Текст книги "Писательский Клуб"
Автор книги: Константин Ваншенкин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 32 страниц)
Ильин и Щербаков
Помимо всего прочего Сталин был коллекционером – в кадровом смысле. Его коллекция – каждый экспонат в одном, максимум в двух экземплярах – как бы опровергала общие правила и указания. На нее всегда можно было сослаться, ею оправдаться и утешиться, – прежде всего перед самим собой.
Мужья двух осужденных по политическим статьям женщин – его ближайшие соратники. Великий ученый – генетик преследуется и уничтожается, а его родной брат – обласканный президент Академии наук. Похожий вариант – М. Кольцов и Б. Ефимов. Немало примеров в литературной части. Здесь свой граф. Свой еврей, и весьма сомнительный, – болтающийся по Испаниям и Франциям, однако увенчанный и защищенный. Свой сын кулака (в представлении коллекционера). Свой сын одного из руководителей антоновского мятежа. Свой поэт, пишущий совершенно непозволительную для других интимную, порой постельную лирику. Все они, как говорится, в порядке. А Генеральный секретарь Союза советских писателей! Тот вообще часто выходит из-под контроля, не всегда управляем. И ничего – член ЦК. Место в коллекции делало Фадеева неуязвимым. Ему все сходило с рук. Он порою не являлся на большие собрания, на пленумы, где должен был выступать с основными докладами. Со сцены объявляли переполненному залу: «Александр Александрович заболел…»
Зал понимающе хмыкал.
Генерал КГБ в отставке Виктор Николаевич Ильин долго работал в Московской писательской организации. Он был секретарем как раз по оргвопросам. Его, пенсионера, сейчас частенько вспоминают в связи с диссидентами, исключениями, отъездами. И поскольку он был именно той инстанцией, с которой практически общались тогда эти люди, они его больше всего и запомнили. А он человек очень четкий, суховатый, пунктуальный, с отчетливым желанием не только выглядеть, но и быть объективным, пусть по-своему.
Он как-то объяснил мне, что пришел в отдел, курирующий искусство, уже после довоенной последней волны арестов и при нем подобных акций не было. Действительно, ни от кого из литераторов, вернувшихся после XX съезда, я не слышал о его причастности к их горькой судьбе.
Правда, Андрей Старостин рассказал, как во время одного из допросов на Лубянке, в сорок втором, отворилась дверь из коридора, и Ильин, не заходя, а только заглянув, буркнул:
– А, Старостин. Доигрался?.. – И тут же прикрыл дверь.
Разумеется, под последним словом он имел в виду не футбол.
Однако это скорее так, из любопытства, – следствие по «спартаковскому делу» вели не его сотрудники.
Въедливость характера Ильину только вредила.
Однажды в генеральском ателье он увидел на «плечиках» только что сшитую шинель с полковничьими знаками различия, но из отменного, скорее уж маршальского сукна и громогласно заявил, что это грубое нарушение правил. Ему ничего не ответили, тогда он спросил, чья это шинель. Оказалось, Василия Сталина.
Во время войны Ильин летал по делам службы в осажденный Ленинград. Его поразило, что в управлении НКВД работники среднего звена ели до отвала кашу с маслом, а высшего – даже деликатесы. Он уточнил: анчоусы.
В конце концов и он был арестован, как не раз случалось в том ведомстве, провел в одиночке несколько лет. Когда он вышел, его устроили работать к нам в Союз.
Как-то раз перед войной Ильину позвонил А. С. Щербаков, секретарь МГК и ЦК, сказал, что срочно нужен Фадеев, но его не могут найти, и попросил помочь. Если уж такие люди обращаются, значит, дело действительно серьезное.
Ильин заверил, что они сделают все возможное, но в конце не удержался и весьма желчно заметил:
– Я полагал, что наша задача разыскивать контрреволюционэров (он так произносил), а не членов Центрального Комитета.
Фадеева, разумеется, отыскали – на чьей-то даче.
Что сказать в заключение? Как это часто бывает, не стало хозяина – распалась и коллекция.
О Борисе Бялике
Хоронили Бориса Бялика.
Панихиду в Малом зале сердечно и просто вел Петр Палиевский. Писателей было мало. О былых приятелях напоминали своим присутствием их вдовы и выросшие дети. Даже критиков почти не наблюдалось. Основная публика – сотрудники Института мировой литературы, где он работал, – коллеги, ученицы и ученики.
Выступили несколько докторов наук и один член – корреспондент. Они говорили хорошо, очень тихо, интеллигентно, но, мне казалось, слишком пространно. Вообще это слегка напоминало заседание ученого совета. Некоторые даже касались своих отдельных несогласий с его концепциями, почти полемизировали. Они, сами того не осознавая, продолжали воспринимать его живым. Но в целом оценивали высоко – как блестящего ученого, одного из основоположников горьковедения, неутомимого исследователя и организатора научного процесса.
Последним выступал Матусовский, упомянул о язычке Бори Бялика, как он выразился, на который никому не пожелал бы попасться, а больше вспоминал о войне, о редакции армейской газеты, где они вместе служили, о независимости и редкой смелости покойного. «Маленький и храбрый, как капитан Тушин, Боря Бялик», – закончил он и заставил этими неожиданными словами прослезиться многих, в том числе, кажется, и Палиевского.
Короче говоря, все было пристойно.
Перед началом траурного митинга Палиевский предложил сказать слово и мне, но я отказался: был еще не готов к этому. А потом даже пожалел – просто потому, что о многом в характере и судьбе Бялика не говорили.
Было время, мы постоянно общались с ним и с Люсей, бывали у них, а они у нас. В их доме чаще всего можно было встретить Смеляковых, а также Светлова, Полевого, Марецкую, Донского, Эйдлина, Фатьянова, В. Лифшица, Книпович.
Они называли его Борей. Да и не только они, а чуть не все. Боря Бялик. Писатели, даже довольно молодые, воспринимали его не как профессора, литературоведа, а как своего собрата. В нем никогда не было ни капли важности; своих степеней и званий он словно немножечко стеснялся.
И еще нужно сказать: он по натуре был гуляка.
Я близко общался и дружил с Владимиром Николаевичем Орловым и написал потом в воспоминаниях:
«Как поразительно в нем уживалось! – любовь к науке, к архиву, к серьезным и упорным кабинетным занятиям и одновременно к жизни, компании, веселью, застолью».
Да, но облик и повадки Орлова в любой ситуации сами напоминали, кто он и что он. А Бялику, наоборот, были свойственны удивительные внешние несолидность и несерьезность. Тоже, вероятно, врожденное качество. Как его заливистый высокий смех. Помню его историю и отдельно, через несколько лет, подтверждающий рассказ Василия Ардаматского, как они, основательно загуляв на ВДНХ (тогда это еще называлось ВСХВ – Всесоюзной сельскохозяйственной выставкой), заснули в стогу сена около павильона «Животноводство» и были разбужены на рассвете ранним холодом, птичьим гвалтом и вольными разговорами молодых скотниц.
Ну и что! В различных областях науки существуют легенды о забавных проделках профессоров и корифеев. Почему бы не быть им и в литературоведении.
Но это ладно. А еще вот о чем ни словечка не обронили там, на панихиде. О том, что геройское участие в защите Отечества не считалось стоящим внимания доводом против обвинения в безродном космополитизме. Вот ведь как! О Бялике даже была статья «Теоретик космополитизма». Ни больше ни меньше.
А когда времена изменились, с какой видимой легкостью согласился он простить своих жестоких обидчиков и потом вправду не держал на них зла.
И наконец, я сказал бы, что редко кто из профессионально занимающихся классикой с таким вот живым естественным интересом читал современное, откликался, звонил, присылал письма. Разве только тот же Вл. Орлов.
Вот о чем я не сказал там и говорю сейчас.
Жданов и Бабаевский
На Втором совещании молодых писателей в 1951 году помимо занятий в семинарах бывали еще общие заседания. Перед участниками выступали корифеи – Пришвин, Твардовский, Леонов…
И неожиданно – Бабаевский. Круглобритоголовый, как Грибачев, но мягкий, ласковый. Делился опытом. Скромно вспоминал о своей недавней безвестности. И вдруг триумф, да какой! – «Кавалер Золотой Звезды». Но что делать дальше, чтобы свой авторитет поддержать? Ведь Сталинская премия I степени! Стал он думать. Тут его вызывает Жданов, спрашивает, какие планы. Не знаю, отвечает, пока думаю. Жданов ему: а чего думать? Пишите продолжение, материал под рукой. Внял он мудрому совету, написал «Свет над землей» – опять премия.
Разумеется, не они со Ждановым это изобрели. Про мушкетеров небось читали. Но там объяснимо – приключения. А у нас тогда началась просто эпидемия продолжений. Первое место, наверное, за Катаевым. Зря он в эту гонку ввязался.
Твардовский открыто презирал, не выносил холодного стремления многих выжать из вещи, имевшей успех, дополнительные выгоды. Издевался над авторами своего журнала, пустившимися – слаб человек! – во все тяжкие.
Могут сказать: а сам написал второго «Теркина». Нет, то совсем другое дело.
Гражданская панихида
Хоронили Юрия Воронова, главного редактора блистательной «Комсомолки» шестидесятых годов, человека благородного и бесстрашного, перенесшего мальчишкой ленинградскую блокаду.
Его газета защищала прежде всего человеческое достоинство – от некомпетентной, бесцеремонной идеологической критики тех лет. Очерк о китобойной флотилии и злоупотреблениях на ней обсуждался даже на Политбюро. И «Комсомолка» победила. Но Воронову это запомнили. Мстительная система не простила ему, что он не такой, как все. «Своим» подобных вольностей тем более не забывали. Его под удобным предлогом отправили в Восточный Берлин, даже не послом – корреспондентом.
Опала длилась десять лет. Когда же он вернулся, это был другой Воронов. Ему давали все более высокие посты, в том числе в ЦК, но он исполнял свои обязанности словно во сне, по инерции, под наркозом.
Гражданская панихида проходила в Малом зале ЦДЛ. Поэтому казалось, что народу много. Меня заранее попросили выступить.
Перед началом вдруг смотрю: стоит Лигачев. Потом, – конечно, отдельно, – Яковлев. А за минуту до панихиды появился Горбачев. Хорошо выглядит, загорелый, – кто-то сказал: кварцуется. Положил в гроб цветы и встал среди выступающих, рядом с В. Карповым. Я оказался между ними, но слегка позади.
Верченко, открыв прощание, предоставил слово Карпову и дал мне знак, что следующая очередь моя. Но когда он объявил меня, я на миг оказался заблокированным Горбачевым и идущим навстречу Карповым.
Тогда я отодвинул Горбачева за плечо, разминулся с Карповым и, выйдя вперед, сказал именно то, о чем сейчас упоминал – о мстительной системе.
Когда я возвратился, Горбачев повернул ко мне голову и произнес:
– Молодец, Константин!..
Я еле удержался, чтобы не ответить:
– Нормально, Михаил!..
Помните эту репризу Жванецкого?
Да больно уж обстоятельства были неподходящие.
Потом уже я подумал: а почему ему понравилось? Ведь мое выступление – против его родной среды. И понял, он себя тоже относит к пострадавшим и тоже – от своих. Он считает, что и ему не простили отклонения от нормы.
Президиум и трибуна
Бывший главный редактор одной из самых крупных наших газет, сидя рядом со мной на писательском съезде в зале Большого Кремлевского дворца, объяснил мне к слову, почему под официальными снимками съездовских президиумов стоят обычно две фамилии фотокорреспондентов.
Чтобы выстроенное на сцене в форме амфитеатра с крыльями громоздкое сооружение президиума умещалось в кадре, его следует снимать издали, с балкона. Но тогда получается слишком большой разрыв между президиумом и вынесенной вперед трибуной с докладчиком. И трибуну снимают отдельно, из партера. А потом обе фотографии монтируются.
И вот был случай… Сессия Верховного Совета. Министр финансов на трибуне, читает доклад, и он же одновременно в президиуме – сидит задумчиво, умостив голову на кулак, заслушался. То есть общий план сняли, пока он еще не спустился или когда уже вернулся.
Я потом сам обнаружил в другой газете похожий сюжет – даже еще очевидней. Черненко уже на трибуне, а весь президиум, повернувшись вбок, к проходу, стоя аплодирует, улыбается подобострастно. В этот миг генсека уже объявили, но он еще не успел появиться на ступеньках.
Подсказка
Владимир Александрович Лифшиц был человек ироничный. Он писал не только лирические стихи и пьесы для детей, но и всяческие юморески, пародии. Он был одним из создателей небезызвестного персонажа «Литературки» – Евгения Сазонова.
Однажды Лифшиц ждал в Переделкине гостей из города и топтался у автобусной остановки сразу за воротами писательского дома.
Затормозили «Жигули». Лейтенант за рулем опустил стекло и обратился к Лифшицу:
– Извините, не подскажете, где здесь дача Пастернака?..
– Подскажу, – ответил Владимир Александрович. – У ближайшего перекрестка направо и вдоль заборов. Увидите настежь распахнутые ворота – это и есть то, что вы ищете.
Лейтенант поблагодарил и задал следующий вопрос:
– А не подскажете, где живет Солженицын?..
Дело в том, что А. И. Солженицын до этого некоторое время находился на даче К. И. Чуковского.
– Это дальше, – вежливо объяснил Лифшиц. – У второго перекрестка опять же направо, выбираетесь на Минское шоссе и – налево. Дальше все время прямо. После Бреста начинаете забирать левей, тяготеете к юго – западу. Потом спросите: Цюрих…
Лейтенант ошалело поблагодарил и нажал на газ.
ФУТБОЛЬНАЯ ПОЛЯНА
Андрей Петрович
(об Андрее Старостине)
Странно представить и просто невозможно поверить, что между этими двумя днями пятьдесят лет…
Я, мальчишка, сижу со взрослыми на трибуне, упиваясь яркой зеленью поля, разноцветными вымпелами, оживленной праздничной толпой. И, переливаясь, шелестят в воздухе волшебные слова: Акимов, Леута, Ильин, Якушин. И, конечно, – Старостины. Я знаю имена всех четырех братьев, но сейчас там только один – Андрей. Номеров на спинах нет и в помине, на поле круговерть, не сразу разберешь, кто где, а он виден сразу – высокий, худой, чернявый.
Что-то в нем впрямь цыганистое. И ведь действительно, всю жизнь его к ним тянуло. Он и женат на артистке, плясунье из театра «Ромэн», Ольге Кононовой, – я, разумеется, не знаю об этом…
И второй день, ясный, прохладный. Конец октября. Я сел в такси:
– Сейчас заедем на рынок за цветами и – в Сокольники.
Водитель спросил:
– К Андрею Петровичу?
Когда уже миновали парк и ехали вдоль трамвайной линии, я обратил внимание на то, что вагон, который мы обгоняли, набит битком. Время вроде не пик, да и место не такое людное. Но тут трамвай остановился, и из него высыпали буквально все. Старички в кепочках, кое-кто с малым букетиком – сохранившиеся спартаковские болельщики довоенных времен. Да и не только, понятно, спартаковские, – вся футбольная Москва шла. К Андрею Петровичу.
Когда-то зимним морозным вечером я был здесь с ним на тренировке «Спартака», поражался внутренней красотой крытого футбольного манежа. Теперь – сжалось сердце – перед входом ждали похоронные автобусы, подъезжали машины, тянулась и тянулась прерывистая людская цепочка.
Народ все прибывал, но не было ощущения, что людей особенно много. Ведь все это происходило не в комнате, не в зале, а на просторе футбольного поля.
Гроб стоял недалеко от входа, и, если употребить профессиональный термин, где-то у передней границы штрафной площадки. Конечно, не это имелось в виду при выборе места, но уже дома я подумал, что именно здесь чаще всего можно было увидеть на поле Андрея Старостина.
Сменялся почетный караул, скорбно застыли около гроба родные, и пугающе поражал безупречной выдержкой старший брат – Николай Петрович.
Здесь было немало людей хорошо знавших друг друга, здоровающихся, обнимающихся, не видевшихся очень давно. Их собрала его смерть.
Здесь были футболисты давних времен, глубокие старики, седые, морщинистые, сгорбленные, чаще всего совершенно неузнаваемые. Боже мой, какими они были когда-то, как играли! Узнать можно было лишь тех, кто стал потом тренером.
Здесь присутствовали все футбольные поколения. Нырков в генеральской форме, Николаев. И следующее – Нетто, Исаев, тяжело прохромавший бедняга Яшин, Стрельцов, Иванов, Кавазашвили. Торпедовцы так и стояли в карауле – вместе. Мы столкнулись с Игорем Нетто, разговорились, сокрушаясь. Были тут и хоккеисты – Евгений Майоров, Александр Якушев. И еще многие, кого я не знал или не узнал.
Кое-кто удивлялся, что нет теперешнего «Спартака». Но Бесков привозил команду раньше, утром, – ей вскоре предстояла серьезная игра. Да не одна. Немного не дождался Андрей Петрович нового спартаковского чемпионства.
Толпа топталась, медленно завихрялась, незаметно перестраивалась… Ко мне подошел человек, работавший с Андреем Петровичем в Федерации, стал мне показывать: это такой-то, а это такой-то, – я бы сам ни за что не догадался. Потом он выдернул из толпы еще одного:
– Расскажи, как видел Андрея на кладбище.
И тот охотно рассказал, что за несколько дней до кончины Старостина встретил его на Ваганьковском.
– Иду к выходу с товарищем, а навстречу Андрей Петрович по аллейке. В руке несет цветы, совсем без стеблей почти. Вот, говорит, решил проведать брата и сестру, цветов нет, купил у бабки, – видать, с могилы. А ты чего? И у меня, говорю, здесь близкие. – А! И пошел. Мы тоже повернули, с ним идем. Он тяжело так идет. Подошел к могиле, на колено встал с трудом, цветы положил и поднялся с большим усилием. И говорит, знаете, своим голосом: «Что, не по-старостински?»
(Это он здорово подметил: своим голосом.У Андрея Старостина была очень сильная собственная интонация, замечательная, ни на кого не похожая манера говорить.)
Я тогда: Андрей Петрович, хотите подойдем сейчас к Андрюше Миронову? Здесь недалеко. Он спрашивает: сколько метров? Я говорю, метров триста. Он: триста? Нет, это далеко, в другой раз. Ноги не ходят… С юмором так говорит, то ли шутит, то ли как. И пошли обратно. Тяжело, правда, идет…
Тут началась панихида. Речи, даже самые искренние, в таких случаях всегда выглядят для меня как бы не слишком уместными.
Потом гроб подняли на плечи и не сразу направились с ним к выходу, но обнесли вокруг поля – последнее прощание с футболом.
Когда ехали мимо ипподрома и никто в нашем автобусе не обращал на это внимания, я сказал:
– Мимо Бегов везут Андрея…
И многие понимающе улыбнулись.
На Ваганьковском, особенно когда пошли по нужной аллее, стало совсем тесно от людей и венков, мало кто сумел подступиться к могиле, бросить на крышку горсть земли, даже услышать слова прощания. Да ведь и не это было главным.
На поминках, измученные этим днем, еще оглушенные первым горем, как под наркозом, сидели родные: Ольга Николаевна, дочь Наташа, любимый зять Саша, любимейшая внучка Лизанька. Братья, сестра, другие близкие…
И за всем посторонним растущим шумом запомнились мне слова младшего брата – Петра Петровича об их замечательной семье. Он сказал тоже фирменным, старостинским, голосом:
– Но Андрюша особенно удался, особенно хорошо был выпечен…
В конце пятьдесят шестого года мы с женой приехали в Малеевку. Получили ключи, поднялись в комнату, поставили вещи. Я подошел к окну. Внизу, на дорожке, стояли драматург Исидор Шток, с которым я был в приятельских отношениях, еще какой-то человек и Андрей Старостин. Я знал, что они с Исидором свояки – женаты на родных сестрах.
За окном позванивал голубой морозец, но на Старостине была кепка, осеннее пальто, легкие туфли. Он стоял стройный, красивый, и я подумал: как же хорошо, что он здесь!
– Инна, – позвал я жену, – посмотри, Андрей Старостин.
Потом мы спустились обедать и встретили Штока.
– Андрей? – переспросил он. – Гостил у меня три дня, только что уехал.
Велико было мое разочарование.
Любопытно, но шаг к нашему знакомству сделал он сам. Редколлегия одного из выпусков «Дня поэзии» обратилась к ряду известных людей с вопросом о том, кто им наиболее близок в современной поэзии. Старостин назвал Твардовского, Смелякова и меня. Нужно ли говорить, что мне это было приятней, чем статья иного маститого критика.
Это был человек огромного обаяния. Однажды в Доме кино он остановился, терпеливо отвечая на вопросы нескольких женщин. Мужская компания чуть поодаль ждала его, и кто-то сказал:
– Любят Андрея женщины! – а другой возразил:
– Ну, что вы! Гораздо больше его любят мужчины.
И это была правда. Его любили, восхищались им, дружили с ним Чкалов, Шостакович, Олеша, Яншин, Ляпидевский, Утесов, Фадеев, Бернес. Его уважали все, кто играл рядом с ним или против него. А как обожали его самоуверенные футболисты пятидесятых – шестидесятых годов, столько слышавшие о нем и не разочаровавшиеся, когда он вернулся. Они слушали его, раскрыв рот, – как никого.
Я сам наблюдал это в сборной команде, куда он тактично приглашал меня, – не выступать, а просто так. Бывал я с ним и на тренировках, и на играх, в ложе прессы, где ловилось на лету каждое его мнение.
Как бы я описал его? Открытое мужественное лицо, сломанный нос. И одновременно – ум, скромность, интеллигентность, естественность. Врожденные, но и развитые замечательные качества.
У меня есть стихи о нем – «Андрею Старостину». Они много раз печатались. В них тоже его портрет. И еще стихотворение «Футбольные прозвища». Приведу только начало:
В спорте прозвища как в деревне,
И традиции эти древни.
Каждый ловко и прочно зван:
Слон. Михей. Косопузый. Жбан.
Кто же это такие? Все довоенные корифеи. Слон – Артемьев, отец следующего Артемьева – Виталия, капитана «Локомотива». Михей, понятно, – Якушин. Жбан – Александр Старостин, знаменитый защитник, второй по порядку брат, из его рук Андрей получил капитанские повязки «Спартака» и сборной.
Я тоже познакомился и не раз общался с ним впоследствии. Это был умница, симпатичный, сразу располагающий к себе человек. Относительно невысокий, плотный, он оправдывал свое прозвище. Ну а Косопузый? Это одно из прозвищ Андрея – элегантного, подтянутого. Прозвище – наоборот. Изощренное болельщицкое остроумие.
Когда с ним случился роковой инсульт и он умер почти скоропостижно, многие если не сказали, то подумали: что ж, судьба. Ведь представить Андрея Старостина парализованным, потерявшим речь – невозможно!
Даже первый, довольно поздний приступ радикулита он перенес с оттенком трагичности. Он привык чувствовать себя сильным и здоровым. Он получал от этого удовольствие.
Когда он шел по улице, руки у него всегда были свободны – никаких портфелей, кейсов, «дипломатов». Согласитесь, редкость по нынешним временам. Когда-то он навестил меня в больнице. Только что вышедшая его книга, которую он мне принес, едва умещаясь, торчала из кармана.
Да, Андрей Петрович прекрасно писал и прекрасно рассказывал – это сочетание встречается не столь часто. Он писал прежде всего о футболе, – ярко, достоверно, со множеством подробностей. Мне приятно, что я имею отношение к двум его книгам, где говорится не только о футболе. Но что значит отношение – просто я долго убеждал и наконец убедил его написать и о детстве, о своей семье, об отце и дяде Мите – известных егерях, специалистах по красному зверю. Главное, что ему самому хотелось.
С младенчества слышал он рассказы о всяких подлинных охотничьих случаях. О том, например, как отцу и дяде пришлось спасаться от волчьей стаи на ветвях ели. Стоял лютый мороз, они совсем окоченели и едва удерживались, когда неожиданно пришла помощь.
Но вот что пишет автор:
«Вместе с тем хищность волка осознавалась мною несколько притупленно. Быть может, острота восприятия снижалась тем, что убитые волки лежали у нас в московском доме в холодных сенях по нескольку дней, дожидаясь отправки в мастерскую по выделке шкур и поделке чучел. Бегая через сени во двор то за дровами, то за керосином в чулан – для быстроты операции чаще всего босиком, – приходилось наступать необутой ногой прямо на промерзлое брюхо лежащего волка. Попирая поверженного хищника голой мальчишеской ступней, я подсознательно недооценивал злую силу жизни». Каково!
Как-то в Московской писательской организации возникла идея подготовить коллективную книгу о Красной Пресне, о ее истории и людях, – наш Союз находится в Краснопресненском районе. Из этой затеи так, по-моему, ничего и не вышло. А тогда мой друг Юра Трифонов загорелся написать о Старостиных – ведь они исконные пресненские.
Обратился к Андрею Петровичу, попросил рассказать поподробнее, но тот деликатно уклонился.
– Не хочет Андрей (так мы называли его за глаза), – говорил Трифонов несколько смущенно. – Наверно, сам пишет…
Да, тот уже решился.
Я не только убедил его написать новую книгу, но и, предварительно условившись, привел Андрея в журнал «Москва», где его сердечно приняли и заключили авансовый договор.
Исидор Шток, узнав об этом, уверенно сказал:
– Не напишет! – имея в виду определенную неорганизованность, отчасти богемность его характера и образа жизни.
Но Андрей Старостин написал. И здорово написал! Когда он принес в редакцию первый большой кусок, все там пришли в восторг, а опытнейшая сотрудница спросила меня по секрету:
– Кто ему пишет?..
Увы, порой пишут – и не только государственным деятелям, но и самим писателям. Правда, писать так, как Андрей Старостин, они не умеют. А он через несколько лет и следующую книгу написал.
Но и устный рассказчик он был поразительный. Из тех, о которых говорят – непревзойденный. Как жаль, что бесчисленные рассказы его остались не записанными на бумаге или на пленке.
Попробую воспроизвести некоторые его истории.
Я бывал с ним на бегах. Но я-то так, за компанию. А он играл. Пропускали его и тех, кто с ним, без билетов.
– Еще не хватает билеты брать, – усмехнулся он хмуро и уточнил: – Это все на мои деньги построено.
То есть на проигранное им за долгие годы.
И вот – рассказ. Зима, холодно, метет. Они стоят на скамьях своей компанией – несколько дружков на подхвате и Александр Петрович. Его Андрей в рассказах часто называет: брат Шурка. А самого старшего (того, разумеется, здесь нет) – Николай Петров.
Андрей делает ставки, дает деньги, ребята бегают в кассу – и опять мимо, и опять не угадал. Смеркается, последний заезд. И снова неудача. Он бросает билеты. А метет! И вдруг до него доходит, что он выиграл, в дубле, большую сумму. Но ведь как затмение нашло. Он говорит об этом негромко, невозмутимо. Компания бросается искать. Но он же не будет лазать под лавками. Он, как прежде, стоит – высокий, стройный. И брат Шурка, разумеется, рядом.
А те ищут, уже чиркают спичками, но – разве найдешь! Иголка в стоге сена. Но находят – он называет кто, по имени. Бегут получать. Он, понятно, на месте. Кассы уже закрыты, не платят, но кассирши еще там. Одна соглашается выдать. Выигрыш – восемь тысяч. Тысячу пришлось дать кассирше, – это они объясняют. Деньги, конечно, старые. Он, не считая, сует их в карман. Пошли?
Святочный рассказ. Но чистая правда. Это было в середине пятидесятых.
В тридцать седьмом, когда «Спартак» выиграл рабочую Олимпиаду в Антверпене, а затем побывал еще и в Париже, в нашей печати, как выражается Андрей Петрович, проскочила статья «О насаждении в обществе «Спартак» буржуазных нравов». Об этом пишет он в своей книге «Встречи на футбольной орбите».
«Кто-то распустил слух, что спартаковцы якобы намеревались скомпрометировать престиж нашего футбола «неполноценным» выступлением на рабочей Олимпиаде».
Позвольте, но ведь они Олимпиаду выиграли. Логика, однако, не считалась тогда весомым аргументом.
В статье упоминались имена всех четверых Старостиных.
Вернувшись, они попросились на прием к Косареву, который старался успокоить их, а затем написали письмо в более высокий адрес.
В результате в «Известиях» появилось сообщение: «Дело братьев Старостиных прекращено». Если бы!
Еще до войны Андрей Петрович стал директором фабрики спортивного инвентаря, потом она выпускала противогазы. Бомбежки Москвы, жестокое первое лето, немыслимая осень, когда враг уже рядом, в ближайших дачных местах, и наконец всеобщий вздох облегчения, ликование, радость – первая настоящая победа, и где – под Москвой!
Дальше у Старостина сказано:
«А весной 1942 года шальная «фугаска» упала не по адресу. Бывают такие случайности во время войны, когда снаряды ложатся по своим. Взрывная волна огромной силы разбросала нас кого куда: Николая в Комсомольск, Александра в Воркуту, Петра в Соликамск, меня в Норильск».
Их взяли всех в одну ночь. У Андрея на спинке стула висел пиджак с орденом «Знак Почета». Тогда эти ордена еще крепились не на колодке с булавкой, а на винте. Один из пришедших вырвал его, не развинчивая, «с мясом». Грудная Наташа спала в соседней комнате. Андрей сказал, что должен попрощаться с ней. Они не разрешили. Но он отмахнулся и шагнул в дверь. Они вдвоем завели ему за спину руки и держали так, пока он, нагнувшись, целовал ребенка.
Его отвезли на Лубянку, где он провел восемь месяцев в одиночной камере, не зная, как идет война, что с семьей, сбратьями и сестрами. Его только водили на допросы и требовали сознаться в службе западным разведкам, в подготовке террористических актов и в прочей чепухе, отнюдь не казавшейся забавной.
И ведь, напомню, война, сорок второй год.
Потом, уже глубокой осенью, его посадили в «черный ворон» и повезли куда-то очень недалеко. «Здесь пешком пять минут». Он вышел, увидел прямую знакомую улицу и в стороне, на возвышении небольшую толпу, преимущественно из женщин. «И как они узнали?..» Он услышал женский голос:
– Андрей! – и успел заметить Шуру Кононову, свояченицу, сестру Ольги. Он махнул ей, и тут же его ввели, почти втолкнули в подъезд.
Остальных братьев тоже привезли раздельно. И не только их. Подсудимых набралось в несколько раз больше. Это было так называемое «спартаковское дело». Но они, понятно, ловили взгляды друг друга: ну, как ты, брат? Их специально посадили на скамье не рядом – через два-три человека.
Началось чтение обвинительного заключения. Они, стоя, слушали перечисление всех параграфов и пунктов пятьдесят восьмой статьи.
А за спиной зал, полный ощутимо дышащих ненавистью слушателей или курсантов – будущих военных юристов.
Среди подсудимых был и Евгений Захарович Архангельский. Не тот Архангельский, из Ленинграда, который ездил осенью сорок пятого в составе московского «Динамо» в Англию, а старый футболист, много старше Андрея. Я тоже его знал и неоднократно (потом, разумеется) с ним встречался. У него было прозвище Железное Сердце – как из рыцарских времен. Это был человек ротский. Услышав это словечко, я тут же спросил, что оно значит. Андрей Петрович разъяснил, что это прилагательное от слова «рота». А ротой в Москве испокон веку назывался мир игроков, маклеров, барыг. Своеобразный жаргон, конечно. Так вот, Евгений Захарович был ротский человек, игрок. Он был сухой алкоголик. А это что еще? А то, что он играл беспрерывно, во что и на что угодно. Вот, скажем, сидим, он предлагает: давайте – какая официантка раньше войдет в зал, Тоня или Аня? На десятку. И все. Экспресс-лото.