355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Ваншенкин » Писательский Клуб » Текст книги (страница 2)
Писательский Клуб
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 22:12

Текст книги "Писательский Клуб"


Автор книги: Константин Ваншенкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 32 страниц)

Исаковский

Как писали в прежние времена, с душевным трепетом и глубоким волнением приступаю я к этой главе.

Я уже сказал, что в ту пору я учился в Московском геологоразведочном институте и одновременно все свободное, а также и отведенное на занятия время писал стихи. Иногда я посылал их в редакции газет и журналов и получал ответы хотя и обнадеживающие, однако ничего не обещающие. Изредка я сам заходил в редакции и выслушивал то же самое – не от редактора, разумеется, не от члена редколлегии, а от почти такого же безвестного, как и я, литературного консультанта.

Там, в редакциях, на подступах к поэтическим отделам, я познакомился с другими ходоками, пока что тоже неудачниками, объединенными своим бесправным положением, стойким невезеньем и неколебимой еще верой каждого в свой талант.

Много позже я вычитал у Гете, как он и его друзья – мальчики упоенно занимались стихосложением: «Мои стихи, каковы бы они ни были, всегда казались мне самыми лучшими. Вскоре, однако, я заметил, что и мои товарищи, довольно-таки незадачливые стихоплеты, не меньше меня чванятся своими стихами… Я однажды вдруг усомнился: не заблуждаюсь ли я в такой же мере, не лучше ли эти стихи моих стихов и не кажусь ли я моим приятелям таким же полоумным, какими они кажутся мне?».

Из тех, обивавших пороги редакций, не удержался никто, кроме Евтушенко. Я с ним познакомился у дверей «Нового мира». Это был мальчишка лет четырнадцати, весь в заплатах, дитя улицы, живучий и не унывающий в тот голодный год.

– У меня написано: «жисть – жестянка», – обратился он ко мне с возмущением, – а она говорит, что плохо, что так нельзя. Ведь можно так сказать?..

Учеба моя в институте требовала массу времени, а я писал стихи и не успевал заниматься, нужно было решаться на что-то, и я отважился показать свои сочинения настоящему поэту, которого знал и любил.

Почему я выбрал Исаковского? Почему не пошел к Твардовскому или Симонову?

Некоторым моим старшим собратьям по перу, которые уже на войне были писателями и служили во фронтовых и армейских газетах, представляется, что и вся армия так же читала периодику, как они. А я, например, читал только одну нашу дивизионную газетку и ни разу никакую другую. В этой газете я прочел две главы «Теркина». Стихи Симонова из книги «С тобой и без тебя» дал мне мой друг Володька Ратковский, он их списал у кого-то, лежа в госпитале. И еще я, конечно, знал и пел сам песни Исаковского – и прежние, и одну из главных песен войны – «Огонек». Я знал, что его стихи – песни поистине народны, и знал это на практике.

Но я не знал и слыхом не слыхал, что именно Исаковский занят огромной работой по переписке с начинающими, равной по объему, думаю, только такой же работе А. М. Горького. Причем Михаил Васильевич делал это не по должности, а по человеческой отзывчивости и доброте, по обязательности своего характера, читал горы рукописей в ущерб собственной работе и все ухудшающемуся зрению. Один из наиболее почитаемых всенародно и государственно поэтов, он аккуратно отвечал своим никому не известным корреспондентам.

И, совершенно не зная всего этого, я каким-то чудом, чутьем выбрал именно Исаковского. Оправдываю себя даже не тем, что был извинительно молод, а самим временем, когда всех еще объединяла удача – мы уцелели в страшной войне, – и это как бы предполагало большую близость и внимательность друг к другу.

Я пришел к нему осенью 1947 года. Первый раз не застал, пришел вторично.

– Вы избиратель? – спросила меня женщина, открывшая дверь.

Я лишь потом сообразил, что к нему часто обращаются как к депутату Верховного Совета его избиратели.

– Михаил Васильевич очень занят, – сказала женщина, но тут, возвышаясь за ее плечом, показался сам Исаковский:

– Вы ко мне? Проходите.

При всей непохожести, он напоминал мне Горького, виденного в кинохронике, – высокий, сутуловатый.

Я повесил в коридоре шинель и тут же попал в крохотный кабинетик, сел на указанное мне место напротив хозяина, а он сразу начал читать тетрадочку с моими стихами, предварительно раскрыв передо мной немалую роскошь по тому времени – коробку «Казбека». Он читал довольно быстро, а я неподвижно сидел по другую сторону стола и ждал приговора. Там, где стих был правильный, плавный, он тихонько, про себя, подмурлыкивал, и это меня немного успокаивало.

Он похвалил меня, увидав что-то в наивных, слабых стихах, не остановился только на моей неумелости, не удовлетворился только их очевидными недостатками. За законченное, отточенное похвалить не штука, – куда важнее заметить у молодого хоть крупицу истинного, подбодрить, помочь, посоветовать, и все это просто, немногословно, сдержанно. Для поэта его положения совершенно удивительно было понимание нужд начинающего.

Например, он сказал мне:

– Вам следует приучить редакции к мысли, что вы есть и вас надо печатать.

Через несколько лет, уже будучи членом Союза писателей (опять же Михаил Васильевич дал мне рекомендацию, и я был принят в 1951 году после первой книжки), я рассказал за столом в поэтической компании о тех его словах, и один мой тогдашний друг – поэт ахнул:

– А вот мне никто такого не посоветовал!..

И он тут же бросился «приучать» – и не только печатать свои стихи, но и приучать писать о себе статьи и рецензии, да так рьяно, что положил это в основу своей дальнейшей деятельности.

Посещение М. В. Исаковского многое решило и изменило в моей судьбе. Правда, он не советовал мне бросать геологоразведочный, и хорошо было бы не бросить, совместить, но не получалось.

Михаил Васильевич дал мне в тот раз записочку в журнал «Советский воин» к тогда еще капитану, поэту Михаилу Спирову с просьбой напечатать мои стихи, и меня вправду напечатали. Для начинающего стихотворца это очень важно – напечататься, это одна из главных, почти невыполнимых задач, особенно в то время. Когда я спускался по лестнице и шел вниз, к метро, по улице Горького, мне казалось, что эта записочка, лежащая в кулаке, и есть основной результат моего посещения, его вещественный итог. К счастью, я быстро понял, что это не так.

Михаил Васильевич дал мне необходимый толчок, добавочное ускорение, за полчаса общения зарядил на серьезную, долгую работу. Низко ему за это кланяюсь.

В январе 1950 года отмечался юбилей Исаковского – пятидесятилетие. В Дубовом зале Центрального Дома литераторов шло чествование, выступали старинные друзья, вносились кадки с цветущей сиренью от хора Пятницкого. Я тогда был уже студентом Литературного института, и руководство поручило мне написать в стихах приветствие юбиляру от института. Я написал, но в последний момент руководство, как это случается, почему-то передумало, и другой студент зачитал обычный поздравительный адрес.

Через двадцать лет, в том же Дубовом зале, на обеде в честь семидесятилетия М. В. Исаковского я все же прочитал то давнее мое приветствие. (Если не ошибаюсь, в начале недостает одной строфы.)

 
Широкая и ясная дорога,
Она скромна, как стежка средь полей.
И даже странным кажется немного
Торжественное слово – «юбилей».
 
 
А ваши песни долго петься будут,
Напоминать о самом дорогом,
И никогда солдаты не забудут
Старинный вальс «В лесу прифронтовом».
 
 
Пройдет весна, за ней вторая, третья,
Но на песке холодном, у воды,
Останутся на долгие столетья
Катюшины незримые следы.
 
 
Пороховой тогда растает запах,
Не будет расставаний навсегда.
Но раз уж «дан приказ – ему на запад»,
То, если можно, пусть и ей – туда.
 
 
Пусть будущие наши поколенья
Не знают ни бомбежек, ни атак…
А вы примите наши поздравленья,
Простите нас, коль что-нибудь не так.
 

Действительно, здесь кое-что «не так». Например, следы Катюши «на песке холодном, у воды», а в песне она, как известно, выходила «на высокий берег на крутой». Но что от души, так это уж точно.

Вероятно, у каждого пишущего есть самое большее три – четыре человека, мнение которых особенно важно и дорого. Мы словно пишем именно для них. У меня в числе таких людей – М. В. Исаковский.

Снова об Исаковском

Михаил Исаковский – одна из удивительнейших фигур в нашей поэзии. В чем, собственно, его секрет,то есть то, что вообще отличает одного художника от другого, если не считать различий наиболее очевидных – жизненного опыта, тематических пристрастий и т. д.? Простота изложения, заинтересованность народными судьбами? Конечно, и это. Но ведь так можно сказать не только о нем.

Исаковский написал множество стихотворений, несколько небольших поэм. Наиболее известны его стихи, ставшие песнями. В них почти нет какой-либо литературной изощренности, во всяком случае, она не видна. В чем же причина их воздействия, распространения, долговечности?

Исаковский никогда (за редчайшими исключениями) не ставил себе задачи специально написать стихотворную основу песни. Это получалось естественно, само собой. Он не любил, когда его называли поэтом – песенником. Он был поэтом.

Когда-то, очень давно, я прочел его стихотворение «Продажа коровы» (из цикла «Минувшее»), Оно начиналось так:

 
Голод глух, и голод слеп,
Он не верит слову.
И приходится на хлеб
Разменять корову.
 
 
Под осенним холодком,
В сумрачном рассвете,
Попрощаться с молоком
Молча вышли дети.
 

У многих крестьянских писателей есть похожая, типичная для старой деревни, сцена. А врезалось в память это: «попрощаться с молоком молча вышли дети».

Или совсем другое:

 
Хорошо походкой вялой
Мять в лугах шелка отав…
 

Эта вялая, с ленцой, походка по шелковой траве сразу создает настроение, характер, картину.

Или:

 
Я слышал сам, как в перелесках щелкал
Стальной семизарядный соловей.
 

Револьвер назвать соловьем! И создать объемный образ колоссальной концентрации, очень близкий русскому фольклору. Или – описание утра:

 
…Но вот высокий тракторист
Ладонью выдавил калитку.
 

Сколько в этом одном слове – выдавил – действия, необычности и в то же время точности. (Спустя много лет Твардовский напишет: «Дверцу выбросил шофер».)

И дальше у Исаковского:

 
Еще сквозит ночная лень
В его улыбке угловатой,
Он изучает новый день,
Облокотясь на радиатор,
 
 
И курит медленный табак.
Его рубашка – нараспашку;
Чрез полчаса, заправив бак,
Он выйдет в поле на распашку…
 

А ведь лихо! И весь рисунок, и «медленный табак», и последняя рифма. Умеет – ничего не скажешь. Это двадцать девятый год. Но секрет его тоже не здесь. Более того, нетрудно заметить, что с годами поэт утрачивает интерес к подобным поискам и находкам. Главная его сила – в другом.

На мой взгляд, главный его секрет– в глубочайшей органичности чувства, в обезоруживающей наивности выражения.

Возьмем «Катюшу»:

 
Расцветали яблони и груши.
 

Немногие бы решились написать так, убоявшись, чтобы это не показалось чуточку смешным: яблони, да еще и груши. А у него прекрасно. И дальше:

 
Выходила, песню заводила
Про степного сизого орла.
 

Почему именно про степного? Зачем так конкретно? Но человек, который бы захотел придраться: «Что же, она письма сизого орла берегла?» – выглядел бы просто глупо.

Я, когда услыхал эту песню до войны, не расслышал, не понял и пел, как многие: «И бойцу на дальнем пограничном…»

Оказалось – пограничье.Как – побережье.Удобное, прочное слово.

И формулировка – афоризм, вообще свойственный песенным стихам Исаковского:

 
Пусть он землю бережет родную.
А любовь Катюша сбережет.
 

Или «Огонек»:

 
На позиции девушка…
 

Это слово в таком его значении (то есть на фронт) употреблялось в первую мировую войну, так как военные действия тогда часто носили позиционный характер. В нашу войну им называлось что-либо гораздо более определенное: артиллерийские позиции. Однако опять же оно ничуть нас не коробит, благодаря естественности стиха и самого авторского голоса. Так же, как и строки:

 
Всюду были товарищи,
Всюду были друзья.
 

Казалось бы, что значит «всюду», да еще повторенное? А мы ощущаем полную достоверность этих слов, настолько чисто и бесхитростно они произносятся.

На стихи Исаковского писали музыку лучшие наши композиторы. Но мне кажется не случайным, что мелодия одной из самых распространенных песен войны – «Огонек» – сочинена неизвестным автором. Это как бы еще раз подчеркивает глубокую народность творчества Исаковского.

Когда-то давно, на вечере, посвященном пятидесятилетию Исаковского, приводя шуточные, известные только близким друзьям стихи юбиляра, которые звучали примерно так (цитирую по памяти): «Нет у меня пасеки, не гожусь я в классики», А. Твардовский говорил: «Годишься, Миша, годишься. Ты классик и есть».

Да, это настоящий классик. Его стихи читают дети в букварях, его песни поет вся Россия. Ни одна статья или дискуссия о песне не обходится без его имени. Он единственный, у кого при жизни вышел том в Большой серии «Библиотеки поэта».

Крестьянский сын, рожденный в глухой смоленской деревне, он явился из самой народной гущи. Он сказал мне как-то к слову, что Твардовский в своем приветственном послании по случаю его, Исаковского, семидесятилетия, напечатанном тогда в «Новом мире», написал, что мать Исаковского была почти неграмотной крестьянкой. И добавил: «Александр Трифонович ошибся. Она была совершенно неграмотна». Он говорил об этом так, словно допущена весьма серьезная ошибка. Только болезнь, а затем смерть Твардовского помешали Исаковскому попросить эту неточность исправить. Как не вспомнить тут (по слову того же Твардовского) о его правдивости, «почти беспримерной».

Какая удивительная судьба! Какие имена вокруг! Его замечает и поддерживает Горький, а он в свою очередь поддерживает юного Твардовского.

Он был по-настоящему известен, даже знаменит. Но всегда сторонился, стеснялся своей славы. Она ни разу не взяла над ним верха. И в общении он оставался неизменно прост, естествен, отзывчив. Был на редкость обязателен и, пока мог, не пропустил ни одного писательского собрания, даже неинтересного, ненужного ему. Когда перестал появляться, всем стало ясно: Исаковский тяжело болен.

Да, он долго и мучительно болел. И никогда не жаловался, молча перенося физические страдания. Мне случалось звонить ему в больницу. Потом я узнал от его жены Антонины Ивановны, что порой ему трудно было протянуть руку к трубке находящегося рядом телефона, но по его голосу и тону об этом невозможно было догадаться. И совсем незадолго до конца я слышал в трубке его неторопливый, рассудительный голос. Михаил Васильевич рассказывал о своей книге прозы – «На Ельнинской земле», выхода которой ждал с нетерпением. Она чуть-чуть опоздала.

Это был человек настоящего мужества. Многие знают, что он плохо видел, но не догадываются – до какой степени. В моменты обострений болезни он порой не мог рассмотреть лица находящегося в комнате человека, а только его силуэт. И все-таки работал. Причем должен был писать сам, – диктовать он так и не научился.

Стихов в последние годы писал он совсем мало. Но зато среди них есть шедевры, появившиеся не за счет многолетнего умения и определенной технической оснащенности, а благодаря все той же пронзительной бесхитростности и доверительности, о которых я уже говорил. Достаточно вспомнить про «осенние, последние, останние деньки». Некоторые поэты совсем иного толка, «технари», годами не желали его признавать, усмехались, пожимали плечами, а потом не только смирились, но восхитились, как это случилось, к удивлению многих, с Кирсановым.

Мне было горько узнать, что за годы тяжкой болезни Исаковский часто чувствовал себя оторванным, забытым, – а ведь его просто боялись тревожить, боялись показаться назойливыми. Он сам позвонил мне как-то по поводу моей статьи о Фатьянове, расспрашивал о новостях литературной жизни, пригласил в гости. И потом, всякий раз говоря со мной, справлялся, не занят ли я, не отнимает ли он у меня время. Таким был Михаил Васильевич Исаковский.

Многие стихи этого больного с юности человека освещены шуткой, улыбкой, почти все полны оптимизма. «Хорошо походкой вялой», «Хорошо в застенчивой прохладе», «Лучше нету того цвету» – вот его мироощущение.

…Вскоре после его кончины я побывал в составе делегации поэтов в Югославии. Небо южной Европы разрывали в клочья частые грозы, наш рейс из Белграда в Скопле откладывался. Наконец мы долетели, добрались до отеля, долго ужинали. Уснул я глубокой ночью, а поутру уже нужно было двигаться дальше. Но чуть свет меня разбудили. Сперва сквозь сон мне показалось, что в комнате включили радио, потом я с трудом понял, что поют на улице. Мой номер помещался на втором этаже. Я встал и подошел к окну, чтобы закрыть его. И тут окончательно проснулся. За окном была стройка. Рабочие пели «Катюшу».

Через два часа, уже в машине, я рассказал об этом македонскому поэту Евтиму Маневу.

– Да, да, конечно, – отвечал он мне, – у нас в газете был заголовок: «Умер автор “Катюши”»…

Так мы начинали

То есть начинали мы, разумеется, по – разному. Кто в литературном объединении при газете, издательстве или заводе. Кто еще раньше, в литературном кружке Дворца пионеров. Кто в армейской редакции. Но характерно: едва ли не все, кто начинал в наше время,сошлись потом в Литературном институте; миновавшего его – пожалуй, не вспомнить. Короче, во всем этом видна определенная стройная система. Дальше – опять было у всех по – разному.

Я же перво – наперво хочу сказать здесь об ответственнейшей для начинающего поре, когда он еще нигде не числится, ни с кем не связан, а сам по себе, самому себе предоставлен. Может быть, в это время и вырабатываются самостоятельные качества, столь необходимые художнику, которые не приобретешь в литкружке. Ощущение – на всю жизнь – твоей ответственности перед всеми и что отвечаешь ты один.

«Начало было так далёко, так робок первый интерес». Это поразительно верно, и думаю, что бросившие сочинительство в ранней молодости (а были среди них и очень способные) вряд ли испытывают особые сожаления, – они еще не успели войти в это целиком, это не стало их жизнью, и они отказались от этого с легкостью, а ведь нельзя же с легкостью отказаться от жизни.

Что сказать о тогдашних собственных стихах? Мне кажется, начинал я слабо. Из тетрадочки, прочитанной Исаковским, я отобрал потом для первой книжки три стихотворения. Одно из них впоследствии было издано еще раз. И все.

По правде сказать, я даже немного удивился, встретив через несколько лет в книге у Михаила Васильевича такие слова:

«В свое время я читал также стихи молодых поэтов Константина Ваншенкина и Ивана Ганабина. И об этих стихах можно было с уверенностью сказать, что их авторы – люди талантливые».

Талантливые, да еще с уверенностью? Честное слово, если бы молодой поэт принес такие стихи мне, я бы, вероятно, не был столь снисходительным.

Но как бы там ни было, я получил записку и пришел с ней в журнал. Стихи мои напечатали – через полгода.

Два стихотворения, но не вместе, а в соседних номерах или через номер. Первым появилось стихотворение «Простреленный бушлат», именно то, которое я потом еще раз перепечатал.

И вот в течение этих шести месяцев я чуть ли не каждую неделю приходил в редакцию – узнать, как дела, скоро ли напечатают. «Советский воин» размещался на площади Коммуны, в ЦДСА, на самом верху. Я шел по длинному коридору, увешанному батальными картинами, мимо раскрытых дверей офицерского ресторана, мерцающего хрусталем и сияющего крахмальными салфетками, потом поднимался по служебной лестнице, где на этажах висели под стеклом приказы и выписки из воинских уставов, а поблизости гремел, репетируя. Краснознаменный ансамбль. Перед входом в редакцию, на лестничной площадке, курили молодые поэты, с несколькими я уже познакомился. Они ходили сюда как на службу и были в редакции своими людьми, да вот только почему-то их никто не печатал. Они говорили, как о хороших приятелях, о Луконине, Межирове, Наровчатове, с которыми не были знакомы, называли их между собой Мишей, Сашей, Сережей, хвалили или не одобряли их стихи. Один посоветовал мне: «Собери рукопись и неси в «Совпис», как Сашка. А чего?..»

Я, разумеется, не послушался.

Так я ходил, ходил, а потом появилась гранка– длинная широкая лента мятой бумаги, на которой кое-как, вкривь и вкось, но было набрано, напечатано мое стихотворение, а над ним поверх моей – крупно чья-то фамилия. Что это, ошибка? Нет, это наборщик, это для удобства. А потом была верстка,стихи уже в полосе, на странице. А потом свежий, хрустящий и одновременно глянцевый номер журнала с моим стихотворением. Первый раз в жизни. Не помню в точности своего ощущения, – оно оформилось и укрепилось позднее, с последующими публикациями. А тогда взял журнальчик и пошел. Попросить еще один экземпляр даже не догадался.

Мне только сказали, когда получать гонорар. Бухгалтерия помещалась в другом районе – на Верхней Масловке.

И вот ведь какое дело. Страна едва – едва стала есть досыта: отменили карточки. Великой и горькой силой были они шесть лет кряду. Но еще было трудно. Хорошо тем, кто вернулся домой, в семью, на старую работу. А тем, кто все начинал заново, – среди молодых таких оказалось большинство, – было особенно тяжело, не хватало денег. Я жил на стипендию.

И, честное слово, за все те месяцы, что я исправно посещал журнал в терпеливом ожидании своего триумфа, я ни разу не помыслил о гонораре. И мои новые знакомцы, всезнающие советчики, говорили о чем угодно, кроме этого. Занимало совсем другое, а о ставках и расценках я не имел ни малейшего представления.

Через несколько дней я стоял в очереди к кассовому окошечку и гадал про себя, сколько получу. Сто? Двести? Пятьдесят? В тех деньгах, разумеется. Тогда они были новыми: только – только произошла реформа.

Вокруг, в темном коридоре, шумели, балагурили, здоровались и прощались знакомые между собой люди, военные и гражданские. Казалось, все друг друга знали. Подошла моя очередь, я сунулся в платежную ведомость и не поверил своим глазам. В стихотворении было сорок четыре строки. Платили по четырнадцать рублей за строчку. Я получил шестьсот рублей с мелочью. Шесть крупных, нереально новых сотенных купюр. Я небрежно сунул их в карман и спустился на улицу.

Стоял совершенно синий апрельский день. От солнца и луж слепило глаза. Я медленно шел по тротуару.

Подобная ситуация не раз описывалась в литературе: молодой писатель, получив первый гонорар, начинает лихорадочно подсчитывать, сколько он сможет заработать, пристроив все, что у него есть в наличии, или даже то, что он еще напишет, – и крах его планов в столкновении с действительностью. Я был удивлен, но ничего не считал и не планировал, смутно подозревая, что впереди все будет не так просто, да и не желая загадывать.

Настроение у меня было отличное. Блаженствуя в апрельской синеве, я вышел переулками к стадиону «Динамо», немало говорившему моему сердцу, остановился возле только что открывшегося павильона – закусочной, взял бутылку пива и два бутерброда с уже подсыхающей красной икрой. Стоя перед высоким круглым столиком, я медленно пил пиво, время от времени проверяя, не потек ли бумажный вощеный стаканчик, и смотрел на голые еще стволы Петровского парка, на красный трамвай, на футбольную афишу возле касс.

В «Советском воине» шло у меня еще одно стихотворение, оно нравилось мне гораздо меньше первого, но ведь не я выбирал. К тому же его сократили, подрезали как-то не очень деликатно. Но все равно – мое. Я зашел посмотреть верстку. За время моего отсутствия в редакции случились перемены. Вместо мягкого и доброжелательного Михаила Спирова, перешедшего в газету Московского военного округа, появился решительный и резкий бритоголовый майор, поэт, совсем недавно ставший широко известным, свежий лауреат. Он заявил мне без обиняков:

– Стихи ваши мне не понравились. Это мы напечатаем, чтобы не ломать верстку, лишь по этой причине. Вы вообще не поэт, а только заявка. Таких, как вы, в одном Смоленске человек двадцать.

В заключение он процитировал Недогонова и Гудзенко – вот как надо писать! – и углубился в текущие дела.

Был ли я разочарован? Конечно, но не более того. Я не был ни убит, ни даже сбит с толку. В конечном итоге резкое неприятие моих стихов тоже пошло, вероятно, на пользу, показало: бывает и так, ты ничем и ни от чего не застрахован. Дело не в том, что он не знал о записке Исаковского; если бы и знал, это бы его не остановило: у него свое мнение.

А всего через два года тот, недавний майор, быстро снявший погоны, делая на секретариате Союза писателей обзор стихов, напечатанных в периодике, привел мои в числе положительных примеров и вскоре, встретив меня, прямо сказал:

– А в оценке вас первоначально я ошибался.

Это был Николай Грибачев.

Теперь говорят о вреде ранней писательской профессионализации. Не знаю, но чем раньше проявляются поэтические способности – тем лучше. А чтобы они выявились, необходимо начать печататься в молодости – пусть не регулярно, но вкусить от этого плода, попробовать. Почувствовать себя в деле, испытать удовлетворение или разочарование. Сделать соответствующие выводы и поправки, иметь на это запас времени. Ведь на практике еще неизвестно, чего стоит даже хорошо снаряженный и обученный солдат, пока он всерьез не обстрелян.

А тогда – я неторопливо спустился по служебной лестнице Центрального Дома Советской Армии и вышел на площадь. На душе оставался неприятный осадок, но мысли были заняты другим. Наступал один из переломных моментов в моей жизни. Я решился бросить геологоразведочный и подать документы (и, главное, стихи на конкурс) в Литературный институт.

А пока что можно было попытать счастья где-нибудь в сугубо цивильной редакции.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю