пути освоения и художественной организации жизненного материала Великой Отечественной войны в книге о Сталинградской битве. Это действительно так: и размах эпической панорамы, и многолюдье действующих лиц, и масштаб мысли, которой доступен сложный скрытый ход истории, свидетельствуют об усвоенных автором уроках Толстого.

Гроссман с огромным уважением относился к Толстому – художнику и мыслителю. Но гораздо ближе ему был Чехов. Это отдельная, очень большая тема, я не буду о ней писать в этих записках, посвященных сталинградской теме у Гроссмана. Замечу только, что когда после ликвидации цензуры появилась наконец возможность напечатать «Жизнь и судьбу», одновременно вышел том его поздней прозы, произведения, которые не из-за цензурно-редакторских запретов при жизни Гроссману не удавалось напечатать. Это не только превосходная проза, это чеховская проза: лаконизм, лирическое подводное течение. И все-таки при этом для него первостепенную роль играет не замечательная чеховская школа повествовательного искусства, а позиция Чехова – нравственная, гуманистическая. С годами это его отношение к чеховскому наследию становилось все более последовательным и всеобъемлющим, распространяясь на последние вопросы, коренные проблемы человеческого бытия – современные и вечные. Не случайно герои Гроссмана часто говорят о Чехове. Я сошлюсь здесь на большую сцену в романе «Жизнь и судьба». Вот что они там говорят: «Ведь Чехов поднял на свои плечи несостоявшуюся русскую демократию. Путь Чехова – это путь русской свободы. Полвека назад ослепленные партийной узостью люди считали, что Чехов – выразитель безвременья. А Чехов – знаменосец самого великого знамени, что поднято в России за тысячу лет ее истории, – истинной русской доброй демократии, понимаете, русского человеческого достоинства, русской свободы» Я процитировал эти слова, потому что не сомневаюсь, что так думал Гроссман. Не сомневаюсь, потому что в этом пафос и его сталинградской книги: она утверждает демократию, человечность и свободу.

Прошло полвека после того, как была написана «Жизнь и судьба». Генрих Белль в 1984 году – тогда роман только что вышел в немецком переводе (в Советском Союз «Жизнь и судьба» будет напечатана в журнале «Октябрь» в начале «перестройки», через двадцать восемь лет после того, как был написан, автора давно не было в живых – и все-таки это не те двести пятьдесят лет «изоляции», к которой книга была приговорена властями), в своих заметках «Способность скорбеть», посвященных роману Гроссмана, писал: «Этот роман – грандиозный труд, который едва ли назовешь просто книгой, в сущности это несколько романов в романе, произведение, у которого есть своя собственная история – одна в прошлом, другая в будущем. Сколько эссе и монографий, а также споров и возражений оно вызовет, впервые появившись в полном объеме теперь, через двадцать лет после того, как Гроссман поставил последнюю точку?» Так оно и случилось – иначе не могло быть… Высший суд времени состоялся. На нем роман Гроссмана оценен так, как он того заслуживает: это книга, завоевавшая себе право стоять в том ряду произведений, которые мы называем классикой. Гроссман был не только верен высоким традициям русской литературы, он обогатил их жизненным и художественным опытом трагического XX века.

Гроссман – беспощадный художник. Он видел жизнь и людей такими, какими они есть, без всяких прикрас, не боялся говорить самую суровую, самую безжалостную правду о человеке, о том зле, которое он способен творить, о его изуверской жестокости.

Гроссман – бесконечно добрый художник. Переживший столько ударов судьбы, столько несправедливостей и разочарований, столько горя, он не утратил веры в способность человека одолеть зло, творить добро.

Уже после того, как у него изъяли рукопись «Жизни и судьбы» и никакой надежды на то, что он увидит напечатанной книгу, которую считал самым большим своим достижением, незадолго до смерти (смертельная болезнь его, что бы ни говорили на этот счет врачи – я уверен, была следствием того удара, который нанесли ему власти), он все-таки с неколебимой убежденностью писал: «Самое прекрасное что есть в мире, – это живое сердце человека. Его способность любить верить, прощать, жертвовать всем ради любви прекрасна».

Негаснущий свет этой любви, человечности и свободы несут книги Василия Гроссмана.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю