Текст книги "Писательский Клуб"
Автор книги: Константин Ваншенкин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 32 страниц)
Генеральский ужин
Лет тридцать назад мы с Эдуардом Колмановским ездили в войска. С нами была еще певица, она исполняла наши песни. Выступали в Домах офицеров, в солдатских клубах и столовых, очень часто помимо утвержденного плана: старались не отказывать никому.
Однажды нас пригласил в гости молодой генерал, наш горячий поклонник. Был ли он таковым и раньше или стал только сейчас – не помню, да и какое это имеет значение. Зашел за нами в гостиницу – он жил поблизости. Едва мы поднялись к нему, как появился еще один гость, да не просто генерал, а сам командующий.
Отношения сразу образовались простые и дружеские. Бутылки сверкали на столе разнообразнейшие, еда подавалась свежая и вкусная. Роль официанта безукоризненно исполнял солдат – ординарец или вестовой.
Композитор играл на рояле, певица пела, пел и он сам, генералы подпевали. Все были довольны.
Помню, еще в начале ужина хозяин спросил у командующего, почему тот приехал без жены, и предложил подослать за ней машину.
Командующий ответил:
– Она не может. Ей сегодня зубы вставили, – и, помолчав, добавил: – В рот.
Было уже очень поздно, когда застолье меня утомило и я решил прогуляться по квартире.
Вышел в соседнюю комнату, видимо, в гостиную, из нее дверь вела в следующую: там оказался кабинет. Оттуда я попал в спальню, где стоял приоткрытый платяной шкаф, а в нем что-то сверкало. Я заглянул.
В шкафу висел генеральский парадный мундир.
Я надел на себя тяжелый от многочисленных орденов голубой китель, затянул золотой пояс с кортиком, чуть сдвинул на правую бровь роскошную генеральскую фуражку. Долго рассматривал себя в напольном зеркале и, видимо, остался своим видом вполне удовлетворен.
Пора было возвращаться, но сперва я решил дойти до конца и еще через несколько комнат неожиданно для себя очутился в столовой, откуда начал свое познавательное путешествие. Только я вошел теперь в другую дверь, с противоположной стороны.
Оказалось, что комнаты в квартире расположены не анфиладой, а кольцом, но я по ряду причин этого не заметил.
Никто не обратил на мое появление никакого внимания. Тогда я подошел к командующему, приложил пальцы к козырьку и негромко сказал:
– Товарищ командующий, разрешите обратиться…
Он посмотрел на меня с интересом, но отчасти вопросительно (перед ним стоял незнакомый генерал, однако где-то он его все-таки видел) и ответил с готовностью:
– Да-да, пожалуйста…
Через мгновенье они все меня узнали, и я немного смущенно снял мундир хозяина.
…Невинные забавы былых времен.
«…Нужно еще поколдовать»
(об Аркадии Островском)
Вспоминаю встречу московских поэтов и композиторов в 1949 году, в Дубовом зале ЦДЛ, – такие вечера устраивались тогда регулярно. Исполнялись – впервые – совсем новые песни, поэты читали стихи, пригодные, на их взгляд, для песен будущих. Но, как правило, именно только на их взгляд – тексты,что шли потом в дело, были уже в руках у композиторов. То есть я хочу сказать, что все это было любопытно, занятно, но из таких коллективных смотрин и сватовства ничего не выходило – процесс создания песни гораздо загадочней, интимней. Куда больший интерес представляло слушание уже готовых песен.
И вот помню среди прочих песню Аркадия Островского и Льва Ошанина «Дайте трудное дело». Островский – молодой, во всяком случае, моложавый, энергичный, возбужденный. Под стать ему и его соавтор. А сверху, с антресолей, неожиданно свисают огромные листы ватмана с крупно написанными словами припева. Чтобы могли подпевать все желающие – словно это происходит в комсомольском клубе.
Вот такое воспоминание. С Островским я еще не знаком. Песен писать не собираюсь, хотя в глубине души, вероятно, смутно мечтаю об этом. Во всяком случае, мое общение с Исаковским или Фатьяновым, которых я уже хорошо знаю, а они знают меня, совершенно не касается этой области.
Когда познакомился с ним лично? Точно не помню, но очень давно. И, конечно, очень легко, учитывая его исключительную общительность. Но познакомились, и только. Ничто нас долгое время не связывало.
И вот Аркадий Островский обратился ко мне и высказал желание тоже написать музыку на мои слова. Мне нравились его песни, я с охотою согласился и подарил ему несколько своих сборников, чтобы он оттуда что-нибудь выбрал.
И однажды он позвонил и сказал нарочито будничным тоном:
– Константин Яковлевич, знаете, написали мы с вами песню.
– Прекрасно! – обрадовался я. – А что за стихи?
– Ни за что не угадаете. Из книги «Окна». Они у вас без названия, а начинаются: «Как провожают пароходы…»
– Действительно неожиданность.
Я приехал, и он сыграл мне мелодию, кое-как проборматывая слова, путаясь в них с непривычки. (Потом кое-что, явно не поющееся, пришлось переделать, на что я согласился с легким сердцем, так как не числил стихотворение среди своих удач.)
Островский опять и опять играл мне мелодию.
– А отыгрыш какой! Только один человек в Советском Союзе умеет это делать!
И, продолжая играть (а он здорово играл), круто поворачивал ко мне голову, надолго оставляя на лице радостную, трогательную в своей наивности улыбку.
– Кто же ее споет? – спрашивал он себя, все еще наигрывая, и отвечал себе же: – Пожалуй, Хиль. Константин Яковлевич, а на готовую музыку вы принципиально не пишете?..
Потом, изредка встречая его, я всякий раз говорил:
– Ну, как там наша песня?..
Он с готовностью объяснял:
– Надо еще подержать, поколдовать. Конечно, я мог бы и сейчас выпустить, но ведь у нас с вами – марка!
И наконец объяснил, в чем дело:
– Вы знаете, там нужен небольшой припев. Иначе скучновато. И музыка уже есть.
– Вот пусть и будет просто музыка.
– Нет-нет, поверьте мне. Там всего-то пустяки: пам-пам, пам-пам, пам-парьям-парьям-пам-пам. А болваночка, «рыба», совсем простая: «вода, вода», потом проигрыш, и опять: «вода, вода».
– Что же такая скучная рыбка? – спросил я, смеясь. – Вы хотя бы разнообразили:
Вода, вода,
Кругом вода.
Вода, вода,
Шумит вода.
– Годится! – вскричал он.
– Это-то не годится, конечно. Но я попробую.
– Что-то несложное, – напутствовал он меня.
Я практически не пишу на готовую мелодию, на так называемую «рыбу», – не потому, что не умею, а потому, что не люблю. А здесь я и вовсе не ощущал в припеве необходимости, смысла. Все же попробовал: «Наш путь далек, в морях пролег». Не получалось, потому что стихотворениюэто было не нужно.
Я сказал об этом Островскому:
– Пусть будет просто музыкальный припев без слов.
Он неожиданно легко согласился.
Недели через две он позвонил мне и сообщил время радиопередачи. Вступление, запев, знакомые мне, и вдруг я услыхал с подлинным ужасом:
Вода, вода,
Кругом вода…
Я возмутился, воспротивился, потребовал изъять запись.
– Хорошо, – пообещал он. – Если вам не нравится. Это ваше право.
Но через два дня я снова услышал по радио песню вместе с «водой».
– Не волнуйтесь! – уговаривал меня Островский. – Уже ничего нельзя сделать. Песня пошла пулей!
А вскоре уже радостно говорил мне:
– Вышла на гибкой пластинке. Сегодня на улице Горького продавали с лотка, я видел. Как воблу разбирают!
Я потом всегда говорил при случае:
– Стихи мои, музыка и вода – Аркадия Островского.
Года через три мы участвовали с ним в общей телевизионной передаче. Там исполнялась и «Как провожают пароходы».
– Константин Яковлевич, – спросил он прямо перед камерой, – вы на меня не сердитесь?
Я ответил:
– Только когда слышу эту песню.
Кроме того, что он был автором музыки многих известнейших лирических и гражданских песен, он писал о детях и для детей («Пусть всегда будет солнце» или – о чем знают немногие – телевизионная колыбельная «Спят усталые игрушки»).
Он был несколько наивен, инфантилен, что порою свойственно талантливым людям, и дети охотно принимали его в свои игры, что, впрочем, не всегда кончалось вполне благополучно.
Не могу не вспомнить рассказ А. Островского и его жены о том, как они были приглашены и пришли в гости, но получилось так, что до этого побывали еще в другом доме и теперь были утомлены. Поскольку Аркадий Ильич был главный, почетный гость, то хозяева, желая видеть его освежившимся, предложили ему отдохнуть в соседней комнате, а чтобы не помешал вздремнуть четырехлетний сын хозяев, сказали мальчику, что там будет спать Бармалей. Должен заметить, что при всем добродушии и веселости внешне Островский мог сойти за этого персонажа.
И вдруг в комнату, где сидели остальные гости, вбежал мальчик, возбужденный, бледный, с палкой в руке, и вскричал взволнованно и гордо: «Я… убил… Бармалея!..»
Все повскакали с мест, кинулись в соседнюю комнату.
Аркадий Ильич, ничего не понимая, сидел на диване и держался за голову. На лбу его начинала просматриваться быстро созревающая шишка.
Когда Островские рассказали в компании эту историю, кто-то заметил, что благородство и бесстрашие нового поколения достойны восхищения. Я же сказал, что, отдавая должное отваге маленького героя, несколько насторожен другим обстоятельством: расправой без проверки фактов.
Бармалей весело смеялся.
С ним и вокруг него вообще часто происходили всякие забавные случаи.
Однажды мы с женой неожиданно встретили Островских на еще малолюдной по-весеннему ялтинской набережной. Мы торопились уже к себе, в стоящий на горе писательский дом, а они начали уговаривать нас отобедать вместе с ними. Они жили в гостинице «Ореанда», где был тогда отличный ресторан.
Болтая, мы стояли под громадным шарообразным платаном, в его пятнистой тени. И тут я увидел направляющегося прямо к нам высокого, стройного человека.
– А тебя мы ждали, – сказал я ему, протягивая руку. – Как долетел?
– Понимаешь, Костик, не очень, – озабоченно ответил человек, поздоровавшись со всеми. – Меня укачало в самолете. Пойду отлежусь.
– Да, да, – тут же вступил Островский. – Вы какой-то бледный. Идите отдохните, а мы еще погуляем.
– До вечера, – сказал я, не в силах сдержать смеха, и, едва тот отошел, спросил Островского: – Знаете, кто это? Знаменитый ас, заслуженный летчик – испытатель, Герой Советского Союза Марк Галлай. Что? А это у него такая манера шутить.
– О! – воскликнул Аркадий Ильич без тени удивления или смущения. – Я читал его книги.
Островские жили в Ялте уже давно, и композитор умудрялся не раз летать в Москву, чаще всего на один день, – то записать фонограмму, то сделать наложение солиста.
– Вы понимаете, – объяснял он мне, – все разъезжаются, студии свободны. А я хитрый, – и весело подмигивал.
Энергия из него просто била.
А через неделю мы пригласили их на ужин в ресторан «Джалита», на автовокзал, построенный таким образом, что прямо через здание, бурля, протекает горная река.
Островский много тогда выступал по телевидению. Его узнавали, оглядывались. Официанты сияли. Оркестр играл его музыку.
Когда мы вышли, за дверью, у воды, стоял парень лет семнадцати. Он глядел куда-то в пол.
– Можно вас на минутку? – сказал он Островскому.
– Да, да, – отвечал тот с готовностью.
Они отошли на несколько шагов. Я на всякий случай придвинулся ближе.
– Где вы брали эти туфли? – спросил парень.
Островский посмотрел на свои ноги.
– В Париже.
– А вы не могли бы их мне уступить?
– Ладно, Аркадий Ильич, пора идти, – вмешался я, беря композитора под руку.
По дороге Островский объяснял бесхитростно:
– Я думал, он попросит, чтобы я его прослушал.
Там, в Ялте, мы написали еще одну нашу песню – «Хотят ребята в моряки».
Сколько раз предлагал он мне сделать что-нибудь. Но после первого случая я все остерегался. А здесь, сблизившись, дал ему эти, написанные совсем недавно стихи.
Он сочинил музыку очень быстро.
Помню, мы сидим вчетвером у нас на балконе. Круто уходит вниз темный сад, сверкают зеленые огоньки Ялты. А за ними черное море – я пишу здесь это слово с маленькой буквы, потому что оно действительно совершенно черное. И ярко освещенные лайнеры – на набережной, у причала.
А до этого он в десятый раз, наверное, поет в гостиной эту песню, и мелодия искрится и вздымается волной, и отыгрыш опять поразительный. Перед ним истертый уже листочек с моими стихами и его нотными крючочками. Но он уже помнит наизусть и в листок не заглядывает.
Привлеченные музыкой, входят люди, присаживаются в уголке, слушают, улыбаются. Островский подмигивает мне:
– Хорошо, но нужно еще поколдовать, не торопиться…
…Когда его не стало, а это случилось неожиданно и очень
скоро, тот листок не нашли.
– Если отыщется и не закончено, я допишу, – говорил мой друг Эдуард Колмановский. Но единственный черновик нашей песни так и пропал.
Потом другой композитор написал музыку на эти стихи, встретив их в газете, но это было уже совсем не то. Он и сам признал, что не угадал с мелодией.
А мне вспоминается Ялта, набережная, море, огромный круглый платан, и наш балкон на горе, и смеющийся, полный жизненных сил Аркадий Островский.
Портрет Искандера
Моя дочь захотела написать портрет Фазиля Искандера. Они долго уславливались – все не получалось. Наконец уговорились. Дело происходило на даче.
Она с этюдником и холстом на подрамнике пришла к нему в коттедж. Он сидел мрачнее тучи. Дело в том, что в Абхазии было тогда напряженнейшее положение, и в этот день особенно. Фазиль ужасно переживал.
Галя предложила включить музыку – он отказался. Так он и просидел несколько часов в своей спортивной сине-красной курточке.
Она закончила односеансный портрет. Он посмотрел, одобрил, сказал удивленно:
– Я не думал, что это так заметно…
В конце дня приехала с работы его жена Тоня, зашла к нам – глянуть. С ней была их дочь Марина, она уже видела. Тоне тоже понравилось.
Потом, уже в сумерках, они сидели вместе с моей женой и с Галей, разговаривали. Портрет стоял на стуле. Тоня вдруг повернула голову в направлении портрета и спросила:
– А ты что молчишь?..
Ей показалось, что и Фазиль в комнате.
Сидур и другие
Слуцкий любил приобщать, открывать. Однажды он подошел ко мне в нашем Клубе и спросил, не хочу ли я заехать с ним в мастерскую к трем скульпторам – Вадиму Сидуру, Владимиру Лемпорту и Николаю Силису. Недавно была их выставка в редакции «Комсомолки». Вот и Булат едет. Я согласился: за компанию, да и читал о них. К тому же по дороге.
Мастерская размещалась в начале Комсомольского проспекта, напротив церкви Николы в Хамовниках. Это замечательный действующий храм, ему скоро триста лет, и содержится он с исключительной тщательностью.
А мастерская в восьмиэтажном доме через дорогу и, как почти у всех скульпторов, в подвале. Иначе пол провалится.
Я помню, как мы в темноте спускаемся по сбитым ступеням, звоним. Несем в свертках что-то из буфета.
Нам открывают, – все просто, весело. У двоих бороды. Масса работ. Таких, что сразу хочется что-то иметь. Рассматриваем их, но не так, чтобы специально. Садимся за стол. Стаканы в глине. Знакомимся подробней. Жена Димы Сидура – Юля. Потом, помню, приехала Ия Саввина. Еще были физики, – может, и не в тот раз. Кого-то из них я знаю. Теперь некоторые стали академиками.
А хозяева! Какие приятные, доброжелательные ребята. Крепкие – скульпторы!
Володя и Коля – они так представились и просят так себя называть, да и нас почти с ходу, может, со второго раза, называют по имени – так вот Володя и Коля снимают со стены гитары и начинают играть. Да как! Они играют на гитарах Баха. А потом поют блатные, или, скорее, стилизованные, песенки.
А Дима улыбается, – не поет, не играет, это не его дело.
Булат тоже берет гитару. Поет свое. Он только-только входит в известность.
Потом уже я подумал: непонятно, кто из них был, как теперь говорят – лидер. Сначала я решил, что они так втроем и работают. Но нет. Как бы общая фирма, а когда захочешь приобрести что-то, выясняется – чье это.
Я ездил туда не раз с женой, и ей страшно понравилась сидуровская «Гладильщица», женская фигура из обожженной глины, мощно склонившаяся над утюгом. А на затылке трогательный пучок. Работа небольшая, но при многократном увеличении она была бы уместна где-нибудь в сквере, перед прачечной или ателье.
Я решил купить ее в подарок. Денег у ребят не было, но и спроса тоже. Брали недорого, учитывая и возможности покупателя. Помню, они мне запаковывали, завязывали сразу несколько вещей. Был жуткий гололед, и они напутствовали:
– Разобьешь – не выбрасывай. Склеим…
Но не разбил.
У нас пять их работ: кашпо, подаренное Лемпортом, длинная, облитая коричневой глазурью «Пляжница» Силиса. Еще одна его же могучая женская фигура, тоже со сдвигом, скорее символ. И две Сидура – «Гладильщица» и настенная тарелка «Семья в кривом зеркале». Девочка в платьице с торчащими из-под него трусиками, а по бокам родители – толстая мама, держащая связку баранок, и веселый папа, – все трое слегка искаженные в аттракционе «Комната смеха». Школьная подруга жены увидела и заквохтала: «Это же мы с Петей и Ирочкой…»
Как-то мы услышали у них в мастерской фамилию Зиневич. Андрей Николаевич? Мы его хорошо знали, и о нем тоже хочется рассказать. Он был физик, работал в ФИАНе, но главной его жизненной страстью было искусство: керамика, скульптура, дизайн. Домоуправление выделило ему в соседнем с нашим доме комнату для работы. А он за это, как тогда стали говорить, на общественных началах – вел детский кружок. Ребятишек, особенно в длинные осенние или зимние вечера, набивалось полно, сопели, лепили увлеченно – каждый свое, сами производили обжиг в специальной печи. И он занят был своим делом. Давал им полную свободу, ничего не навязывал. Иногда они подходили к нему, спрашивали, советовались. Он серьезно, как равным, показывал или объяснял. Зиневич исповедовал весьма распространенную теорию, согласно которой все дети изначально талантливы. Но доказывал он это на практике. Его студия гремела, на всех смотрах и олимпиадах занимала первые места. Наша дочь тоже посещала ее. В десять лет она была уже участницей выставок в ГДР, на ВДНХ и еще где-то.
Андрей Николаевич, будучи физиком (а может быть, и химиком?), находил или создавал для своих настенных тарелок и керамических «плашек» удивительно насыщенные, яркие краски, видимо недоступные профессиональным художникам. В связи с этим Лемпорт и Силис не раз привлекали его себе в помощь, – при больших, скажем, отделочного характера заказах.
Работы Зиневича висят сейчас во многих московских домах.
Однажды мы встретили их – Лемпорта, Силиса и Зиневича – в Коктебеле, шумных, густо загорелых, в шортах, с масками и ружьем для подводной охоты. И гитары были при них, не на пляже, конечно. Мы и тут немало общались, я познакомил их чуть ли не со всеми своими коллегами. Так они втроем и остались в памяти многих.
А Сидур на юг, видимо, уже не ездил. Он ездил под Москву, в Алабино, к родителям, размышлял и работал там.
Как-то в Коктебеле скульпторы (так для понятности эту троицу все называли) пригласили нас на шашлык. Это было главное здесь развлечение после моря и сбора камешков – шашлык вечером, в полутьме, при свете костра и мангалов.
Кругом на земле мрак, вверху крупные звезды, а порой, когда все замолчат, отдаленный шипящий звук моря. Да еще время от времени почти театральные столбы пограничных прожекторов – по заливу и белой пене прибоя.
В тот вечер давило тяжелое известие – кто-то сообщил, что на Карадаге, сорвавшись, разбился молодой физик. Такое здесь иногда случалось.
Но что поделаешь, – постепенно отвлеклись, почти забыли.
И тут сидящий рядом со мной Володя Лемпорт небрежно сказал мне, что шашлык этот они купилиу той компании, откуда был физик. Те собирались веселиться, но сейчас им не до этого. Он говорил с той спокойной интонацией жизненной реальности, какая бывает на войне, где едят пайку погибших, почти равнодушно. Но ведь здесь-то не война. Мне не захотелось передавать его слова кому-то еще.
А вообще это были ребята симпатичные, свойские, немного грубоватые. Хваткие такие ребята. Они с охотой брались почти за любое, в том числе и не за свое, дело. Снимались в кино, в каких-то пиратских фильмах. А через много лет Лемпорт сделал даже попытку войти в литературоведение, выдвинув в многотиражке «Московский художник» свою не слишком стройную концепцию по поводу места и методов Маяковского в советской литературе.
А что же Сидур? Поначалу показалось, что и он такой же, как они, только без гитары. Тоже схватка с жизнью, иначе пропадешь. Он тоже занимался посторонним, но искусством – оформлял книги. Правда, совсем немного. У меня он оформил две.
В издательстве «Советский писатель» главным художником был тогда К. М. Буров, добрый, отзывчивый человек широких взглядов. Он охотно, не придираясь, давал Диме работу. Да и потом, при В. В. Медведеве, здесь тоже была свободная, раскованная атмосфера. В «Советском писателе» Сидур очень удачно решил мой лирический сборник «Повороты света».
А вот в издательстве «Искусство» обстановка была иная. Там у меня выходила книжечка о поэзии и поэтическом вкусе – «Непонятливая Лика». Я привел в художественную редакцию Силура, попросил, чтобы оформление заказали ему. Это право автора.
Но здесь к Вадиму отнеслись настороженно:
– Вы книжный график?
– Нет.
– Что-нибудь кончали?
– Строгановку.
– А как же вы будете…
– Шрифты мне сделают, а обложку я нарисую.
Он был тверд.
Им очень не хотелось, но я настаивал.
В самом начале моей книжки была цитата из И. А. Бунина:
«Одеваясь в прихожей, он продолжал что-то думать, с милой усмешкой вспомнил стихи Фета:
Какая холодная осень!
Надень свою шаль и капот…
– Капота нет, – сказала я. – А как дальше?
– Не помню. Кажется, так:
– Какой пожар?
– Восход луны, конечно».
Сидур сделал тревожную красно-малиновую обложку, и на этом фоне пером – черные силуэты сосен.
Мне понравилось.
Пришли к художественному редактору. Тот поморщился и повел нас к главному художнику. Реакция была такой же.
– Ну что ж, – спокойно констатировал Дима, – мнения разделились.
– То есть как? – спросил главный.
– Двое против, а двое за: автор книги и я.
Они рты раскрыли от такого нахальства.
Заказали другому, своему, но он сделал столь нелепо и не то, что пришлось им удовлетвориться работой Сидура, – времени уже не было, пора было сдавать книжку в производство.
А из тех книг, где были еще и рисунки Вадима, на нас всегда смотрело лицо Юли.
Он вообще хорошо рисовал.
После инфаркта, когда ему запретили поднимать тяжести, – а работа скульптора – это и труд атлета, – он, особенно поначалу, вынужденно увлекся рисунком. Помню его серию – инвалиды войны, голые обрубки, те беспомощные несчастные, которых народ назвал «самоварами». Она производила сильное впечатление. Тема войны, ее последствий захватывала его все более властно…
Лемпорт тоже был на войне (Силис моложе), но Сидур перенес тогда, в юности, ужасное ранение – в челюсть, оно угнетало, мучило его всю жизнь.
Мне думается, что именно в ту пору, после Диминого инфаркта, и произошел их отход друг от друга, а потом и разрыв. Слишком уж они были сильные, здоровые, жизнерадостные, из них это просто било. Он им по всем статьям в товарищи уже не годился. Такое у меня, во всяком случае, создалось впечатление.
После размежевания он начал работать особенно серьезно. И вот вечно терзавшее его давнее ранение и новая болезнь объединились в нем, еще более обострили мотив человеческого страдания.
Он создает несколько сильнейших антивоенных работ. Да, наверное, это не был реализм, но и абстракцией их никак не назовешь. Да и какая разница – если волнуют!
Но не нравились – тем, кто решает. А там– нравились. Его знали за рубежом, о нем писали. Его работы – памятники жертвам фашизма стали появляться на площадях Европы. Он передал их туда – разумеется, безвозмездно.
У нас же его подвергали гонениям, прорабатывали, исключали. Он продолжал работать – задумчивый, ироничный, упорный. Не он первый… но неужто и не последний?
В связи с этим мне вспомнилась фраза Толстого: «Чем меньше имело значение мнение людей, тем сильнее чувствовался Бог».
Конечно, у нас каждый знает, как важно мнение людейдля писателя, художника, музыканта. Но, с другой стороны, если бы было только так, все остановилось бы или просто повторялось. Чтобы почувствовать в душе Бога, можно порой пренебречь чужим мнением, особенно несведущих, заблуждающихся или лукавых. Не всем это под силу.
Теперь опять о его бывших сотоварищах. Когда умер Марк Бернес, нужно было установить памятник над могилой на Новодевичьем. Мы – Э. Колмановский, Я. Френкель, Е. Евтушенко и я – принимали в нем участие. Заказана работа была В. Лемпорту и Н. Силису. Мы побывали в их куда более просторной и светлой мастерской в Филях, познакомились с новым их компаньоном, – видимо, без третьего они не могли, привыкли.
Проект оказался вполне приемлемым. Я поинтересовался, какой будет портрет. Они ответили, что рисованный, высеченный на мраморе. Мы засомневались, но нас убеждали и уверяли в превосходном результате.
Накануне открытия памятника позвонила вдова Марка, Лиля, и сказала:
– Боюсь, тебе не понравится…
Когда сдернули покрывало, большинство присутствующих были попросту шокированы. На камне четко выделялось откровенно шаржированное изображение Бернеса. Не знаю, чего здесь было больше: неумения или равнодушия.
Я потом долго не мог подходить к этой могиле. До тех пор, пока зять Бернеса, Толя, не срубил оскорбительный шарж, заменив его обычной человеческой фотографией.
…Что же еще? Добровольно ушел из жизни Андрей Николаевич Зиневич. Почему-то все его так называли – только по имени – отчеству. Причина неизвестна – ушел, не прощаясь. Незадолго до этого я встретил его на улице, – мы же были соседи.
Умер и Вадим Сидур. Я был в отъезде и не знал об этом. Но именно тогда, по сути одновременно, я написал стихотворение «Гладильщица». Словно что-то рукой водило.
Вот оно.
«Гладильщица» Сидура.
Отсутствует белье.
Но яростна фигура
Согбенная ее.
На желтоватом фоне
Чуть выцветшей стены
В натруженном наклоне
Разбег ее спины.
Круглятся руки длинно,
И, кажется, она
Сама, как эта глина,
Судьбой обожжена.
Охваченная гневно
Работою одной,
Лет двадцать ежедневно
Она передо мной.
Теперь уже не двадцать, а куда больше…
А Вадим Сидур признан, наконец, и у нас. Так, во всяком случае, пишут.








