Текст книги "Писательский Клуб"
Автор книги: Константин Ваншенкин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 32 страниц)
Винокуров тут же на углу начал болтать с двумя девушками, смеясь, пытался познакомиться и направился с ними к Смоленской, ему все равно было в ту сторону, он жил на улице Веснина.
А я пешком пошел к Арбатскому метро, мне еще предстояло ехать за город к молодой жене и почти годовалой дочери. Москва тогда ложилась поздно, последние известия по радио начинались в половине двенадцатого и заканчивались боем Кремлевских курантов.
На другой день я снова оказался в городе, мне нужно было в «Литгазету» к Семену Гудзенко. Зачем? Может быть, я написал какую-нибудь рецензию. Во всяком случае стихами он не занимался. В голове у меня еще слегка пошумливало.
Гудзенко сидел за столом в большой солнечной комнате, – как всегда, красивый и полный энергии. Через две минуты после моего прихода он сказал бодро:
– Знаешь, сегодня ночью взяли Ярослава…
Я сел на диван. Можете себе представить мое потрясение. Однако виду я не подал.
Потом, с годами, я узнал, что Смеляков был арестован вскоре после нашего ухода. Знающие люди объяснили, что приехавшие за ним ждали, пока мы уйдем: с нами были бы лишние хлопоты, нас пришлось бы вносить в протокол…
А сейчас Гудзенко уверенно говорил, что лучше было бы, если бы умер Смеляков, а посадили Шубина.
Я ничего не понимал: почему?
А потому, что Смеляков поэт лучше и, если бы он просто умер, его бы продолжали издавать, а теперь не будут…
Я его уже не слушал.
Дуся в недавнем разговоре подтвердила то мое впечатление: Ярослав действительно нервничал. Он ждал ареста. Один поэт прочел ему слабенькие стихи о Сталине, и Смеляков не удержался, небрежно – уничижительно отозвался о них в присутствии третьего человека. Но ведь не о Сталине же отозвался! Еще он спросил: почему про Ленина у тебя хорошие стихи, а про Сталина плохие?.. Спросил и тут же пожалел, но было поздно. На другой день он сказал Дусе:
– Скоро меня посадят…
Горько приобретенный опыт не обманул его.
Его судила тройка. Обвинялся он по двум статьям: за плен и за антисоветскую пропаганду. Следствие длилось долго. Дуся была на улице Осипенко, ее принял генерал, сказал, что к ней лично претензий у них нет, может жить как прежде, и спросил, есть ли просьбы. Она попросила о свидании, которое и было разрешено в Бутырской тюрьме. Но Ярослав выглядел каким-то потухшим, был уже не здесь.
Он получил на полную катушку – четвертак, то есть двадцать пять лет. По сути, навсегда. Но карта легла так, что умер он через двадцать один год, а последние семнадцать провел на свободе. И то до конца того срока не дотянул.
Спустя какое-то время Дуся вышла замуж за знаменитого мастеранаездника Московского ипподрома А. Г. Бондаревского. Его знала вся Москва. Андрей Старостин писал о нем в одной из своих книг, а Евгений Евтушенко – в известном стихотворении:
За жокея какого-то
Замуж вышла жена.
Смеляков ничего не подозревал. Дуся писала ему письма, посылала деньги, отправляла посылки. Все по строго установленной норме. После смерти Сталина обозначились послабления, и она ездила к Ярославу в Инту.
Бондаревский был в числе тех, кто помогал хлопотать об освобождении Смелякова. Удалось снять с него первую статью, а по второй он, уже отбыв четыре года, попадал под амнистию. Реабилитирован он был значительно позднее.
На вокзале Смелякова встречали М. Луконин, А. Фатьянов, С. Васильев, еще кто-то. Лишь здесь он узнал, что жена ушла от него.
Она освободила Смелякову квартиру, поскольку ему негде было жить, – ту самую крохотную квартирку в Спасо-Песковском переулке, – и мы с Винокуровым вновь пришли к нему.
Последний на свободе вечер, когда мы с Женей были у него, запечатлелся в сознании Смелякова с необыкновенной точностью, и он восстанавливал его с хмурой веселостью, с какой-то мрачной наивностью – опять худой, моложавый.
Потом он рассказал, что читал недавно мою поэму и стихи – Винокурова и мои.
И вдруг спросил:
– А та моя рекомендация? Вы ее, конечно, сожгли?
– Почему же. Она у меня.
Он усмехнулся:
– Так я вам и поверил.
Едва придя домой, я кинулся искать ее, видел ведь не раз, все перерыл – но безуспешно.
И потом, в течение многих лет общения со Смеляковым я многократно предпринимал попытки найти ту его рекомендацию, принести, показать ему.
И вот теперь, когда его уже нет, я, разыскивая свои стихи с пометками Симонова, непонятно как наткнулся на этот листок.
Вот он передо мной. Машинописный текст.
В Комиссию по приему в ССП
Рекомендую в члены ССП Ваншенкина Константина Яковлевича, талантливого, серьезно работающего поэта. Недавно изданная «Молодой гвардией» первая книга Ваншенкина «Песня о часовых» получила в литературной среде и на страницах газет положительные отзывы. От Ваншенкина можно ждать еще много хороших советских стихов.
И дальше – от руки:
18 авг. 51 г. Ярослав Смеляков
Он женился на поэтессе Татьяне Стрешневой, мы ее и раньше знали. Потом мы жили в соседних домах, да и вообще виделись и разговаривали бессчетно.
Умер он неожиданно для многих. Я давно уже обратил внимание на то, что, разговаривая, он беспрерывно облизывает языком губы. Его мучил и погубил жестокий диабет. Похороны были малолюдные, негромкие. Помню Луконина, Слуцкого, Симонова, Евтушенко. На доме, где жил Смеляков, нет мемориальной доски. Конечно, он же не был секретарем или Героем.
Я почти не говорю о его стихах, о них я писал – и не раз – прежде. Я хочу только сказать, что нелегкие повороты его судьбы отложились и сказались на его столь противоречивом характере, в котором сочетались нежность и грубость, доброта и злоязычие, осторожность и смелость и еще многие, казалось бы, несовместимые черты.
Битва в пути
В 1961 году, осенью, поехали выступать в Волгоград: Смеляков, Луконин, я и молодой тогда поэт Коля Анциферов, еще не член Союза.
Я не большой любитель таких вояжей, но очень уж настаивали – пришлось. Был с нами, но в соседнем купе, и Борис Ефремович Царев, старейший администратор из Бюро пропаганды литературы – как бы наш импресарио. Никого из них – и уже давно – нет на свете.
На московском перроне в нашу заметную компанию (нас провожали) попытался вклиниться какой-то шустрый полковник, как впоследствии выяснилось, один из волгоградских райвоенкомов. Однако это не нашло отклика, и он, как сказано у Зощенко, «затаил некоторое хамство».
Мы долго обедали или ужинали в вагоне – ресторане, потом, вернувшись, раза два посылали туда Колю за подкреплением.
Сидели с разговорами, с чтением стихов. Помню, Смелякову очень нравилось мое стихотворение «Родня», недавно написанное. Он просил меня его прочесть.
В купе было жутко накурено – беспрерывно курили все. Кроме Царева, зашел еще волгоградский стихотворец Леднев, случайно едущий в этом же вагоне. Он к нашей группе не имел никакого отношения. Но именно он расшумелся, стал цепляться к Анциферову, задрался с ним. Луконин с трудом его утихомирил, а затем и выставил.
Легли спать, но Леднев снаружи продолжал бушевать, а вскоре начал гонять проводниц по всему составу. Оказывается, это было его любимым дорожным развлечением.
Сообщили по линии, и глубокой ночью, когда он уже спал, на неведомой для меня станции за ним пришла милиция. Он, здоровый малый, оказал отчаянное сопротивление.
Полвагона высунулось в коридор, вышел и Миша Луконин. Вчерашний полковник, теперь в майке, увидев его, крикнул злорадно:
– Вон что ваши люди делают!
Миша ответил миролюбиво:
– Дурачок, я же сам за порядок…
Леднева, разумеется, сняли с поезда.
Утром мы сидели в купе и чинно пили чай. В проеме дверей показался полковник при полном параде, осмотрел нас внимательно, уставил палец в Луконина и произнес:
– А вы меня ночью дураком назвали!..
Миша отреагировал мгновенно:
– Вы хорошо сохранились…
Военком сочинил на нас жалобу секретарю обкома. Подписали ее и находившиеся в том же вагоне старые большевики. Секретарь запретил наши выступления в городе-герое.
Потом история эта без конца обсуждалась – на разных уровнях. Кто-то назвал ее: «Битва в пути». Была такая книга у Галины Николаевой.
Веская причина
Михаил Луконин жил когда-то зимой чуть не целый месяц в южном курортном городе, переводил стихи своих друзей – тамошних поэтов. Жил он в почти пустой по зимнему времени гостинице «Интурист», в номере люкс.
С утра работал, а днем и вечером пировал с переводимыми поэтами в своем обширном номере. В застольях постоянно участвовал и молодой директор гостиницы, проникнутый самыми высокими чувствами к людям искусства.
Однажды он попросил Луконина переехать в другой люкс, точно такой же. Миша не захотел. Зачем? Мне и здесь хорошо! Директор объяснил, что на днях в городе будет проездом восточный принц, и для него распорядились подготовить именно этот номер.
Миша уперся: поселяй его в другой – они же одинаковые.
Тогда директор слегка замялся и, понизив голос, признался, что люкс, занимаемый Лукониным, – единственный в гостинице, где имеется подслушивающее устройство.
Миша слегка испугался, но возмущение взяло верх: как, значит, все, что мы говорили, записывалось?!
Директор успокоил: система не была подключена, он лично проверял ежедневно. Так что не сердись, дорогой Миша!..
«Он много лет переводил…»(О Михаиле Зенкевиче)
В молодости мы всегда тянемся к старшим, к тем, перед кем преклоняемся. Обычно они бывают в литературе на виду, всем известны – а как же иначе! Откуда бы мы их в противном случае знали?
Но рядом есть и другие, кого мы замечаем и можем оценить, что жили бок о бок с ними, лишь значительно позднее. Они словно нарочно держатся в тени. Чтобы их понять, просто заинтересоваться, нужно самому стать более зрелым.
Вот жила Мария Сергеевна Петровых, тихая, миловидная женщина, замечательная поэтесса. Ей когда-то посвящал свои стихотворения Осип Мандельштам. Она много и очень хорошо переводила, свое почти не печатала.
Мы говорим, что время все расставляет по местам. Это верно главным образом в том смысле, что оно быстро и безошибочно сбрасывает с полок все лишнее, весь хлам – освобождает место. Но чтобы раскопать, вытащить из груды, поднять с пола – это трудно даже ему.
Нужны особые условия – благоприятное стечение обстоятельств, чьи-то дополнительные усилия, помощь родственной, заинтересованной души.
Я был, казалось, хорошо знаком с Михаилом Александровичем Зенкевичем, разговаривал с ним часто. О чем бы, вы думали? О футболе. Причем всегда по его инициативе. Он всякий раз первым начинал обсуждать положение дел, прибедняться в типично болельщицкой манере (чтобы не сглазить), тянул уныло: «Да-а, а у вас Башашкин!» – он прочно симпатизировал другой команде.
А между тем он был когда-то известным акмеистом, его первая книга «Дикая порфира» вышла Бог знает когда, в 1912 году. Я слыхал об этом, и только.
После его смерти я написал о нем стихи.
Какая странная судьба! —
Один из главных акмеистов
На стадионе был неистов,
Кричал и пот стирал со лба.
Он много лет переводил —
Эдгара По, а позже Фроста.
Живя естественно и просто,
Он не жалел на это сил.
Но был счастливее стократ
Там, на трибуне, на «Динамо»,
Ахматовой и Мандельштама
Такой загадочный собрат.
Он говорил, что Симонян
Не зря увенчан громкой славой,
А у Татушина изъян,
Поскольку бьет лишь только с правой.
Я действительно много раз встречал его на стадионе – пока сам туда ходил. Впрочем, футбол тогда исправно посещали артисты и писатели: интересно было.
А так Михаил Александрович был человек интеллигентный, спокойный, уравновешенный. Вижу его крепкую фигуру, пышноволосую голову, приветливый взгляд.
Я познакомился с ним, как со многими в своей молодости, в Коктебеле. Коктебель не был курортом. Это было нечто гораздо большее. Сухой восточный Крым, безлюдный – на километры – берег, шум ветра, моря и гальки, акварельное небо и горы. Свободный, чудом сохранившийся волошинский дух.
Я не езжу в Коктебель много лет, боясь потревожить давние волшебные воспоминания, первое восприятие.
Был крохотный мужской пляж под тентом. Теперь такие пляжи именуются медицинскими. Ничего медицинского в нем не было, просто он был достаточно отдален от пляжа женского. Здесь, как в бане, были все равны.
Какие там блистали краснобаи! Часами рассказывали, заслушаешься. Зенкевич ничего особого не говорил. А ведь мог! Он был словоохотлив, нужно было только спросить.
Недавно я прочитал в воспоминаниях В. Ардова об Ахматовой: «Она, например, любила Михаила Зенкевича – соратника по акмеизму. Про него говорила:
– Он мне дорог и потому, что это последний человек на земле, который о Николае Степановиче Гумилеве говорит “Коля”…»
Нужно было спросить, но не спрашивали. Говорили другие.
Я знал стихи Зенкевича – об острове Березань («Матрос с “Потемкина”»), «Морошку» и еще о Пушкине, стихи о наводнении 1924 года в Ленинграде. Должен сказать, они не слишком задевали.
Но ведь у него были еще и другие стихи – очень старые: «Темное родство», «Махайродусы», «Сибирь», написанные плотно, густо, даже натуралистично. Это все было как сквозь древние пласты, в геологическом разрезе – «Земля», «Металлы», «В зоологическом музее», «Человек».
В них было что-то от Верхарна: утрированное, неприятное нечто, увеличенное резко под чудовищным микроскопом. Отлично написанное.
Вот отрывок:
…Гудел и гнулся грунт под тушею бегущей,
И в свалке дележа, как зубья пил, клыки,
Хрустя и хлюпая в кроваво – жирной гуще,
Сгрызали с ребрами хрящи и позвонки.
И ветром и дождем разрытые долины
Давно иссякших рек, как мавзолей, хранят
Под прессами пластов в осадках красной глины
Костей обглоданных и выщербленных склад.
Земля-владычица! И я твой отпрыск тощий,
И мне назначила ты царственный удел,
Чтоб в глубине твоей сокрытой древней мощи
Огонь немеркнущий металлами гудел.
Не порывай со мной, как мать, кровавых уз,
Дай в танце бешеном твоей орбитной цепи
И крови красный гул, и мозга жирный груз
Сложить к подножию твоих великолепий!
Трудно поверить, что это написано Зенкевичем. А он весь такой был. Правда, здесь прослушивается и интонация Мандельштама.
А вот – из стихотворения «Мясные ряды», посвященного Ахматовой:
…И чудится, что в золотом эфире
И нас, как мясо, вешают Весы,
И так же чашки ржавы, тяжки гири,
И так же алчно крохи лижут псы.
И, как и здесь, решающим привеском
Такие ж жилистые мясники
Бросают на железо с легким треском
От сала светлые золотники…
Прости, господь! Ужель с полдневным жаром,
Когда от туш исходит тяжко дух,
И там, как здесь над смолкнувшим базаром,
Лишь засверкают стаи липких мух?
Такие он проводит устойчивые аналогии и так обращается к человеку:
…Но духом, гордый царь, смирись
И у последней слизкой твари
Прозренью темному учись!
Так он писал когда-то, но об этом почти забыли. Да и сам он словно забыл, сам этого всего словно испугался.
…«Он много лет переводил…» И вдруг, в середине пятидесятых, напечатал привлекшее внимание многих стихотворение «Найденыш», написанное совсем в другом плане и духе, будто с отголоском народной сказки. Мотив – еще живой, еще мучительный.
Пришел солдат домой с войны…
Дома никого, но топится печь, приготовлено тесто для блинов. Он нагнулся за угольком – прикурить – и обнаружил в тени трехлетнюю девочку «пугливее зверенышка».
– А дочь ты чья? —
Молчит… – Ничья.
Нашла маманька у ручья…
– А мамка где? – Укрылась в рожь.
Боится, что ты нас убьешь… —
Солдат воткнул в хлеб острый нож,
Оперся кулаком о стол.
Кулак свинцом налит, тяжел.
Молчит солдат, в окно глядит
Туда, где тропка вьется вдаль.
Найденыш рядом с ним сидит,
Над сердцем теребит медаль.
Как быть?
В тумане голова.
Проходит час, а может, два.
Солдат глядит в окно и ждет:
Придет жена иль не придет?
Как тут поладишь, жди не жди…
А девочка к его груди
Прижалась бледным личиком,
Дешевым блеклым ситчиком…
Взглянул:
у притолки жена
Стоит, потупившись, бледна…
– Входи, жена! Пеки блины.
Вернулся целым муж с войны.
Вот такие стихи.
Правда, автор не удержался и приписал еще четыре строки:
Былое порастет быльем,
Как дальняя сторонушка.
По – новому мы заживем,
Вот наша дочь – Аленушка!
Они внесли в ровный сказочный лад явственную фальшивинку и очень мешали мне. А их нужно было просто опустить.
О стихах говорили, писали, но он опять ничем новым это не поддержал, не подкрепил.
Он по – прежнему переводил с английского и рассуждал о футболе:
– Да-а, а у вас Володя Федотов!..
Когда Михаила Зенкевича не стало, время от времени начали появляться его стихи – посмертные публикации, – всякий раз удивляя меня естественностью, чистотой тона и вкуса. Вот одно из них:
От попорченной в нерве настройки,
Как в приемнике, все невпопад.
Целый день звон в ушах, словно тройки
С колокольцами мимо летят.
Или кто-нибудь неосторожно
Кнопку двери наружной нажал,
И звонок непрерывно, тревожно
Из прихожей вдруг задребезжал…
Иль с церквушки старинной, снесенной,
Цветником замененной давно,
Звон пасхальный, звук неугомонный
Льется с ветром апрельским в окно…
Звоном жаворонков и простором
Высь весеннее небо манит…
Отгадайте скорее, в котором
Это ухе так звонко звенит.
А ведь написано это уже на седьмом десятке.
Он, оказывается, все писал и писал, а не только переводил. И не только говорил о футболе…
К нему еще обязательно и не раз будут возвращаться.
«Впереди уже нет никого…»
(О Леониде Мартынове)
Для моего поколения фигура Леонида Мартынова представлялась поначалу чуточку таинственной. После войны он несколько лет не печатался, словно уже прекратил писать. А может, так оно и было? Прежние его книги трудно было достать. Его не все знали, не все видели. Но те, кто читал, не могли не изумиться его необычности.
В середине пятидесятых вдруг снова густо появляются в журналах его стихи – одно другого лучше: «След», «Мне кажется, что я воскрес», «Балерина», «Из смиренья не пишутся стихотворенья», «Двадцатые годы», «Что-то новое в мире», «Сон женщины», «В белый шелк по-летнему одета», «О вы, которые уснули», «Дети»…
Одни написаны только что, другие чуть раньше. Значит, он все это время писал… Выходит в «Молодой гвардии» книга.
Тогда такое случилось не с ним одним. Нечто похожее произошло и с Заболоцким.
Мартынова приняли горячо, радостно. Он тут же окунулся в литературную жизнь, его избрали в Бюро секции поэтов, он стал выступать на вечерах. Манера говорить и читать была у него нервная, резкая. Высокий, с гордо закинутой рыжеватой головой, он выглядел несколько отрешенным. Казалось, он никого не знает и не замечает. Ему было тогда пятьдесят лет.
Познакомился я с ним летом пятьдесят шестого года на заседании редколлегии первого «Дня поэзии». Собственно, это не было заседание как таковое. Тогдашняя редакционная коллегия, почти всегда в полном составе, проводила целые дни с утра до вечера в верхней гостиной Дома литераторов. Приходившие авторы читали стихи, тут же, на месте, все решалось. Художники делали макет книги, Игин рисовал шаржи. Кто-то вычитывал с машинки уже принятое. Шумели, курили, пили кофе.
Я тоже принес стихи. В комнате находились Луговской, Антокольский, Мартынов, Яшин, Кирсанов. Может быть, еще кто-то, но эти – точно.
Я прочел четыре стихотворения. Одно не приглянулось, еще одно («Часы») Яшин крутил так и эдак, повторяя: «Хорошо бы его, но длинновато…» Оно, кстати, и не монтировалось с теми, что приняли («Букет», «Приезд»).
Так вот, едва я прочел, первым, кто поддержал и стал хвалить, заинтересованно, убежденно, был Мартынов. Причем он говорил обо мне так, что было очевидно: он давно меня знает. Не скрою, мне это было приятно, но и слегка удивило: мне казалось, что это не должно быть ему близко. Остальные с ним согласились. Антокольский, правда, сказал:
– Там строчка была слабая.
– Разве? – откликнулся Мартынов.
С той поры мы были знакомы и общались почти четверть века, живя по соседству, на Ломоносовском проспекте. Но об этом позже…
В одном из стихотворений Леонида Мартынова описывается человек, «с ведром огромным и пустым» идущий вброд через реку и возвращающийся тем же путем, но уже с ведром полным. И поэт говорит:
Вода реки
Ему горька,
И он несет издалека
Ведро воды
Из родника.
Это стихи о самом себе и о своем понимании искусства. Сказать, что Мартынов поэт яркой самобытности, – значит, почти ничего не сказать. Самобытен каждый истинный художник. Мартынов поразительно не похож на других – интонационно, манерой, голосом. Между самыми прекрасными поэтами России можно протянуть линии в той или иной степени родственных связей. К нему или от него идущих кабелей не видно – это скорее уж внутренняя проводка. Прежде всего он обращает на себя внимание самим стихом. И все-таки, как это обязательно бывает в настоящем искусстве, в какой-то момент мы забываем об этом, уже не замечая стиха, но вбирая поэзию. Нас привлекает скорее необычный ракурс выбранных им предметов и явлений, срез не в той плоскости, где мы могли ожидать.
Это ему было свойственно с самого начала. Вот сейчас перечитываю его ранние стихи – «Замечали – по городу ходит прохожий?», «Река Тишина», «Сахар был сладок», «Путешественник» («Друзья меня провожали в страну телеграфных столбов»), «Царь природы», – радуясь тому, что и сейчас они меня покоряют, как когда-то юного и неискушенного.
Еще деталь. Л. Мартынов – один из лучших поэтов – «рассказчиков», мастеров стихотворного повествования, владеющий этим редким качеством с исключительной непринужденностью. Достаточно вспомнить его поэмы, которые он даже специально печатал как прозу – от поля до поля, – но читатель поэзии сразу улавливает в этих длинных строках стихотворный размер; а также многочисленные его баллады и просто стихи, где тоже по большей части что-то происходит.
Вспомним, его приняли не сразу. Некоторым он показался поначалу слишком необычным, странным. Говорили, что он чересчур дидактичен, фантастичен, парадоксален и т. д. В результате его признали. Все читатели и самые разные критики. Что же произошло?
Да, по своему духу и складу это поэт-исследователь, поэт-ученый, поэт-историк. Но ведь прежде всего он – поэт. И чрезвычайно современен. Остро, предельно современен. Не на словах, как некоторые, а очень органично, естественно, это у него в крови. Это в нем главное, это он сам. И поразительно, что это его свойство с каждым годом и с каждой книгой проявлялось все более. «Если бы все было, как и было, – я бы за перо и не брался!» – восклицает Мартынов, для него важнее всего, что «мир, тот, которым мы владеем, нов!». Поэт принимает новое с радостью, будь то обычноеныне зрелище, как «из норы метро вылезает город в поле чистом», или такая картина:
Сперва
Звучали выхлопы
Моторов, как всегда;
Казалось, все затихло бы,
Исчезло без следа,
Но дрогнула
Бездонная
Сияющая высь,
Где вновь изобретенные
Моторы пронеслись.
Звук
Вслед за аппаратами
Прошел одной сплошной,
Чреватою раскатами,
Шальной взрывной волной.
Вы слышали,
Вы видели,
Почувствовали вы?
Так следом за событьями
Несется гул молвы.
Теперь
Не полагается
О них предупреждать —
Событья надвигаются
Быстрей, чем можно ждать!
Вот Мартынов – с ярким, энергичным, насыщенным мыслью и звуком стихом, с неожиданным, но вполне, как тут же выясняется, логическим выводом.
Мы жили по соседству, и я часто встречал его, высокого, прямого, об руку с женой, милой Ниной Анатольевной, которую он называл Ниночкой. Он несет в сетке хлеб, пестрые бумажные пакеты с молоком. Он выглядит и чувствует себя очень естественно. А как же иначе? Ведь он поэт. Ведь если внимательней глянуть на его творчество, то нетрудно заметить, что оно при всей даже фантасмагоричности, сказочности имеет исключительно прочную, земную, человечную основу.
Мне случалось жить с ним рядом и в Крыму, в почти еще пустынном старом Коктебеле. Я поражался, как к нему, с виду замкнутому, углубленному в себя, тянутся люди, прежде всего молодежь. Как его любят дети.
Моя дочь – художница. Рисует она с детства и как-то, учась в седьмом или восьмом классе, вдруг загорелась нарисовать Мартынова. Я сказал:
– Если нужно, звони, я этим заниматься не буду.
Она позвонила, и он тут же согласился. Она нарисовала его пастелью.
Когда она поступала в художественный вуз, преподаватель, просматривая ее работы на предмет допуска к конкурсным экзаменам, узнал Мартынова и спросил с удивлением:
– Он вам сидел?(Так художники говорят, желая сказать: позировал.)
А художник Алексей Базлаков позвонил когда-то и спросил:
– Константин Яковлевич, а что, ваша дочь – художница? Интересно было бы посмотреть ее портрет Мартынова.
Оказалось, что на вопрос о том, кто наиболее удачно писал или рисовал его, Леонид Николаевич в числе двух или трех назвал и ее.
Прекрасная его черта: он был знаком с несколькими знаменитейшими художниками, но это ничуть не мешало ему восхищаться и еще никому не ведомыми.
Даря мне свои книги (у меня много его книг с автографами), он часто надписывал их не только мне, но и моей жене, а порою и дочери, а иногда присылал каждому по отдельному экземпляру – разных изданий.
Известна его страсть к камням. Не к увлажненным прозрачным морем полудрагоценным коктебельским камешкам, а к камням серьезным, крупным, несущим в себе рисунок, форму, идею. Он собирал камни в окрестностях подмосковной деревни. А в Черемушках он обнаружил настоящий скифский курган. Что же касается Коктебеля, то там на окраине, по дороге к Лягушачьей бухте, работала археологическая экспедиция, производились раскопки древнегреческого поселения. Мартынов чуть свет уходил туда. Среди ученых и рабочих он был свой человек. Он вполне профессионально знал то, чем они занимаются.
Признаюсь, порою, при разговоре с ним, делалось неловко, что ты знаешь гораздо меньше, чем он. Хотя сам он, разумеется, совершенно не стремился дать вам это почувствовать.
Удивителен был его неслабеющий интерес к наукам, к искусствам, к природе, к деревне, к молодым поэтам – почти ко всему.
Вспоминаю, с какой радостью я открыл для себя после войны, что помимо давно любимых мною замечательных поэтов есть еще и такой. Какие стихи! «Царь природы». Или «Сахар был сладок», где говорится о том, как поэт сгружал с барок рафинад, а потом соль… «Сахар был сладок, и соль солона. Мы на закате осеннем вспомним про то за бутылью вина, прошлое снова оценим. Время уходит! Тоскуй, человек, воспоминаньями полон, – позднею осенью падает снег, тает, не сладок, не солон. Ну-ка, приятель, давай наливай! Тает, не сладок, не солон!»
Я почти непроизвольно переписал эти стихи длинной прозаической строкой. Потому что вспомнил «Тобольского летописца», превосходную, явно недооцененную у нас поэму, написанную с истинным размахом, историзмом, блеском, изяществом.
Вообще Сибирь в творчестве Мартынова – не только одна из основных «тем», но и самая основа. Он прекрасно рассказал об этом в «Воздушных фрегатах». Да и его острый глаз и тонкий слух – качества, столь нужные сибирскому охотнику, – так же необходимы поэту. Как он чуток к оттенкам народной жизни («Сон женщины», «Балерина», «Леопардович», «Растительницы кос» и многое другое).
Начал он рано, и, когда ему «шел двадцать первый год», он приехал в Ленинград («Шатался я везде, музеи посетил, и Тихонов в «Звезде» стихи мои пустил»). Но его творческая дорога не была усыпана цветами. Своеобразие, резкая непохожесть на других – в искусстве довольно часто поначалу встречается в штыки. Размеренный организм литературы, как всякий организм, пытается сперва отторгнуть новую ткань, прежде чем смириться, а затем и гордиться ею. У Мартынова есть короткие стихи о том, как к нему «привязывались пьяные», но он лишь отмахивался от них. Заканчиваются стихи словами: «Когда привязывались трезвые – вот это было пострашней». Но он сумел постоять за себя – своими стихами.
И еще. Ему было остро свойственно ощущение связи сердец и времен. Когда-то он написал известное:
Что такое случилось со мною?
Говорю я с тобою одною.
А слова мои почему-то
Повторяются за стеною.
А потом словно развил это, имея в виду художников, идущих следом:
Свои стихи
Я узнаю
В иных стихах, что нынче пишут.
Тут все понятно: я пою,
Другие эту песню слышат.
…Не дав и заикнуться мне,
Они уж возглашают это.
И то, что вижу я во сне,
Они вещают в час рассвета.
Когда Мартынова не стало, я начал замечать, что моим глазам здесь у нас, на Ломоносовском, не хватает его высокой фигуры, его гордо закинутой головы.
Недостает его и в литературе.
Я написал:
Эту гулкую землю покинув,
В светлых водах оставил свой лик
Леонид Николаич Мартынов,
Наш последний любимый старик.
…Как же много и щедро нам дали
От пути, от стиха своего…
Я смотрю в эти хмурые дали:
Впереди уже нет никого.
Вторая строфа – и о других ушедших стариках.
Таково ощущение.