444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Курт Джентри » Операция «Перелёт» (ЛП) » Текст книги (страница 18)
Операция «Перелёт» (ЛП)
  • Текст добавлен: 20 августа 2026, 20:00

Текст книги "Операция «Перелёт» (ЛП)"


Автор книги: Курт Джентри


Соавторы: Френсис Пауэрс
сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 23 страниц)

Опросы начались назавтра после обеда. Кроме представителей управления, присутствовал Кларенс Л. «Келли» Джонсон, создатель U-2. Джонсона я видел однажды, в «Локхиде», в самом начале программы, но знаком с ним не был.

– Прежде чем начнём, – сказал Джонсон, – я хочу кое-что сказать мистеру Пауэрсу. Чем бы ни кончилось это расследование, знайте: если вам когда-нибудь понадобится работа, она у вас в «Локхиде» есть.

Что значило для меня это доверие, словами не передать.

С этого опросы и начались. Первый вопрос был за Джонсоном:

– Что случилось с моим самолётом?

Я рассказал: оранжевая вспышка, лёгкий толчок и то, как машина повела себя дальше. Он задал несколько технических вопросов. Выслушав ответы, он сказал, что объяснением удовлетворён.

От Джонсона я узнал ещё об одной хрущёвской ловушке. Объявив, что у него есть и лётчик, и самолёт, советский премьер обнародовал снимок «захваченного U-2» – груду искорёженного лома. Стороннему глазу казалось немыслимым, что лётчик мог уцелеть. Но Джонсон сторонним не был. Он знал в U-2 каждую заклёпку и, разглядев снимок, объявил, что этот самолёт попросту собран не так, – и суждение подтвердилось, когда настоящие обломки выставили в Парке Горького.

Чего Хрущёв добивался поддельным снимком? Вероятнее всего, он рассчитывал уверить Эйзенхауэра, что лётчик погиб, а значит, доказать шпионаж будет почти нечем, – и тем самым выманить его на новую публичную ложь.

Была у русских и ещё одна ловушка, как я позже узнал от людей в управлении. Сразу после моего исчезновения появилось сообщение, будто у полосы в Свердловске видели странный самолёт с невероятно длинным крылом – целый и невредимый. Ещё позже пошли сообщения, что человека, похожего на меня, видели пьющим, гуляющим с разными женщинами и вообще прожигающим жизнь в разных коммунистических городах. Цель, по-видимому, была одна: заставить Соединённые Штаты думать, что я посадил свою машину и перебежал.

Когда Джонсон исчерпал свои вопросы, начали спрашивать люди из управления. Первый разговор занял несколько часов.

Вечерами, после опросов, я читал газеты и смотрел телевизор. Не хотелось. Но надо было знать, что происходит.

«Пауэрс сослужил своей стране дурную службу, – заявил прессе Мартин Б. Макнили, национальный командир Американского легиона. – У нас остаётся впечатление, что наёмника в нём было больше, чем патриота».

Джон Уикерс, другой деятель Американского легиона, сказал: «Я смотрю на этот обмен с изумлением и отвращением. Пауэрс оказался трусливым американцем, который явно ценил свою шкуру много выше блага нации, столь щедро ему платившей».

Отмахнуться от таких заявлений как от невежества было легко – невежеством они и были: никто из этих людей не знал ни того, каковы были мои указания, ни того, что я по собственному почину сделал куда больше, чем от меня требовалось. Но жалить от этого они не переставали.

Под водительством Томпкинса травля шла от газетной слезоточивой обозревательницы, чья колонка идёт по всей стране и которая назвала меня «студнем в человеческом облике… который в решающую минуту пойдёт на что угодно, лишь бы спасти свою шею», и дала непрошеный совет, чтобы Пауэрс «поберёг свои деньги и присмотрел за пределами США славное, приятное местечко, где в конце концов будет жить и их тратить», – и до сенатора Стивена Янга, демократа от Огайо, сказавшего: «Хотел бы я, чтобы этот лётчик, получавший тридцать тысяч долларов в год, выказал хотя бы десять процентов духа и мужества Натана Хейла. Если это будет зависеть от меня, я позабочусь, чтобы он больше никогда не летал на правительство США».

Больше всего доставалось размерам моего жалованья: довод, по-видимому, был в том, что эту «баснословную сумму» мне платили за то, чтобы я покончил с собой до плена, а я этого не сделал. Под подзаголовком «Наёмник» одна газета со знанием дела сообщала, что сверх двух с половиной тысяч в месяц я получал по десять тысяч долларов не облагаемой налогом премии за каждый вылет. Будь это правдой и заботься я прежде всего о деньгах, я преспокойно ушёл бы на покой задолго до 1 мая 1960 года.

Ни в одном из этих сочинений не упоминалось, что две с половиной тысячи в месяц – меньше, чем получал командир пассажирского лайнера за работу куда менее опасную; что механики в программе U-2 и технические представители фирм, поставлявших фотоаппаратуру, плёнку и прочее, зарабатывали в итоге почти столько же, а иные и больше пилотов. Лётчики были государственными служащими и платили и федеральный, и штатный подоходный налог. Механики и технические представители федеральными служащими не были. Пробыв за границей восемнадцать месяцев и дольше, как большинство из них, они не платили налогов вовсе, и на руки им доставалось куда больше. Не упоминалось и того, что лётчики, не сделавшие ни одного пролёта, получали ровно столько же, сколько и делавшие.

Но пуще всего их занимало моё «пятидесятитысячное» жалованье за прошедшее время. Позволить ли мне его получить?

«Мы рекомендовали бы – нет, – писала в передовице «Ньюсдей». – Его наняли делать дело, и он его провалил. Он оставил свой U-2 в целости, так что красные могут его скопировать или улучшить. При таких обстоятельствах выплата жалованья была бы смехотворной. Ему повезло, что он снова дома. Всё, что он сможет сообщить о русских, охотно выслушают. Но он не герой, и относиться к нему как к герою не следует. Белый дом совершенно прав, что не зовёт его на встречу с президентом…»

К слову, ради точности: моё жалованье за прошедшее время составляло не 50 000 долларов, а около 52 500 – по 2500 в месяц за двадцать один месяц.

И снова не упоминалось, что 10 500 долларов, то есть по пятьсот в месяц, уже выплачены Барбаре, пока я сидел. И что чудовищный налоговый укус урежет остаток меньше чем до половины – примерно до двадцати двух тысяч.

Вдобавок, поскольку в контракте накопление отпуска предусмотрено не было, я потерял и деньги, которые обычно платят за неиспользованный отпуск. К счастью, у меня оставались сбережения с первых лет программы.

По газетам выходило, что одной из главных причин созыва комиссии по расследованию было решить, выплачивать ли мне жалованье. Это была неправда. Порядок выплат оговаривался контрактом, и никто из управления обратного не говорил.

Газеты не ограничивались тем, что выворачивали «факты» в свою пользу. Не раз они их прямо изготовляли.

«Жизнь лётчика Пауэрса важна, – писала в передовице «Даллас морнинг ньюс», которую я увидел позже, – но важны и те многие жизни, которые могли быть потеряны из-за того, что он не выполнил приказа».

Насколько мне известно, из-за случая с U-2 не погиб никто.

«Сообщалось, – продолжала передовица, – что по меньшей мере двое лётчиков U-2, попав в беду, подорвали себя вместе с машинами. Вот подлинные герои U-2, и Пауэрсу не следует позволять становиться с ними в один ряд, пока он не объяснит толком, почему не сделал того же».

И это было чистой ложью. Немало лётчиков – в их числе близкие мои друзья – погибли при катастрофах U-2. Но ни в одном случае дело не касалось подрывного устройства, которое ставили только на вылеты над чужой территорией. По сей день – а за эти годы я сохранил связь с несколькими людьми, причастными к U-2, – подрывное устройство, при всей поднятой вокруг него шумихе, не применялось ни разу.

И всё же кто-то, прочитав ту передовицу, наверняка ей поверил и решил, что я не только предатель, но и убийца.

Начитавшись такой чепухи, я был благодарен управлению за то, что оно держит меня подальше от прессы. Иначе заголовки могли бы выйти совсем другого рода.

Не все выдумки были плодом «богатого репортёрского воображения». За распространение изрядной их части отвечал кто-то в правительстве. Одна из них – та самая, что так изводила меня в России. Теперь я узнал, что редактор одного авиационного журнала заявил в документальной передаче Эн-би-си «Белая книга» о U-2, будто вполне надёжные правительственные источники заверили его: U-2 сбили не на шестидесяти восьми тысячах футов, а после погасания двигателя он снизился до тридцати тысяч, где его и достали. Американской разведке это известно, сказал он, потому что: во-первых, я передал эти сведения по радио; во-вторых, весь полёт был проведён локаторами. Реклама нашим средствам связи и радиолокации вышла отменная. Беда лишь в том, что оба утверждения были не только неверны – они были невозможны.

Прежние мои подозрения стали теперь уверенностью. В правительстве были люди, наотрез отказывавшиеся признать, что у России есть зенитные ракеты, достающие до высотных машин.

И только много позже, в 1965 году, когда вышли мемуары президента Эйзенхауэра, я узнал, как высоко по цепочке начальства это заблуждение, судя по всему, поднималось.

«ГЕРОЙ ИЛИ НИЧТОЖЕСТВО?» – спрашивала одна газета. «Ответа требуют многие вопросы, и не в последнюю очередь – поведение самого Пауэрса», – замечала другая. «Должен ли он был, подобно Натану Хейлу, умереть за свою страну?» – вопрошал «Ньюсуик».

Я перестал читать газеты и журналы. Но это не помогло: к тому времени я услышал от нескольких человек в управлении нечто ещё более тревожное. Переговоры об обмене Абеля на Пауэрса начались при Уильяме П. Роджерсе, генеральном прокуроре Эйзенхауэра. Нынешний генеральный прокурор, Роберт Ф. Кеннеди, обмену противился. Больше того, он говорил, что по моём возвращении в Соединённые Штаты лично намерен судить меня за измену.

Господи, за что? – спрашивал я людей из управления. Уж брат президента наверняка знал истинную подоплёку дела, включая и то, насколько важны были утаённые мною сведения.

Внятного ответа не было – одни догадки. Поговаривали, что Роберт Кеннеди, задетый упрёками в том, что он назначен генеральным прокурором, ни разу не занимаясь адвокатской практикой, хотел «показать себя» на громком процессе.

Мне казалось, что дело тут не только в этом.

Они были знатоки. Им виднее, что важно, а что нет. И всё же, пока шли опросы – к тому времени мы перебрались в третий «конспиративный дом», под Маклином, штат Вирджиния, недалеко от Хикори-Хилл, кеннедиевского поместья, – я не мог отделаться от разочарования: и не так дотошно спрашивали, и вопросы копали не так глубоко, как я ожидал.

Мне казалось, что кое-что из того, чем я располагал, – увиденное в полёте 1 мая, а потом на допросах, на суде и в заключении – имеет разведывательную ценность. Например, значимо, что КГБ спрашивал об одном и не спрашивал о другом; значимо, был ли вопрос общим или точным, был ли он «заброшенной сетью» или выдавал заранее известные подробности. Всё это, чувствовал я, – важные приметы того, насколько хороша их разведка, и, пусть по крохам, может помочь сложить общую картину того, что им известно.

Но в управлении, по-видимому, думали иначе. Ни к этому, ни к другому, что казалось мне важным, они интереса не проявили.

Куда больше их занимало, что я рассказал русским о некоторых иных их тайных делах, и они очень удивлялись, обнаруживая, что зачастую я о них не знал ничего или почти ничего.

Многое, что, по-моему, следовало спросить, спрошено не было. А когда я пробовал рассказать сам, это чаще всего не ценилось. Например, расспрашивая о чинах КГБ, с которыми я имел дело, мне показали фотографию Шелепина, главы КГБ, и спросили, узнаю ли я его. Но когда я по своему почину заметил, что главным лицом на допросах был, судя по всему, не Шелепин, а Руденко – тот, перед кем остальные робели, – от этого быстро перешли к другому. Может, это и неважно. Но, для сравнения: если бы на допросах советского разведчика директор ФБР Дж. Эдгар Гувер оказался старше по роли, чем генеральный прокурор Роберт Кеннеди, я подозреваю, КГБ этот факт весьма заинтересовал бы.

Одной из причин, по которым я вёл тетрадь, было желание записать то, что может пригодиться управлению. Однако, когда я рассказал им о ней, увидеть её они не пожелали. Я думал, их заинтересует судьба их прежнего агента Евгения Брика. По их лицам я отчётливо понял, что им это совершенно безразлично. Я полагал, что мои сведения о Зигурде Круминьше они передадут англичанам – он ведь был британским агентом. Если и передали, продолжения не последовало.

С самого начала было очевидно, что моему рассказу они верят. Весточка с «Коллинзом» дошла. Как и настойчивые упоминания моей высоты. И уже по одному тому, что не случилось того, что случилось бы, расскажи я русским об «особых» заданиях, они поняли, что рассказал я не всё. Тому, что мне поверили, я был рад. Но опросами оставался разочарован. Может быть, сведения, которыми я располагал, ничего не стоили. Но узнать это можно было только одним способом: выяснить, что я знаю, а потом оценить, важно это или нет. Они же, похоже, решили заранее, что́ им интересно, – приём, на мой взгляд, для разведки довольно негодный. Да и по самим вопросам я не мог не разглядеть очевидного рисунка: управление на деле не интересовалось тем, что я мог рассказать; главной его заботой было выпутать ЦРУ.

Глава вторая

Если это правда, то попытка свалить вину на другого была не первой. Вскоре после возвращения, сойдясь с несколькими бывшими участниками операции «Перелёт», я услышал историю в высшей степени тревожную.

Когда я не появился в норвежском Будё, последствия ударили по Вашингтону как залп зенитки. Я упал где-то в России – другого объяснения быть не могло. Однако у 360-го была беда с топливным баком, и это вовсе не значило, что меня сбили; а Россия – страна огромная, и самолёт могли не найти. Во всяком случае, вряд ли лётчик остался жив.

Наспех составили план на случай, если у русских окажутся обломки машины и они решат поднять из-за этого шум.

План был прост. Один из старших представителей управления в Адане – назовём его Риком Ньюменом – должен был признаться, что по излишнему рвению сам, без всякого на то разрешения, приказал мне совершить полёт. Свалив вину на ретивого подчинённого, президент и ЦРУ уходили бы от признания ответственности.

Почему выбрали Ньюмена, а не полковника Шелтона, понятно: нужен был штатский, чтобы русские не назвали это военной операцией.

Готовя план к делу, Ньюмена тайно перебросили из Турции в Германию и спрятали в подвале дома нашего тамошнего связного из управления, чтобы до него не добрались репортёры.

Но у плана был коренной изъян: он исходил из того, что я мёртв. А живой, не зная заранее легенды, я всё сказал бы вразрез с их версией.

После заявления Хрущёва 7 мая о том, что лётчик «жив-здоров», должно было стать очевидным, что план надо бросать. И всё же в шесть вечера седьмого числа, часов через двенадцать после того, как весть о речи Хрущёва дошла до Соединённых Штатов, госдепартамент обнародовал одобренную президентом легенду: хотя U-2, вероятно, и совершил разведывательный полёт над Советским Союзом, разрешения на такой полёт вашингтонские власти не давали.

Первые три абзаца передовой статьи Джеймса Рестона на первой полосе «Нью-Йорк таймс» от 8 мая 1960 года передают подробности:

ВАШИНГТОН, 7 мая. Сегодня вечером Соединённые Штаты признали, что один из самолётов страны, оснащённый для разведывательных целей, «вероятно» прошёл над советской территорией.

В официальном заявлении, однако, подчёркивалось, что «никакого разрешения на подобный полёт» вашингтонские власти не давали.

На вопрос, кто же мог его разрешить, официальные лица отвечать отказались. Если этот полёт U-2 разрешён не здесь, остаётся предположить, что приказ отдал кто-то по команде на Ближнем Востоке или в Европе.

В конце концов от плана, разумеется, отказались – после небывалого признания президента Эйзенхауэра, что пролёты санкционировал он лично; но до того успели рассмотреть несколько запасных вариантов, включая предложение директора Центрального разведывательного управления Аллена Даллеса уйти в отставку и взять вину на себя.

Историю эту я слышал от нескольких человек в управлении. В том числе от самого Ньюмена, который со смехом рассказывал, как несколько дней просидел в том подвале.

У Ньюмена были жена и трое детей. Пусть какое-то денежное возмещение ему, надо думать, полагалось бы – например, отставка с пенсией получше обычной, – но им всю оставшуюся жизнь пришлось бы жить с клеймом: он-де по безрассудству вызвал то, что сорвало встречу в верхах и могло, чего доброго, привести к ядерной войне.

Смех был невесёлый.

Не рассмеялся в ответ и я. Ведь, в сущности, план требовал двух козлов отпущения: без моего согласия полёт бы не состоялся.

Услышав эту историю, я порадовался – ради всех, кого это касалось, – что от плана отказались.

Чего я тогда не понимал, я понял много позже: это было верно лишь наполовину.

По газетам, комиссию по расследованию поручили вести отставному судье федерального апелляционного суда Э. Барретту Преттимену. Слушание пройдёт «у себя», без прессы и публики, в штаб-квартире ЦРУ в Вашингтоне.

Несколькими днями раньше меня возили на И-стрит, 2430, к Аллену Даллесу. К тому времени Даллеса на посту директора Центральной разведки уже сменил назначенный Кеннеди Джон А. Маккоун. Но из кабинета он ещё не съехал.

Встреча вышла странная. Даллес встретил меня с усмешливым любопытством. Мы пожали руки. Он сухо заметил, что немало обо мне слышал. Я сказал, как рад вернуться в Соединённые Штаты. Он ответил, что читал отчёты об опросах: «Мы гордимся тем, что вы сделали».

Позже, гадая, зачем была эта встреча, я решил: просто Даллесу хотелось посмотреть на шпиона, доставившего ему столько головной боли.

У меня была сложность, ставшая совсем ясной как раз перед тем, как предстать перед комиссией. За немногими исключениями, почти все люди управления, с которыми я имел дело по возвращении, были мне незнакомы. Большинство из них – например, охрана, державшая меня под «оберегающим надзором» в «конспиративных домах», – к программе U-2 отношения не имели. Значит, допуска к таким сведениям у них не было, и обсуждать с ними более щекотливые стороны дела я не мог.

О самом Преттимене я не знал ничего. Мне не раз повторяли, что слушание – чистая формальность, чтобы бросить прессе кость, и что в самом управлении меня уже вполне «оправдали». Разумеется, мне было бы на руку, я предстал бы в куда более выгодном свете, если бы мог рассказать в точности, что именно я утаил от русских. Но кое-что – например, всё, что касалось «особых» заданий, о которых публично не было ни намёка, – оставалось политическим динамитом. Любая утечка, даже теперь, могла отозваться громадными международными последствиями.

«Сколько мне рассказывать Преттимену?» – спросил я одного из представителей управления. Совет был такой: «Действуйте по своему усмотрению». Карт-бланшем это назвать было трудно.

Понятно, что об «особых» заданиях речи быть не могло: о тех заданиях, что начались 27 сентября 1956 года в Турции, когда полковник Перри велел мне пройти над Средиземным морем, высматривать и снимать всякое скопление из двух и более кораблей.

Это задание, первое из многих таких «особых», прибавило мне уважения к работе американской разведки. В июле 1956 года Египет захватил Суэцкий канал. В конце сентября, за целый месяц до первого выстрела на Синае, Соединённым Штатам было известно не только то, что Израиль намерен вторгнуться в Египет, но и то, что Франция и Великобритания готовятся прийти ему на помощь.

Корабли, которые искала американская разведка, были британскими, французскими и израильскими.

Я отработал задание, дошёл до Мальты, а на обратном пути заметил несколько судов и снял их. С воздуха принадлежности не определить; но позже, когда плёнку проявили и изучили, мне сказали, что задание выполнено успешно. Хотя я в самом прямом смысле шпионил за кораблями трёх дружественных стран, угрызений совести я не испытывал. В наш атомный век любая война, сколь угодно местная, малая и с виду ничтожная, может разрастись в ядерную бойню. Мне тогда казалось – и кажется до сих пор, – что куда важнее в точности знать, что происходит, и ничего не предпринимать, как было в тот раз, чем очертя голову лезть и что-то делать, не понимая толком происходящего, как случалось не однажды.

После этого «особые» задания пошли часто. Я хорошо шёл по навигации ещё на учёбе в Уотертауне, и полковник Перри поручал такие вылеты мне. Многие из них в ту пору шли над Израилем и Египтом. Обычно я сперва проходил над Кипром, тогда ещё британским, с включённой аппаратурой – главным образом посмотреть, не собирается ли там флот, – а потом уже над Египтом и Израилем. Пока не увидишь с воздуха, не понимаешь, до чего Израиль мал. Несколько проходов в нескольких милях друг от друга – и он весь на плёнке. Египет по сравнению с ним – громада.

В этих полётах несколько мест заслуживали особого внимания. Суэцкий канал, разумеется. Ещё залив Акаба, тогда, как и теперь, предмет распри: тут рядом были порты Израиля, Иордании, Саудовской Аравии и Египта, причём израильский порт был его единственным выходом к Красному морю. И ещё Синайский полуостров. Мест пустыннее Синая мало. Рядом с ним пустыни американского Юго-Запада – оазисы. На мили и мили – ровно ничего, одна мертвенная голь.

И всё же в полёте 30 октября 1956 года я посмотрел вниз и кое-что заметил: чёрные хлопья разрывов – должно быть, первые выстрелы первого дневного боя Синайской кампании.

С началом войны полёты участились, а в Адане наготове сидели дешифровщики, чтобы проявлять и разбирать плёнку сразу, как машина вернётся. Можно смело сказать, что американская разведка видела всю войну яснее, чем многие командиры на фронте. За считаные часы мы могли подтвердить или опровергнуть разведывательные донесения воюющих сторон.

После войны полёты продолжались, но уже вразброс – главным образом чтобы следить, не растёт ли где на границах новое сосредоточение войск.

Занимали нас не одни Египет с Израилем. Где на Ближнем Востоке становилось неспокойно, туда смотрели U-2. Если где-то разгоралось, мы летали туда часто. Когда стихало, оставались редкие вылеты – присматривать, нет ли необычного оживления. Сирию мы проверяли и в мирное время, и в военное, приглядывая за её важнейшими нефтепроводами. Ирак, ещё одно беспокойное место, получал своё внимание время от времени, как и Иордания. Саудовская Аравия занимала нас меньше. Но она лежала по дороге, и мы проходили и над ней – маршрут вёл над столицей, Эр-Риядом, и над Меккой. Мы молча наблюдали стычки греков-киприотов с турками-киприотами, а в 1958 году – тяжёлые бои между войсками ливанской армии и мусульманскими повстанцами. В 1959 году, когда начались беспорядки в Йемене, я летал туда. Полёт был памятный – и по расстоянию (дальше от Турции U-2 уже не долетел бы и не вернулся), и по тому, что по дороге я нахлебался неприятностей. Первой была страшная гроза, каких я не видывал; она закрыла нашу цель. Некоторое время я не знал, сумею ли пройти над нею, – так высоко она забралась. Вторая случилась на обратном пути. По моей линии полагалось идти над сушей, вдоль аравийского берега; но, глянув в зеркало, я увидел за машиной инверсионный след – вещь на нашей высоте до тех пор неслыханную. Понимая, что меня могут заметить с земли, я ушёл к Красному морю, туда, что, как я полагал, можно назвать международными водами. Потом, сбавив скорость, сумел подняться чуть выше – посмотреть, не пропадёт ли след. К моему облегчению, он пропал.

Вот что такое были «особые» задания. Начались они осенью 1956 года и тянулись до 1960-го. Если какие-то полёты U-2 и заслуживали названия «накатанных маршрутов», так это они. Напряжения, как в пролётах, тут не было. Никто по нам не стрелял. О нашем присутствии, надо думать, никто не знал. Случись вынужденная посадка, мы всегда могли объяснить, что шли над Средиземным морем и сели там, где ближе, – история правдоподобная, пока не осмотрят аппаратуру и плёнки. По счастью, вынужденных посадок не было.

Главной задачей U-2 были пролёты над Россией. Она была противником, величайшей угрозой нашему существованию. По важности пролёты – как ни редки они были – стояли выше всего прочего и были главной причиной нашего пребывания в Турции. Наблюдение вдоль границ и отбор проб воздуха, при всей своей необходимости, шли вторыми. «Особые» задания составляли основную часть нашего налёта, а по разведывательной ценности стояли последними.

Зато по пропагандистской ценности для русских порядок был ровно обратный. Мы были почти уверены, что о большинстве пролётов, если не обо всех, они знают. А вот об «особых» заданиях они не знали ничего. Из всего, что я утаил, это было самым опасным – из-за того, что русские могли бы с этим сделать.

Не нужно большого воображения, чтобы представить, как разрушительно сказалось бы на внешних сношениях Америки, сумей Хрущёв объявить, что Соединённые Штаты шпионят не только за большинством ближневосточных стран, но и за собственными союзниками.

Поразмыслив, я решил: если Преттимен не задаст вопрос так, чтобы стало ясно, что предмет ему уже известен, я не заикнусь ни об этом, ни о прочих щекотливых вещах.

Это была одна сторона дела. Другая была душевного свойства. Опросы шли непринуждённо, в «конспиративных домах», с людьми, у которых, я знал, есть допуск. Отвечал я на них совершенно честно, ничего не утаивая; и всё же то и дело ловил себя на том, что медлю с ответом. Двадцать один месяц те, кто меня спрашивал, были Врагом. Всякий вопрос почти сам собой ставил меня в оборону. И хотя комиссия заседала в переговорной штаб-квартиры ЦРУ и среди дюжины с лишним присутствующих были друзья, в том числе полковник Шелтон и ещё один лётчик, полуофициальность происходящего снова вогнала меня в это состояние. Привычку эту было трудно сломать.

После первых же вопросов я поймал себя на неприязни к Преттимену; поскольку это был седой пожилой господин вполне благожелательного вида, дело, вероятно, было большей частью в моей собственной настроенности. Уклончив я не был. Когда меня спросили, зачем я назвал русским свою высоту, я ответил, что шестьдесят восемь тысяч футов – высота неверная, назвал настоящую и объяснил, чего надеялся добиться этой ложью. Но и просвещать его насчёт всех сторон программы U-2 я по своему почину не стал.

В последующие годы я не раз задумывался, верно ли я тогда выбрал.

Преттимен, со своей стороны, ничего не сделал, чтобы меня успокоить. Иные его вопросы граничили с обвинением. Несколько раз он давал понять – не столько словами, сколько тоном, – что сомневается в моих ответах. В один из таких раз, после вопроса до того мелкого, что я его уже забыл, я наконец вспылил и рявкнул: «Если вы мне не верите, я с удовольствием пройду проверку на детекторе лжи!»

Я пожалел об этом ещё до того, как договорил: после первой проверки на полиграфе я поклялся, что второй не будет никогда.

– Готовы ли вы пройти проверку на детекторе лжи по всему, что вы здесь показали?

Я понял, что попался. По тому, как быстро он ухватился за моё предложение, я не сомневался: он нарочно меня на него раззадорил.

Что мне оставалось ответить? Больше всего хотелось сказать «нет», и как можно твёрже. Но это было бы всё равно что признать, что я лгал. А это было неправдой.

– Да, – ответил я с превеликой неохотой.

Вскоре после этого слушание закончилось. Оно заняло меньше дня, но достигло того, что, я теперь уверен, и было его главной целью. Управление могло сообщить прессе, что Пауэрс сам вызвался пройти проверку на детекторе лжи.

В тот вечер управление привезло в «конспиративный дом» на ужин полковника Шелтона и второго лётчика. Вечер вышел весёлый, с ворохом воспоминаний.

Я извинился перед Шелтоном за то, что так вольно поминал его имя, объяснив, что хотел свести к минимуму число задетых людей. Он сказал, что понял мою затею, когда узнал, что руководит отрядом в одиночку. И всё же мне было совестно, что я взвалил это на него, – особенно когда он описал ту глухомань, куда его после сослали.

Вечер вышел лёгкий и покойный – в известном смысле первый такой с моего возвращения в Соединённые Штаты.

Проверка на полиграфе во второй раз легче не стала. Скорее наоборот: теперь ты знаешь, чего ждать. И всё же иные вопросы застали меня врасплох:

– Есть ли у вас средства на номерном счёте в швейцарском банке?

– Случилось ли в России что-нибудь, чем вас можно шантажировать?

– Вы двойной агент?

По счастью, оператор полиграфа – тот самый человек, который проверял меня впервые, в гостиничном номере в 1956 году, – был мастером своего дела. Он умел отличить отклик, вызванный злостью, от отклика, вызванного ложью. А я откликался, и сильно, на то, что стояло за такими вопросами.

Если не считать перерывов на кофе и обед, я просидел «на аппарате» весь день. Когда сняли последний электрод, я не клялся ни в чём. Один раз я уже поклялся. И, из суеверия, повторять эту ошибку не стал.

Как и в прошлый раз, «прошёл» я или нет, мне не сказали.

С самого моего возвращения нарастало давление в пользу открытых слушаний в конгрессе. Я надеялся, что доклад Преттимена, когда его обнародуют, снимет все сомнения, но, здраво рассуждая, понимал, что не снимет. После череды официальных легенд, одна за другой оказывавшихся выдумкой, американцы вряд ли примут на веру заверения ЦРУ, что я «чист». Поэтому я не слишком удивился, узнав, что на 6 марта назначено моё выступление на открытом заседании комитета по вооружённым силам сената США. Незадолго до того обнародуют доклад Преттимена. Кроме того, перед комитетом на закрытом заседании, до меня, выступит директор Центральной разведки Джон Маккоун и посвятит сенаторов в те стороны дела, которые ещё засекречены. Президент уже заявил, что я сообщу лишь те сведения, «сообщить которые отвечает национальным интересам».

При моей робости перед публикой ждать этих слушаний мне было нечего – разве что они означали конец моим мытарствам и, дай бог, конец клевете, которая, я знал, тяжело ранила моих близких. Им пришлось жить с клеймом: их сына и брата называли предателем. Барбара, однако, оставаться до моего «оправдания» – или чем бы оно ни обернулось – не собиралась. Она хотела домой, в Джорджию. Последние недели она всё больше не находила себе места. Причина была ясна: я настаивал, чтобы она меньше пила, а порядки в «конспиративном доме» не давали ей раздобыть столько спиртного, сколько хотелось. Против собственного разумения я согласился на её отъезд, пообещав приехать к ней в Милледжвилл после сенатских слушаний и короткой поездки домой, в Паунд.

Дома готовилось общегородское торжество, на котором Ветераны зарубежных войн должны были вручить мне медаль «За гражданскую доблесть». То, что всё это задумали задолго до того, как жители Вирджинии узнали, оправдают меня или нет, было дорогим для меня знаком доверия.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю