444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Курт Джентри » Операция «Перелёт» (ЛП) » Текст книги (страница 17)
Операция «Перелёт» (ЛП)
  • Текст добавлен: 20 августа 2026, 20:00

Текст книги "Операция «Перелёт» (ЛП)"


Автор книги: Курт Джентри


Соавторы: Френсис Пауэрс
сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 23 страниц)

Я пробовал расспрашивать полковника, но ему, по-видимому, велено было говорить мне как можно меньше. До сих пор никто прямо не сказал, что меня освобождают. Но никаких других мыслей я к себе не подпускал.

В Москву мы приехали под вечер. На вокзале ждала машина. Я полагал, что меня повезут прямо в американское посольство и передадут тамошним людям, – и ошибся. Машина пошла знакомой дорогой, повторять которую мне вовсе не хотелось.

И снова я въехал в ворота Лубянки.

Меня отвели в мой прежний корпус, в камеру через две двери от той, где я сидел. Теперь я мог подтвердить одну свою догадку: постели помягче той дыбы, что дали мне вначале, всё-таки существуют. На этой было два матраса.

Только тогда полковник сообщил, что наутро мы отправляемся в Восточную Германию.

На моём тюремном счету, сказал он, около ста долларов. Долларами их выдать нельзя, только рублями, а рубли за пределами СССР мне не потратить – так что я хочу с ними сделать? Я спросил, нельзя ли перевести деньги на счёт Зигурда; мне ответили, что нет, и тогда я спросил, можно ли потратить их на сувениры, чтобы увезти домой. Хотелось мне и раздобыть пластинку. Ещё во Владимире я слышал по московскому радио певицу. Голос у неё был один из самых красивых, какие я слышал, и я в неё, что называется, влюбился. На слух фамилия её звучала как «Саванцова». Больше всего мне нравилась в её исполнении «Песня Сольвейг» Грига. Они обещали попробовать достать.

Слова о том, что рубли за пределами СССР мне не потратить, были самым близким к признанию, что меня освобождают.

После ванны – роскошь, ведь «по расписанию» она мне полагалась только через пять дней, – полковник объяснил, что к ужину мы опоздали. Но раз у меня есть деньги, можно послать за едой. Не хочу ли я чего-нибудь особенного?

– Мяса, – ответил я, – и мартини.

Полковник рассмеялся: с мартини, пожалуй, не выйдет. Однако, когда принесли еду – две панированные телячьи отбивные, столько мяса разом русские мне ещё не давали, – рядом стояла жестяная кружка, наполовину полная коньяку. Коньяк был хорош и крепок, а поскольку я не пил двадцать один месяц, спал я в ту ночь превосходно.

Рано утром следующего дня, в пятницу 9 февраля, нас троих отвезли на аэродром. По дороге переводчик сообщил, что сувениры куплены, а вот пластинку найти не удалось, чему я удивился: певица, судя по всему, была из самых любимых в Советском Союзе. На аэродроме ждал самолёт, а кроме нас на борту были только два лётчика. Я так долго тешил себя мыслями о побеге, что привычка не отпускала: на этой машине я допуска не имел, но был уверен, что разберусь в ней за минуту – расправившись, разумеется, с обоими лётчиками. Позже, когда один из них подошёл и через переводчика завёл разговор, я порадовался, что он не умеет читать мысли.

Летели мы в нужную сторону – на запад.

Всё было расписано до мелочей. Едва мы сели в Восточной Германии, у трапа ждала машина. Без задержек нас повезли прямо в Восточный Берлин. Февраль в Германии тосклив. Снега не было, листья с деревьев сошли, трава пожухла. Ехали мы в «конспиративный дом», но, в отличие от управления, здесь и не пытались сделать свои особняки неприметными. Снаружи всё было в охране, ходившей с автоматами. Стоило выглянуть в окно – непременно кто-нибудь да маячил. Дом, судя по всему бывший когда-то частным, был отделан роскошно. Я решил, что тут останавливаются, приезжая в Восточный Берлин, высшие чины советской компартии. В тот вечер ужин подали на хрустале и серебре.

Ещё раньше полковник спросил, не хочу ли я чего-нибудь особенного. Я заметил, что не отказался бы ещё от коньяку. Когда мы сели за стол, он выставил бутылку – не то настоящий «Хеннесси» четыре звезды, не то точная его подделка. Я стал прихлёбывать, но он сказал, что раз я среди русских, то и пить надо по-русски, и, следуя его примеру, я осушил рюмку одним глотком. Полковник заткнул бутылку пробкой, сказав, что остальное мы прибережём на утро.

– Если всё пойдёт хорошо, – сказал он через переводчика, – завтра утром вас освободят, и повод будет.

Теперь это было сказано вслух: «если всё пойдёт хорошо». Из любопытства я спросил, почему меня освобождают именно теперь. Он ответил, что это жест доброй воли. «Мы хотим показать миру, как гуманны могут быть Советы». Я подозревал, что дело не только в этом, но промолчал.

Нам с переводчиком постелили в комнате на втором этаже. После ужина мы сыграли несколько партий в шахматы. Я и не подозревал, скольким обязан Зигурду: я обыграл переводчика несколько раз.

Света в комнате не было. Но дверь оставили открытой, а в коридоре горела лампа. Кроме наружной охраны, внизу был ещё и часовой. Постель была удобная, но я был так напряжён, что почти не спал, забываясь лишь урывками. Слишком многое зависело от завтрашнего утра. Дело выглядело хорошо, много лучше, чем когда-либо, но я всё повторял себе, что случиться может что угодно.

Суббота, 10 февраля 1962 года. Поднялись мы очень рано и позавтракали с коньяком. Машина пришла в начале шестого, и мы долго ехали. Я заметил, что город остаётся позади и мы выбираемся за черту. Это меня встревожило: я боялся, что нас везут обратно на аэродром. Мне хотелось держаться как можно ближе к Западному Берлину. Но в конце концов мы въехали в тот район, который, как я узнал позже, назывался Потсдамом, и, покружив несколько раз вокруг одного квартала, остановились.

В машину сел хорошо одетый человек, с виду и по речи американец, – а был он, как я узнал после, Иван А. Шишкин, советский консульский представитель в Восточном Берлине, – и объяснил порядок. Мы едем прямо к Глиникскому мосту через озеро Ванзе, отделяющее Потсдам от Западного Берлина. В 8:20 мы выйдем на мост, и в это же время с другой стороны двинется группа американцев. Ярдах в десяти от белой черты посредине обе группы остановятся. Часть нашей группы пойдёт вперёд навстречу части их группы; мы останемся позади. Если всё сложится, меня проведут вперёд и через белую черту, обозначающую границу между Востоком и Западом.

– Однако, – прибавил он твёрдо, – если на мосту что-нибудь пойдёт не так, вы возвращаетесь с нами. Вам это ясно?

Я кивнул. А про себя решил: случись такое – побегу. Пусть даже пуля, назад я не вернусь.

День был холодный и тёмный, небо в тучах. Даже в тяжёлом пальто и русской шапке мне было зябко. К нашему концу моста мы подъехали около восьми. Мост был выкрашен в тускло-зелёный. При любых других обстоятельствах я счёл бы его уродливым, но в ту минуту он был одним из самых прекрасных зрелищ, какие я видел.

Примерно в 8:15 мы вышли из машины. Полковник, привёзший меня из Владимира, пожал мне руку. Со дня пленения такого жеста не было ни разу. Мы вышли на мост, движения по которому не было. Я нёс свои чемоданы, один из людей КГБ – коробку с сувенирами и узел с коврами. С другой стороны, слишком далеко, чтобы разглядеть лица, приближалась группа людей.

Как и было условлено, обе группы остановились ярдах в десяти от середины, и трое с нашей стороны и двое с той пошли к черте. Я остался позади, между полковником и ещё одним человеком из КГБ. Немного сзади стояла вооружённая охрана. Бежать было далеко, и выстрелить они успели бы не раз. Решимости моей это не поколебало: назад я не собирался.

Через несколько минут полковник оставил меня и перешёл черту. В ту же минуту один из тех, с другой стороны, тоже перешёл её и, широко улыбаясь, подошёл ко мне. Я узнал в нём давнего знакомца по программе U-2. Это было первое знакомое лицо, какое я увидел за очень долгое время.

– До чего же я рад вас видеть! – воскликнул я, пожимая ему руку.

– Вы ведь знаете, кто я? – спросил он.

– Вы Билл.

Он удивился, потом рассмеялся. – Нет, я Мёрфи. Билл был моим начальником. Вы нас перепутали. Он был прав.

– Как звали тренера вашей школьной футбольной команды? – спросил он.

Теперь настал мой черёд опешить. Потом я вспомнил ту анкету ВВС, которую заполнял больше десяти лет назад, – вопросы на случай, если меня придётся опознавать. Управление не поленилось выкопать её из моего личного дела.

Хоть убей, фамилии я вспомнить не мог. От волнения в голове было пусто.

С именами жены, матери и собаки вышло лучше.

– Вы Фрэнсис Гэри Пауэрс, – сказал он наконец, кладя конец этой маленькой угадайке управления. Разумеется, он всё это время знал, кто я. Перейдя обратно за белую черту, он передал остальным: личность установлена.

В ту же минуту полковник КГБ тоже перешёл черту обратно и встал рядом со мной. Интересно, чем он там занимался?

Дальше пошла долгая заминка. Переговорщики, судя по всему, ждали какого-то известия с того конца моста. Минута тянулась за минутой, и расстояние до середины пролёта словно росло. Заглянув через перила, я заметил внизу, у западногерманского берега, двоих в лодке. У каждого было ружьё, и одеты они были как утиные охотники. Их охотничьи костюмы выглядели прямиком из «Аберкромби & Фитч». Я не сомневался, что это люди управления, и прибавил про себя ещё одну возможность: прыгнуть с моста и доплыть до лодки.

Глиникский мост между Потсдамом и Западным Берлином, где 10 февраля 1962 года состоялся обмен.

Пока мы ждали, Шишкин, советский консульский представитель, заметил: – В следующий раз приезжайте к нам как друг.

– В следующий раз, – ответил я, – приеду туристом.

Шишкин улыбнулся: – Я не сказал «туристом». Я сказал «другом».

Вдруг с того конца крикнули. Переговорщики коротко посовещались, кивнули полковнику, и тот подтолкнул меня вперёд. Пока я шёл к черте, с той стороны навстречу двинулся другой человек – худой, измождённый, немолодой. Черту мы пересекли одновременно.

Было 8:52 утра в субботу, 10 февраля 1962 года. Через год девять месяцев и десять дней после того, как меня взяли русские.

Я снова был свободным человеком.

Мёрфи подбежал и хлопнул меня по спине. – Вы ведь знаете, кто это был? – спросил он, кивнув на того, второго.

– Нет, – ответил я.

– Абель. Полковник Рудольф Абель, советский разведчик.

Только тут я понял, что моё освобождение было частью обмена. И понял, зачем владимирский полковник КГБ переходил черту: опознать Абеля. Мне стало любопытно, дружны ли они и вспомнил ли Абель, как звали тренера его школьной футбольной команды.

Пока Абель и советские стояли по свою сторону границы в чётком воинском строю, заканчивая переговоры со своими визави, мы с Мёрфи отошли к перилам и заговорили с восторгом двух мальчишек.

Разница бросалась в глаза. Американцы – приветливые, взволнованные, ничуть не скрывающие чувств; русские – прямые, каменные, сугубо деловые.

Потом было много рукопожатий и все говорили разом: к нам присоединилась американская делегация. Сев в машину у конца моста, я познакомился с Джеймсом Донованом, американским адвокатом Абеля, который, как я теперь узнал, и устроил обмен. Тогда же я узнал, отчего вышла заминка на мосту: ждали подтверждения, что на «Чекпойнт Чарли» отпущен Фредерик Л. Прайор, студент Йеля, арестованный по обвинению в шпионаже в Восточной Германии полугодом раньше.

Два американца за одного русского показались мне отличной сделкой.

На мой вопрос о жене и родителях мне сказали, что они здоровы и вскоре меня встретят. О моём освобождении они пока не знают, но им сообщат, как только весть дойдёт до президента.

Всё это казалось совершенно ненастоящим.

Мы быстро домчали до аэродрома Темпельхоф, где нас спешно посадили в транспортный С-47. Курс – Висбаден. Через несколько минут после взлёта меня осмотрел авиационный врач. Но коридор был неспокоен, и от его попыток взять у меня кровь рука неделями оставалась в синяках. Кровь нужна была, чтобы установить, не давали ли мне снадобий. Это, кажется, был первый вопрос почти у всех, с кем я говорил: не опаивали ли меня? И, услышав, что нет, они как будто даже огорчались.

Всё моё имущество погрузили в самолёт: чемоданы, коробку и узел с коврами. Проверив узел, я с радостью нашёл дневник и тетрадь целыми.

Мёрфи спросил, что в коробке. Я объяснил про сувениры, заметив, что и сам ещё не успел их разглядеть.

Кому-то – а может, сразу нескольким – пришло в голову, что коробку не худо бы осмотреть: не подложили ли русские бомбу. Мне это казалось маловероятным, но, когда её вскрывали, я был осторожен не меньше прочих. Внутри лежали гипсовые письменные приборы и пресс-папье в память о спутнике; резные деревянные фигурки зверей – лошади, собаки, лягушка на кувшинке; пепельница с видом Московского университета; матрёшки, раскрывающиеся одна в другой; статуэтки, в том числе балерина; и прелестная, тонко вырезанная тройка. Бомбы не было.

Когда мы сели в Висбадене, один из офицеров ВВС дал мне пальто поверх моего, чтобы я не бросался в глаза. Мы быстро перешли к «Локхид-Констеллейшн», принадлежавшему командующему ВВС США в Европе. Меньше чем через пятнадцать минут мы были в воздухе. На этот раз курс – Соединённые Штаты.

Едва мы вышли в горизонтальный полёт, стюард в белой куртке спросил, не желаем ли мы выпить. Донован заказал двойной скотч, я – мартини.

Тут мне впервые довелось поговорить с Донованом обстоятельно. Я спросил, как вышло с обменом.

Он рассказал, что, когда Абеля судили в 1957 году, он возражал против смертного приговора: когда-нибудь Соединённым Штатам может оказаться выгодно обменять его на американца. Но сама мысль обменять его на меня принадлежала моему отцу. Он написал Абелю в федеральную тюрьму в Атланте ещё 2 июня 1960 года – через месяц и один день после моего пленения – и завёл речь об обмене.

УВАЖАЕМЫЙ ПОЛКОВНИК АБЕЛЬ!

Я отец Фрэнсиса Гэри Пауэрса, имеющего отношение к случаю с самолётом U-2 несколько недель назад. Уверен, что Вам известен этот международный инцидент, а также то, что мой сын сейчас находится в Советском Союзе под обвинением в шпионаже.

Вам нетрудно понять тревогу отца за сына и моё сильное желание добиться, чтобы сына освободили и вернули домой. Сейчас я думаю так: я был бы более чем рад обратиться в госдепартамент и к президенту Соединённых Штатов с предложением об обмене ради освобождения моего сына. Иными словами, я стал бы просить и делать всё возможное, чтобы моё правительство освободило Вас и вернуло Вас в Вашу страну, если власти Вашей страны освободят моего сына и позволят ему вернуться домой ко мне. Если Вы склонны на это пойти, я был бы признателен, если бы Вы известили об этом власти Вашей страны.

Буду признателен за скорейший ответ.

Искренне Ваш,

Оливер Пауэрс

Я снова недооценил своего отца.

Абель связался с Донованом, а тот получил в госдепартаменте разрешение прощупать почву. Настоящие переговоры начались лишь после того, как из Восточной Германии отозвалась женщина, назвавшаяся женой Абеля. И даже после приезда Донована в Берлин 2 февраля переговоры несколько раз чуть не сорвались; в последний раз – когда Советы попробовали отступить от первоначального уговора и решили отдать за Абеля одного Прайора, а меня оставить. Донован на это не пошёл, за что я был ему очень благодарен.

Ещё после нескольких рюмок подали обед: зелёный салат; прекрасный бифштекс средней прожарки; и картофелина. Я думал, что не смогу больше и смотреть на картошку. Но эта была печёная, а не варёная, и подали её с маслом. Это меняло всё.

Один из лётчиков зашёл к нам и сказал, что о моём освобождении только что объявили в Соединённых Штатах: официальное сообщение Белого дома передали по радио в начале четвёртого утра по восточному времени. Значит, жене и родным уже сообщили. Я долго думал о том, как они это приняли.

Вскоре после того, как Донован лёг спать, лётчик вернулся и спросил, не хочу ли я заглянуть в кабину. Вид приборной доски был как возвращение домой. Второй пилот с усмешкой кивнул на штурвал: «Подержите-ка её немного – проверим, помните ли вы, как это делается». Меня подмывало, но я отказался. Мы ещё поговорили. Я и не подозревал, до чего мне не хватало лётчицкой болтовни.

Когда мы сели на Азорах для дозаправки, почти все вышли размять ноги и перекусить. Мне пришлось остаться в самолёте, чтобы не попасться на глаза журналистам.

Это было предвестием дальнейшего. К нашему прибытию в Соединённые Штаты приняли обстоятельные меры предосторожности, о которых мне рассказали, когда мы снова взлетели. Я вернулся в мир «плаща и кинжала».

Часов через шесть, подходя к восточному побережью, я увидел первые огни Соединённых Штатов. Всего несколько часов назад я был заключённым по ту сторону железного занавеса, и огни эти казались ненастоящими. Я всё ещё не мог уложить в голове, что после двадцати одного месяца плена я снова свободен.

Оно, пожалуй, и к лучшему: хотя я этого ещё не понимал, свободен я был не вполне. В известном смысле русские выпустили меня, чтобы я стал de facto узником ЦРУ.

ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ

США

Глава первая

Репортёры стерегли все крупные аэропорты, но особенно авиабазу Эндрюс под Вашингтоном. Возможно, оттого, что именно там президент Кеннеди встречал двух лётчиков с RB-47, – хотя я сильно подозреваю, что ЦРУ вдобавок пустило слух, будто самолёт сядет именно там.

Он там и сел. Только сперва он сделал остановку в Довере, штат Делавэр, где мы с Мёрфи и сошли. А потом пошёл на Эндрюс, где Донован и человек примерно моего роста и сложения ушли от погони, сразу поднявшись на вертолёте.

Встречали меня охранники из управления; первые мои шаги по американской земле – по полосе в Довере – были бегом, от самолёта к ожидавшей машине. В Довере дежурил репортёр, но один из людей управления пригласил его в диспетчерскую на чашку кофе. Пока тот допивал, мы уже покинули базу и ехали в «конспиративный дом» на восточном побережье Мэриленда.

К чему такая строгость? Мне ответили, не вдаваясь в подробности, что управление хочет опросить меня прежде, чем я встречусь с прессой.

Меня это вполне устраивало. Больше месяцев, чем хотелось бы помнить, я жил по раз навсегда заведённому распорядку. Внезапная перемена вместе со всем этим волнением изматывала. Я предвкушал два-три дня покоя и уединения.

Я ещё не знал, что «два-три дня» обернутся тремя с лишним неделями и что покойных дней среди них будет немного.

В «конспиративный дом» – Эшфорд-Фармс, частное поместье близ Оксфорда, штат Мэриленд, – мы приехали около пяти утра. Проспав несколько часов, я проснулся с приятным открытием: перебои в сердце пропали. Припомнив, я понял, что не замечаю их с той минуты, как перешёл мост.

Открытия продолжились. В ванной была горячая и холодная вода. И уборная с сиденьем. И зеркало. И всякие иные дивные удобства, включая весы. По тому, как в обтяжку сидели брюки, я решил, что, несмотря на скудную еду, в тюрьме я прибавил в весе. Перед пленением я весил от 175 до 180 фунтов. Встав на весы, я обнаружил, что вешу 152. Потеря от двадцати трёх до двадцати восьми фунтов; а лишние два дюйма в поясе объяснялись единственно нехваткой движения.

После обильного завтрака, от которого я осилил самую малость, меня сфотографировали для печати. На этот раз просить меня улыбнуться не пришлось: я сиял во весь рот. Потом я попал к ещё одному врачу – психиатру. Опаивали ли меня русские? Нет, насколько я знаю. Промывали ли мозги? Нет – во всяком случае, не в том смысле, в каком мы обычно это понимаем. Как я чувствую себя теперь? Крайне взвинчен. Так было с той минуты, как я узнал, что после обеда увижу Барбару и родителей. Он дал мне успокоительное – первое в моей жизни. Помогло.

Первыми приехали мать с отцом. Сцена вышла очень бурная, хоть и радостная. В тюрьме я не раз гадал, увижу ли кого-нибудь из них снова. Выглядели они почти так же, как в Москве, хотя тревога их явно состарила. Разговор шёл о семейных новостях, и все так спешили спрашивать, что слушать ответы было почти некогда.

Вскоре приехали Барбара и её брат, капеллан ВВС. Этой минуты я ждал и боялся. Во Владимире, в тот долгий срок, когда Барбара не писала, я принял решение: по возвращении в Соединённые Штаты развестись. Твёрже решения быть не могло – и всё же я знал, что, увидев её снова, в совсем иных обстоятельствах, могу дрогнуть.

Изменилась она больше всех. Одутловатая, с опухшим лицом, с набрякшими веками, фунтов на тридцать тяжелее нормы, она была почти неузнаваема. Даже толстый слой грима не скрывал, как страшно её подкосило.

Я любил Барбару, а порой и ненавидел. Теперь не осталось ни того ни другого. Осталась одна жалость, и хотелось одного: помочь ей, если позволит. Иллюзий у меня не было. Наш брак умер. Он умер, пока я сидел во Владимирской тюрьме. Уцелела одна оболочка.

В тот вечер мы долго говорили. О том, как она жила, пока я сидел, она отвечала уклончиво, а отсутствие писем объясняла тем, что писать было не о чем. Главная её обида была в том, что её не предупредили о моём освобождении. Я подумал: зачем ей нужно было предупреждение? – и хотел спросить, но осёкся. Этот путь вёл к новой боли. А боли мне хватило с лихвой. Вопросы и ответы могли подождать, пока мы оба не окрепнем настолько, чтобы их вынести.

Кое-что я всё же узнал, и одно особенно меня удивило. По возвращении в Соединённые Штаты, после моего процесса, её допрашивало ЦРУ. Первый вопрос был такой: «Миссис Пауэрс, вы уверены, что человек, которого вы видели в Москве, – ваш муж?»

Хотя она их уверяла, что да, недоверие их она всё равно чувствовала.

Я понимал: они перебирали все возможности. Но, по мне, это было не более чем выдаванием желаемого за действительное.

И это был не последний раз, когда я столкнулся с таким нежеланием принимать очевидное.

Ночью я один раз проснулся и обмер от темноты. Потом вспомнил, где я, и с благодарностью снова заснул. Как и во многом другом, я готовился к долгому привыканию, – но после той ночи спать без света мне уже никогда не мешало.

Это походило на подземные толчки после большого землетрясения. Вдруг доходит: да у меня же сколько угодно места! Я могу выйти на улицу когда захочу! Я не заперт в дворике двадцать на двадцать пять футов!

Может быть, вкус свободы только разжигает аппетит и хочется ещё.

Барбаре разрешили остаться на ферме, а брат её уехал в тот же день, что и приехал. На второе утро родители отбыли в Паунд. Вскоре после их отъезда мы с Мёрфи прошлись по двору перед домом. Эшфорд-Фармс было большое поместье, акров шестьдесят, обнесённое высокой проволочной оградой, которую стерегли немецкие овчарки и, полагаю, немалое число сотрудников управления. Как и сам дом – двухэтажный, прекрасно обставленный, в георгианском вкусе, – поместье было просторным, но надёжно замкнутым. Кроме родных, все, с кем я имел дело, были из управления. Даже готовил один из его сотрудников.

– Мёрф, – сказал я, когда мы брели по снегу, – у меня чувство, что я тут почти что арестант. Скажи-ка: захоти я уйти прямо сейчас – просто собрать чемодан и выйти, – я бы смог?

Он немного помолчал и ответил: – Думаю, нет.

Как они могли бы меня удержать, я не понимал. Но тогда мне не особенно хотелось это выяснять. Я был крайне взвинчен, всё ещё привыкал к перемене и вовсе не спешил выходить к миру, особенно к прессе. А после того как впервые за двадцать один месяц прочёл американские газеты и посмотрел телевизор, спешить захотелось ещё меньше. Обмен занимал все новости. Многое из сказанного меня оглушило.

В тюрьме меня оберегали моя отрезанность от мира и мои корреспонденты. Американских газет я не видел, а в письмах не было и намёка на осуждение. Больше того: я часто черпал силы в сознании, что американцы за меня, что они понимают, каково мне.

Эта критика обрушилась на меня как кувалда.

«ГЕРОЙ ИЛИ ЧЕЛОВЕК, ПРОВАЛИВШИЙ ЗАДАНИЕ?» – гласил заголовок нью-йоркской воскресной «Геральд трибюн».

Американцы, писала газета, требуют ответа на ряд вопросов. Среди них:

«Почему, зная, что ни он, ни U-2 не должны попасть в чужие руки, он не взорвал себя вместе с самолётом?

Почему Пауэрс не воспользовался отравленной иглой, которая была при нём? Или пистолетом?»

Судя по всему, очень многие полагали, что мне было приказано покончить с собой во что бы то ни стало. Но, как я старался объяснить на суде, такого приказа не было. Мне полагалось, если получится, привести в действие подрывное устройство – которое уничтожило бы не самолёт, а лишь часть аппаратуры. При тех обстоятельствах это не получилось. Я могу понять, почему иные, не сидев со мной в кабине, сомневаются в моём рассказе. Но насчёт отравленной иглы сомнений быть не должно: раз брать её было делом добровольным, то и самоубийство, очевидно, было делом добровольным.

Теперь я понял, что стояло за словами Хатчинса в «Тайме» – о Натане Хейле и обо мне.

Меня задевало, что эта хула, судя по всему, тянулась давно и что ЦРУ – а сделать это было бы очень легко, ничем не поставив под угрозу секретность, – не попыталось внести ясность и сказать, каковы в точности были мои указания. Вместо этого они позволили этому убийственному заблуждению жить неоспоренным.

Много говорили о том, что Абель на своём процессе показаний не давал, а я давал. Но никто не заметил, что наш закон давал Абелю право молчать, тогда как советский закон в этой роскоши мне отказывал: сам отказ от показаний считался там уликой.

Пять слов из моих показаний на суде выделяли так, что за ними не стало видно всего остального: «глубоко раскаиваюсь и искренне сожалею». Тогда я был уверен, что американцы поймут: это была единственная моя защита. Но, очевидно, не поняли. Эти слова выпячивались во всех рассказах о процессе.

Впрочем, дело шло куда дальше. Моё поведение после пленения сравнивали с поведением Абеля, и выходило так, что Абель о своём деле не сказал ничего, а я «выложил всё нутро», «рассказал всё».

Я-то знал, как обстоит дело. Знали и другие лётчики. Знали и управление, и президент, и государственный секретарь, и, полагаю, немало кто ещё. Почему это заблуждение не исправили, я понимал: сделать это, пока я сидел, значило подвергнуть меня новой опасности. Да и русские тогда пересмотрели бы всё, что я им наговорил, и, вполне возможно, получили бы нить к тому, о чём я умолчал. Хоть намёк на то, что я вроде как предатель, меня, конечно, задевал, я был уверен: теперь, когда я не в русских руках, правда выйдет наружу.

И всё же кое-что из утаённого мною было настолько щекотливым, что я сомневался, можно ли будет вообще когда-нибудь это обнародовать. И, думая об этом, я испытывал смутную тревогу.

Одно сообщение, попавшее во все газеты и на телевидение, задело меня сильнее прочих. «США ПОСТУПИЛИ „НЕРАЗУМНО“ ПРИ ОБМЕНЕ ШПИОНАМИ», – гласили заголовки. «РУССКИЕ ВЫГАДАЛИ БОЛЬШЕ, СЧИТАЕТ ЮРИСТ».

Уильям Ф. Томпкинс, бывший помощник генерального прокурора США и обвинитель на процессе Абеля, был процитирован так: «Это всё равно что обменять Микки Мэнтла на среднего игрочишку. Мы отдали им чрезвычайно ценного человека, а получили водителя самолёта».

Меня это разозлило. Не потому, что я высоко себя ценю, а потому, что тут пропускалось мимо: Соединённые Штаты вызволили двух американцев, отпустив одного русского. (На самом деле счёт дошёл до трёх: позже, в итоге переговоров, начатых Донованом, был освобождён Марвин Макинен, студент Пенсильванского университета, отбывавший восьмилетний срок за шпионаж в советской тюрьме в Киеве.) По мне, это была та же безответственная хула, что и после слов президента Кеннеди о том, что он «благодарен» за освобождение двух лётчиков с RB-47.

К тому же: пусть Абель когда-то и был важным советским агентом – какую разведывательную ценность он представляет теперь, для нас ли, для русских? Раз он не выдал свою агентурную сеть за без малого пять лет тюрьмы, вряд ли выдал бы её и впредь. А если у него и остались тайны, которые он не успел передать своему правительству, то они одинаково устарели. Томпкинсу, по-видимому, хотелось, чтобы он отсидел все тридцать лет – как должное наказание за преступление. Отменный образчик прокурорского склада ума, которого я и в России нахлебался вдоволь.

Я с удовольствием обнаружил, что взгляд Томпкинса разделяют не все. На вопрос об обмене бывший президент Гарри Трумэн ответил: «По-моему, обмен честный».

В нескольких телевизионных передачах разбирали историю с U-2 – от 1 мая 1960 года до обмена. Глядя их, я впервые узнал многие подробности того, что было после моего пленения.

От знакомого по Турции сотрудника управления я узнал ещё одно, что давно меня занимало: что было в Адане, когда пришла весть, что я не долетел до Будё.

Вечеринка в честь уезжавшего в Штаты начальника связи состоялась, как и было назначено.

Так я и думал. Раз уж такая вечеринка началась, остановить её могло только Божье вмешательство. Эта, как я теперь узнал, длилась трое суток.

А вот чего я угадать не мог, так это того, что отряд 10-10 снялся с места только в августе. Как ни немыслимо это звучит, но, несмотря на заявления Хрущёва, мои письма, показания с допросов и обнародованные Советами фотографии, управление, по-видимому, не было вполне уверено, что я и вправду в плену и жив, – до тех пор, пока русские не отдали меня под суд!

Если не считать краткого заявления, что я в Соединённых Штатах, выгляжу физически здоровым, повидался с семьёй и опрашиваюсь в неназванном месте, Белый дом об обмене молчал. Однако в тот же день «Нью-Йорк таймс» сообщила, что по окончании опроса Центральное разведывательное управление созовёт комиссию по расследованию – «чтобы выяснить обстоятельства пленения Фрэнсиса Гэри Пауэрса Советским Союзом и падения его разведывательного самолёта U-2 в Уральских горах».

Я спросил одного из людей управления, что это значит. Не беспокойтесь, сказал он. Это просто чтобы пресса отстала.

А когда начнётся опрос? Мне не терпелось с ним покончить. Завтра, сказал он, и здесь же, в Эшфорд-Фармс.

Как ни успокаивали меня Мёрфи и другие, я не мог отделаться от чувства, что меня снова судят.

Опрос в Эшфорд-Фармс не состоялся. Поздним вечером в понедельник, 12 февраля, одному из сотрудников позвонили. Положив трубку, он сказал: «Какой-то репортёр вычислил, где мы. Придётся переезжать. Собирайтесь».

Хотя за окном мела метель, мы расселись по нескольким машинам и выехали из поместья скорее быстро, чем осторожно. Позже я узнал, что репортёры несколько миль ехали за нами, но потеряли нас в снегу. В газетах было две разные версии того, как раскрыли Эшфорд-Фармс. По одной, дотошный внештатник Ассошиэйтед Пресс, которому после недавней продажи усадьбы показались подозрительными её новые обитатели, установил за ней наблюдение. По другой, драпировки на заднем плане снимков, распространённых ЦРУ, узнал кто-то, бывавший в Эшфорд-Фармс прежде.

Ехали мы в другой «конспиративный дом» управления, на этот раз под Геттисбергом, штат Пенсильвания. Дорога далась нелегко. Барбара отчаянно хотела выпить. Я пробовал уговорить её поговорить с врачом ещё в Эшфорд-Фармс, но она отказалась. Потом я пробовал не давать ей пить, но она умоляла так жалко, что я позволил ей пива. Смотреть на её мучения было невыносимо. Было очевидно, что она больна и нуждается в помощи. Это она яростно отрицала. Что бы я ни слышал от сплетников, говорила она, никакой беды с выпивкой у неё нет. Это нервы, и только. Дайте ей пару дней – она соберётся и будет в порядке.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю