Текст книги "Писательский Клуб"
Автор книги: Константин Ваншенкин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 32 страниц)
Сонет
Вероятно, так бывает всегда, но порою это особенно заметно: прекрасные писатели и книги, а рядом очевидная подделка, чепуха, несуразица какая-то. Проходит несколько лет, и нет этого, второго, забыто начисто. Но ведь что любопытно, – поначалу и то и другое привлекает чуть ли не одинаково, интересует зачастую одних и тех же людей.
Взять, к примеру, драму, пьесу. Там конфликт должен быть более определенным, отчетливым, чем, скажем, в романе, – жестокий конфликт. Прежде всего между Добром и Злом, – главное столкновение жизни и смерти, проявляющееся по – разному. А иначе какая же это драма!
Но тогда ведь что придумали. Да, конфликт необходим, без него пьесе и спектаклю нельзя. Но в новых социальных условиях это должен быть конфликт не между хорошим и плохим, а между хорошим и лучшим, хорошим и отличным.
Потом это получило наименование лакировки действительности, теории бесконфликтности. Но тогда-то!
Лучшие наши театры разваливались на глазах, взяв в репертуар такие пьесы. Оказалось, что этот новый микроб необъяснимо разъедает и прежние, классические спектакли.
Московский Художественный театр поставил «Зеленую улицу» Анатолия Сурова. А ведь труппа состояла чуть ли не из одних корифеев.
Суров, всегда в той или иной степени под хмельком (сейчас бы сказали – поддатый), ходил с толстой, суковатой палкой, стучал ею в пол и кричал, что ему не давали ходу, но он им еще покажет. Однажды он заявился на обсуждение стихов Алеши Фатьянова в писательском Клубе и тоже стучал палкой и выкрикивал:
– Алексей! Ты им дай как следует! Не пускают большого русского поэта!..
Но Алеша никогда не искал причину своих обид и неустройств на стороне.
Время между тем было строгое, и даже про многоразового лауреата Сталинских премий Николая Вирту появился фельетон – «За голубым забором».
Речь, скорее всего, шла о его даче, но говорилось, что это чуть ли не имение, отгороженное голубым забором от народа.
Александр Раскин сочинил по этому поводу эпиграмму:
Вирта и Суров – анекдот!
У них совсем различный метод:
За голубым забором тот,
И под любым забором этот.
Справедливости ради скажу, что, когда дела у Сурова резко застопорились, возникли неприятности и он сошел со сцены – и в буквальном смысле тоже, то есть пьесы его уже не ставились, – он, работая на радио, сильно помягчел и помогал многим.
История, которую я хочу поведать, произошла у него с Михаилом Бубенновым. Тот был на вершине успеха – увенчанная Сталинской премией первая книга его романа «Белая береза» читалась нарасхват. Люди, я сам тому свидетель, спрашивали в магазинах, не поступила ли вторая книга и живо интересовались, когда поступит.
Но покуда он писал эту вторую книгу, исчезла потребность не только в ней, но и в первой тоже.
А тогда он был на коне, чувствовал себя уверенно и опубликовал резко отрицательный отзыв на роман Валентина Катаева «За власть Советов».
Стало известно, что Бубеннову позвонил по этому поводу Сталин, одобрил его выступление.
Катаев дал (и выполнил) обязательство переработать роман, подчеркнув, что это является делом его писательской совести.
У Бубеннова еше бывали основополагающие выступления в печати, скажем, о литературных псевдонимах.
Впоследствии он как-то сдал, сник, очень ценил мимоходное внимание совсем иных, новых писателей, прочно пришедших в литературу.
В Лаврушинском переулке есть старый писательский дом, после войны туда въехали многие появившиеся вновь лауреаты. Это было средоточье преуспевших и преуспевающих, сборища их были шумны и радостны. Шутки, подковырки тоже были в ходу.
Миша Луконин, живший не там, был у кого-то в гостях, и вот другой гость из этого же дома, Николай Грибачев, стал говорить, что уже поздно, пора расходиться. Миша сказал ему:
– Ну, ты-то можешь пройти через мусоропровод…
Тот страшно обиделся.
А десяток лет спустя я с дочерью был в Третьяковке, на выставке русского классического рисунка. Приехали рано, сразу после открытия. И вдруг внутри – Луконин. Здоровается и важно говорит:
– По-моему, неплохо.
Удивил меня очень. Через несколько дней объяснил, хохоча, что застрял в доме, заночевал, кончились сигареты, и он бегал утром за ними в буфет.
И вот в те времена, о которых я рассказываю, летним жарким утром стоят люди перед Третьяковкой и вдруг слышат, что в доме напротив за распахнутыми окнами скандал. Сначала слышат, а потом и видят: в комнате дерутся два почему-то голых человека. Крик, шум, ругань. И это напротив храма искусства. Люди возмутились, позвали милицию.
Короче, замять это не удалось. В сражении участвовали Бубеннов и Суров. Конфликт разбирался на заседании парткома.
Присутствовавшие рассказали, что в наиболее драматичный момент Суров спустил брюки и продемонстрировал четыре запекшихся точки ниже спины – след удара вилкой. Упоминалось еще сломанное в пылу битвы кресло.
В то время степень наказания обычно не соответствовала весомости проступка и значительно колебалась – в ту или иную сторону.
В данном случае провинившиеся отделались, что называется, легким испугом. И этот прискорбный факт, несмотря на всю его чудовищность и фантастичность, наверняка бы забылся, скрытый пеленой времени и других событий, если бы не искусство.
Да, Твардовский в соавторстве с Казакевичем написали сонет. Не уверен, сохранился ли он где-либо еще, и привожу его здесь, – прекрасно написанный, безжалостный и элегантный.
Суровый Суров не любил евреев,
Он к ним звериной злобою пылал,
За что его не уважал Фадеев
И А. Сурков не очень одобрял.
Когда же, мрак своей души развеяв,
Он относиться к ним получше стал,
М. Бубеннов, насилие содеяв,
Его старинной мебелью долбал.
Певец «Березы» в ж… драматурга
С жестокой злобой, словно в Эренбурга,
Фамильное вонзает серебро…
Но, подчинясь традициям привычным,
Лишь как конфликт хорошего с отличным
Расценивает это партбюро.
Освобождение
Моя жена была дальней родственницей известного химика, академика Вольфковича, по-моему, бабушка Инны приходилась ему двоюродной сестрой.
Мы только раз были у него дома, пили чай с мармеладом и сушками, мило беседовали.
Потом зашел еще один человек, возможно, сосед. Он, так же как хозяин и все в доме, говорил подчеркнуто спокойно, негромко. Через полчаса выяснилось, что это один из врачей-отравителей, академик Егоров.
Он рассказал, как его освобождали. Когда его вызвали из камеры поздно вечером, он ничего не знал и ни о чем не подозревал, в том числе и о смерти Сталина.
Ему вручили его костюм, сорочку, галстук и туфли, он переоделся в специальном боксе, после чего его ласково проводили до выхода, а сопровождающий офицер в высоком чине (кажется, полковник) сел с ним вместе в машину.
Когда подъехали к дому, было около полуночи. То ли лифт не работал, то ли было невысоко, сейчас не помню, но они поднимались пешком. Сопровождающий деликатно отстал на несколько ступеней.
И тут им попалась спускающаяся по лестнице соседка (он назвал Вольфковичу ее имя и отчество), она собиралась выгуливать собачку.
Соседка увидела Егорова и, буквально раскрыв рот, – не только от изумления, но и потому, что ей не хватило кислорода, – вжалась в стену. И собачка замерла, почувствовав перемену в хозяйке.
– Не бойтесь, я не убежал, – успокоил ее Егоров. Он действовал прежде всего как доктор.
Правительственное сообщение об освобождении врачей появилось назавтра.
Спорт – сила
Когда-то очень давно мы с женой были в гостях у ее ленинградской тети, милой, интеллигентной женщины. Ее муж страдал болезнью кожи головы, и ему регулярно делались примочки. Он и сейчас сидел с повязкой на лбу.
Закуска была подготовлена с любовью и вниманием, но… Да, да, отсутствовало именно то, что принято закусывать. Я с молодым нахальством поинтересовался: не найдется ли чего-нибудь эдакого.
Тетя удивилась и спросила мужа:
– Может быть, от твоего компресса?..
– Отжатая? – уточнил я.
Тетя, не удостоив меня ответом, вынула из буфета закупоренную четвертинку. К счастью, примочки были прописаны водочные.
Встреча прошла радушно, и в конце тетя жены меня простила.
Но следующим приглашением я не сумел воспользоваться, оказался занят. Инна пошла одна. Опять был прекрасный стол, однако на нем появилась остроумная табличка:
Спорт – сила,
Спирт – могила.
Инна посмеялась. К чаю подали торт с густым шоколадным кремом. Инна съела два куска и вдруг почувствовала сердцебиение, слабость. Она, бледная, прилегла на диван и спросила:
– Что это за крем?
Оказалось, что тетя вымазала на сухой торт целую банку… сгущенного кофе. Помните, был такой? Ничего себе!
Жена отлежалась, немного пришла в себя и сказала тихим голосом:
– Нужно было написать:
Спорт – сила,
Торт – могила!
Тетя была лишь несколько смущена.
Бойтесь моралистов!
Водка в камине
Осенью 1961 года мы с Инной впервые попали в Париж – там проходила с огромным успехом национальная выставка СССР. Жили мы в отеле «Лондон и Нью-Йорк» возле вокзала Сен-Лазар. Старая, безалаберная, но в ту пору крупнейшая гостиница Парижа. У нас оказался трехкомнатный номер с двумя балконами. В большой комнате имелся камин с опущенной наглухо металлической заслонкой. А за окнами внизу и вверху всю ночь шумел и сверкал крутящимися огнями Париж: высвечивались над крышами результаты очередного футбольного тура, вспыхивал номер билета, выигравшего в национальной лотерее два миллиона новых франков…
Стояла жара, окна и двери наружу были распахнуты. В первый вечер, уже собираясь лечь, мы случайно обнаружили, что из мансарды напротив рассматривает нас в бинокль усатый француз. Окошко у него было под самой крышей, и, вероятно, он стоял на чем-то непрочном: голова его то появлялась, то исчезала. Мы его сильно разочаровали, погасив свет в последний момент. Он и потом регулярно появлялся.
Не только дни, но и ночи были до предела заполнены Парижем. Возвращались в номер и валились пластом. Приходили к нам и гости. Наша переводчица-француженка была совершенно поражена, увидев на фотографии меня вдвоем с Гагариным. Ведь это был шестьдесят первый год!
Затем в программе оказалось запланированное окно для поездки по Нормандии и Бретани, и мы, собрав часть вещей, ждали сигнала, чтобы спускаться к автобусу.
И тут, почему-то вспомнив наконец о камине, я спросил себя: а как он открывается? Оказалось, весьма просто. В самом низу вертикального стального щита была ручка, я потянул, и он легко пошел вверх.
В открывшемся устье камина стояла полупустая бутылка «Столичной». Пробки не было. Я понюхал: водка давно выдохлась.
И воображение нарисовало картину. Несколько наших – туристы или командированные – перед самым отъездом решили выпить на посошок. Едва опрокинули по одной – стук в дверь. Хозяин номера, не успев заткнуть бутылку, сунул ее в камин и опустил экран.
Вошел руководитель: «Вы что? Вас ждут!» – «Сейчас, сейчас идем…» – «Нет, пошли!..» Он стоит в дверях и подгоняет. Они: «Идите, мы догоним. Нужно присесть на дорожку…» – «В машине присядете…»
Они берут вещи и скрепя сердце покидают номер. Он выпускает последнего и прикрывает дверь.
…Тут постучали – ждали и нас.
Ответ Миля
Когда-то крупные ученые тянулись к литературе – к писателям. У меня в жизни было несколько верных поклонников – академиков. Главным образом, физиков. Один из них нобелевский лауреат. Я сейчас упоминаю их в прошедшем времени, потому что из них почти никого не осталось. Разумеется, об их работе я имел самое общее представление. А вот, скажем, деятельность Генерального конструктора вертолетов Михаила Леонтьевича Миля была мне более понятна.
Он тоже регулярно читал мои стихи, иногда говорил о них со мною. Между прочим, он устроил в клубе своей фирмы выставку волошинских акварелей. Тогда Волошин был для партийных функционеров еще отчасти подозрительной фигурой, но Милю отказать не решились. Это стало своего рода событием – хотя и для узкого круга.
Михаил Леонтьевич и сам рисовал, энергично ходил на этюды вместе с дочерьми. Только жена, Панна Гурьевна, при мне не рисовала.
Вообще, он был живой, увлекающейся натурой. Мы, скажем, играли с ним в Юрмале в футбол. Как-то раз мы вместе возвращались из Коктебеля. В вагоне я напел их семейству самые первые песни Булата Окуджавы. Одна из дочерей по его просьбе тут же записала их в блокнот – не только слова, но и мелодию.
Вертолеты по-настоящему лишь входили в жизнь.
Однажды моя жена спросила у Миля, достаточно ли надежны эти машины, можно ли, если понадобится, на них безбоязненно летать.
Он ответил:
– Когда будет можно, я вам скажу…
Небьющиеся кружки
Изящная стеклянная кружечка современной формы. Ничего лишнего. Похожа на лабораторное стекло. И ручка – тонкая и удобная.
Мы в Ялте. Наверное, это было в конце шестидесятых. В вестибюле писательского дома стоит молдавский поэт Петру Заднипру, высокий, красивый. Сейчас его давно уже нет.
На каждом пальце у него (кроме больших) висит по такой кружечке. Инна шепчет мне: спроси, где купил? Тот объясняет: в хозяйственном около рынка. Инна загорается тут же бежать – знаете это женское нетерпение? Он говорит: поздно, уже закрыто. Но там много… А что это за кружки?.. Они огнеупорные, не боятся газовой плиты или электрической…
Мы стоим в вестибюле, около бюста Чехова, и вдруг одна кружечка срывается у поэта с пальца, падает на пол и, крутясь, катится. Они что же, не бьются? – спрашивает Инна. Он с важностью подтверждает: да, небьющиеся… Она: спасибо, мы завтра пойдем…
Вечером нас приглашают попить чайку, здесь же, в доме, то ли Реформатские, то ли Шкловские. Говорю так, потому что не помню точно, но были обе эти пары. Наш любимый институтский профессор Александр Александрович Реформатский, его жена, она же моя однокашница Наташа Ильина, и Шкловские – Виктор Борисович с Серафимой Густавовной.
Когда мы вошли, чайник уже закипал. А на столе рядком стояли кружки, точно такие же, как у молдавского стихотворца.
Когда купили? Сегодня. В хозяйственном? Да. Вы знаете, они огнеупорные… Инна: и небьющиеся!.. Однако о таком их свойстве никто не слыхал.
Тогда Инна взяла со стола одну и небрежно бросила под ноги. Кружка упала неудачно (или, наоборот, удачно) – на ручку, и та отломилась. Сама же кружка осталась целой. Инна схватила вторую, и эта уж разлетелась вдребезги.
Воспитанная публика смотрела на мою жену с едва скрываемым изумлением. Даже остроумец Сан Саныч воздержался от какой-либо реплики.
Инна страшно смутилась, обещала возместить урон, объясняя причину своей невольной ошибки тем, что у Заднипру падающая кружка, вероятно, скатилась по ноге.
Ее, как могли, успокаивали.
…Еще до завтрака мы вернулись из магазина с кружками.
Да, конечно, они оказались бьющимися – из восьми у нас осталось две.
Их не имело смысла употреблять дома, они были хороши в дороге. А когда мы бывали в Переделкине, Инна любила готовить в них чай. Она брала туда маленькую электроплиточку, и мы вечерами наблюдали сквозь прозрачные стенки нарастающее закипание – поднимающиеся со дна все укрупняющиеся пузырьки. Конечно, можно было принести кипяток в термосе из титана, но ведь это совсем не то.
А как хорош был на просвет золотой, коньячного цвета, чай с кружащимися чаинками.
БЕРНЕС
Прощание с Бернесом
Мальчишкой в заводском клубе, где показывали кино одним аппаратом, с перерывами между частями, я был поражен и очарован его Костей Жигулевым, путиловским парнем, перекрещенным пулеметными лентами и с гармошкой в руках. И эта песенка «Тучи над городом встали», и то, как он пел ее, и весь его облик – все было необычным при очевидной правдивости и жизненности. И кто запомнил, повторял его фамилию восхищенно, произнося ее почему-то с ударением на первом слоге: «Бернес!»
Мог ли я думать тогда, что мы станем с ним друзьями!
Он пришел в кино вместе с целой плеядой новых артистов, самостоятельной ценности звезд, ставших всенародными любимцами, – с Б. Андреевым, П. Алейниковым, Н. Крючковым. Пришел с уже ярко выраженной самобытностью.
За свою жизнь он сыграл в кино более пятидесяти ролей. По сути, играл всегда только положительных персонажей. И умел играть их так, что зрителя захлестывала волна сочувствия и горячей симпатии к его героям. Его работа в кино в лучшем смысле гражданственна. И песни он пел такие, которые бы делали человека лучше, сильнее, чище. Его репертуар безупречен. У него, как ни у кого, было развито чувство отбора. Вот только некоторые песни, спетые впервые им и оставшиеся в сознании людей именно как песни Бернеса: «Тучи над городом встали», «В далекий край товарищ улетает», «Темная ночь», «Враги сожгли родную хату», «Три года ты мне снилась», «Песенка фронтового шофера», «Эскадрилья “Нормандия – Неман”», «Я работаю волшебником», «С чего начинается Родина».
Сперва это были только песни из его ролей или из фильмов, где он играл («Спят курганы темные» из «Большой жизни»), а затем песня в его судьбе и работе заняла и совершенно самостоятельное, не меньшее, чем кинематограф, место.
И, слыша с экрана, а после войны из репродуктора или с патефонного диска его голос того особого, грубоватого тембра и глубоко человечной интонации, я испытывал радость и волнение. Это был мойпевец, то есть он пел и выражал то, что мне хотелось услышать, но я осознавал это, лишь услышав его, – признак истинного искусства. Какое бы это было счастье (несбыточное! Я в глубине души не верил, что это осуществимо), чтобы я написал, а он спел мою песню!
Нас познакомил поэт Яков Хелемский. В то время Бернес исполнял его новые песни: «Когда поет далекий друг», «Это вам, романтики». Думаю, это было в начале 1956 года. Мы сидели рядом с Хелемским за длинным столом в одной из комнат Дома литераторов на каком-то скучном совещании и, не помню уже к чему, заговорили о Бернесе. И я сказал, что у меня есть о нем стихи.
– Прочти, – попросил Хелемский в перерыве, и, когда я прочел, он вынул из папки лист бумаги. – Перепиши, я отнесу Марку, ему будет приятно.
Я тут же переписал:
Поет Марк Бернес
Мне слышится песня Бернеса,
Мне видится издалека:
Стоит он спокойный, белесый,
Уже постаревший слегка.
Поет, перед публикой стоя,
Отнюдь не во фрак разодет.
Лицо его – очень простое.
А голоса, собственно, нет.
Но тут совершается чудо,
И песня тревожит сердца,
А это не так-то уж худо
Для каждого в мире певца.
Да, слышал певцов я немало,
У них голоса хороши.
Но им иногда не хватало
Вот этой вот самой… души.
За яркой эстрадною кромкой,
Верхов не беря, не звеня,
Звучит этот голос негромкий,
Ведя и волнуя меня.
Мне юность прошедшую видно.
В полнеба играет гроза.
И, знаешь, нисколько не стыдно,
Что вдруг повлажнели глаза.
Через два-три дня Хелемский позвонил мне:
– Марк очень растроган, хочет с тобой познакомиться.
…Это был грустный дом, где недавно овдовевший Бернес жил тогда вдвоем с трехлетней дочкой Наташей. Она даже посидела с нами недолго, прежде чем идти спать.
Бернес не разочаровал меня при личной встрече, как это нередко бывает с нашими кумирами. Он мне понравился еще больше – своей простотой, естественностью, живостью и точностью суждений.
– Напишите песню, – предложил он мне в тот вечер. – У вас есть дети? Вот и у меня Наташа. Напишите песню о детях, о том, что они – это будущие мы. Подумайте. Будет одна строфа – звоните.
Это было сказочное предложение! Я в ту пору был автором нескольких непоющихся песен. Поэты знают, что это такое. На какие-то твои стихотворения написана композитором музыка, песня напечатана, разумеется с нотами, и, может быть, не один раз, но она не поется. Это не песня. Песня – та, которая звучит. Звучит по радио, с пластинки, на концерте. А уж если вошел в вагон электрички или отворил поздним вечером окно на улицу и там твоя песня – значит, это действительно песня. Другой вопрос, хороша или плоха, но песня.
Забегая вперед, скажу, что я написал о детях нечто весьма банальное и сентиментальное. Бернес зарубил это с присущей ему прямотой, откровенно и быстро. Я был слегка разочарован. Хочу заметить, что для «чистого» поэта написание специально песни – по ряду профессиональных причин, сложившихся привычек и навыков – дело чрезвычайно сложное, а для многих и невозможное. У большинства слова песни получаются, как правило, гораздо слабее собственно стихов, и мы лишь мечтаем, чтобы наши просто стихотворения были положены на музыку.
Прощаясь в тот первый вечер, я подарил Бернесу свою книжечку «Весна», втайне слабо надеясь, что он отыщет там что-нибудь для песни, а он в ответ вручил мне фотографию, где Наташа, обхватив отца за шею, сидит у него на коленях, и сделал надпись, как все артисты, не на обороте, а прямо по снимку: «Милому дяде Косте в знак нашего знакомства». Я так и ушел, держа карточку в руке и помахивая ею, пока не высохли чернила.
С песнями ничего не получилось, но все равно мы очень быстро сблизились, при третьей или четвертой встрече уже говорили друг другу «ты» – по его инициативе, конечно.
Но он не оставлял своей затеи и говорил мне по телефону время от времени: «Слушай, есть грандиозная тема» – или: «Ну, когда мы с тобой что-нибудь сделаем?..»
В самом конце 1957 года у меня вышел сборник стихов «Волны», в него входило и стихотворение «Поет Марк Бернес», и я сразу привез книжку Марку. Открывалась она стихами без названия, с первой строкой «Я люблю тебя, жизнь». Стихи эти были опубликованы прежде в «Комсомольской‘правде», еще летом 1956 года.
Теперь же Бернес, перечитав сперва своестихотворение, обратился к началу книги и после первых же четверостиший сказал с воодушевлением:
– Вот это то, что мне нужно! Я это давно ищу! Вот это будет песней!
– Какая же это песня? – усомнился я. – Из этого песни не получится.
Он только отмахнулся:
– А, ты ничего не понимаешь! – И начал ходить по комнате, громко читая стихи и вставляя время от времени: – Это то, что мне нужно!
А я, сидя в кресле, смотрел на него, счастливо улыбался, но ни секунды не верил, что из этого выйдет толк.
– Только надо сократить, – сказал он строго, – оставить максимум восемь строф. Максимально! И то много, нужно бы шесть!..
В стихотворении было двенадцать четверостиший. Я запротестовал: выбросить половину невозможно.
– Хорошо, пусть останется восемь.
Сокращение, перестановка некоторых оставшихся строф и замена двух, непесенных, по мнению Бернеса, строчек – все это заняло не меньше месяца.
Между прочим, Евгений Евтушенко, напечатавший в журнале «Советский экран» статью о Бернесе, ошибается, говоря, что строка «Это чудо великое – дети» предложена Бернесом вместо моей «Доброта человечества – дети». Нет, у меня с самого начала и в газете и в книге было: «Это чудо великое – дети», но, возможно, Марк в процессе работы предлагал именно: «Доброта человечества – дети», однако изменение было отвергнуто, как многие другие варианты.
Наконец стихи приняли вид, удовлетворяющий артиста.
Назвал он их «Баллада о жизни». Так песня даже именовалась на первых пластинках и лишь спустя время как бы уже сама собой получила название по первой строке.
Бернес стал заказывать музыку. Он заказывал ее поочередно нескольким известным композиторам. Уговор был джентльменский: Бернес предоставляет стихи, композитор пишет музыку только для Бернеса (если песня отвергается певцом, то и композитор нигде ее не использует).
Мне кажется, что композиторы так же, как и я, с самого начала не верили в возможность появления и удачи песни с такими непесенными словами, они воспринимали этот заказ как некий каприз артиста, их друга, и, когда он отвергал попытки одного за другим, они не слишком обижались.
Однако, остерегаясь, как бы кто-нибудь не пустил забракованную песню в дело, он в концертах просто читал эти стихи, под рояль, под тихую классическую музыку, желая показать, что эта вещь из его личного репертуара.
Однажды Бернес позвонил и пригласил меня прослушать еще одного композитора. Я приехал. Вошел совершенно незнакомый человек моих лет или чуть старше, и я услышал совершенно незнакомую фамилию: Колмановский.
Человек сел к инструменту и сыграл… нечто элегичное, медлительное.
– Нет, – сказал Бернес с привычным уже вздохом, – не то, не годится.
А недели через две он позвонил и возбужденно закричал в трубку:
– Написал! Грандиозно! То, что нужно!
– Кто написал?
– Колмановский. Тот самый.
Так появилась песня. Бернес пел ее в каждом своем концерте, за ним взялись другие, «голосовые» певцы. Но я еще не верил, что это действительно песня. Даже в книге 1959 года я перепечатал эти стихи в старой редакции (все двенадцать строф), и лишь в последующих изданиях она уже выходила в песенном варианте, который стал окончательным. А чуть ниже заголовка появилось посвящение – М. Бернесу.
Благодарен я Марку и за то, что он таким образом свел меня с Колмановским. Мы тоже стали друзьями и написали впоследствии немало песен.
Я столь подробно останавливаюсь на истории создания этой песни, чтобы показать, каким еще одним, поистине редкостным даром обладал Марк Бернес, часто становясь как бы соавтором поэта и композитора. Он организовывал песню, давал идею, тему, мысль, его заказы – это почти заготовки. Он разыскивал, открывал в книгах стихи будущих песен. Он всегда с удивлявшей даже специалистов точностью угадывал, знал заранее, что будет петься. Нужно было бы более по-хозяйски использовать эти его уникальные свойства: скажем, поручить ему руководство какой-нибудь эстрадной студией или мастерской. Если бы не он, в природе просто не существовало бы таких песен, как «Когда поет далекий друг», «Если бы парни всей земли», «Москвичи» («Сережка с Малой Бронной»), «Я люблю тебя, жизнь», «Хотят ли русские войны», «Я улыбаюсь тебе», «Все еще впереди» и многих других.
Так появилась и ставшая прощальной, как будто специально для этого написанная, высокая и щемящая песня «Журавли» (слова Р. Гамзатова, перевод Н. Гребнева).
…Настанет день, и с журавлиной стаей
Я поплыву в такой же сизой мгле,
Из-под небес по-птичьи окликая
Всех вас, кого оставил на земле.
За полтора месяца до конца и за несколько дней до больницы, откуда он уже не вышел, он, превозмогая чудовищную боль, поднялся с постели, поехал на студию грамзаписи и спел, записал последнюю свою песню.
– Как? – не поверил я. – Записал песню?
Он ответил очень тихо:
– По-моему, получилось…
Кто еще позвонит мне и скажет: «Есть грандиозная тема!» – или: «Ну, когда мы что-нибудь сделаем?..»
Он спел еще несколько моих песен: «Солдаты», «Я спешу, извините меня», «Тополя» («Там тополя сажали мы с тобою») – во всех трех музыка Я. Френкеля, но это были уже готовые, хотя и ему первому предложенные песни. А именно для него так я ничего и не написал.
Как известно, у него не было «певческого» голоса. Он не знал нот и не обладал, вопреки мнению многих, тонкой музыкальностью. Но ведь он в буквальном смысле покорял слушателей. Каким же образом?
Благодаря точнейшему художественному вкусу и такту, завидной артистичности, сугубо бернесовскому обаянию, благодаря неповторимости его личности и облика.
Уж он-то знал свою задачу, свой маневр. И всегда еще помнил о сверхзадаче. Он знал, что ему нужно, потому что знал то, что нужно людям.
Удивительно, что в течение многих лет обладающие красивыми, прекрасными голосами певцы и певицы (а такие у нас, разумеется, есть) не пели поистине народную песню «Враги сожгли родную хату». А он, «микрофонный певец», запел эту великую песню, и народ с живейшей благодарностью откликнулся.
Как он умел радоваться жизни, как любил, чтобы все делалось на совесть, не жалел в работе себя и других! Говорили, что он бывал труден в общении. Да, он был требователен, придирчив к себе и людям, не терпел и презирал людей необязательных, выполняющих свое дело как попало. Допускаю, что иногда он и ошибался.
У него была страстная любовь к технике: к проигрывателям, магнитофонам, приемникам. Все это у него было высшего уровня, соответственно содержалось и работало; он и здесь органически не выносил никаких поблажек и халтуры. И автомобиль был у него всегда в лучшем виде. Именно он впервые с наивной гордостью продемонстрировал мне опрыскиватель – фонтанчики, моющие на ходу ветровое стекло. Из одной зарубежной поездки он привез мелодичную, звучную итальянскую сирену и установил на своей машине вместе с нашим сигналом. Иногда пускал ее в ход и радовался как ребенок, когда разом озирались по сторонам изумленные водители.
Давно ли, кажется, мчались мы с ним по Рублевскому шоссе, в сумерках, среди сосен и забеленных туманом полян, и всякий раз, как попадалась на обочине дачная компания, он сигналил, вполне удовлетворенный производимым эффектом.
Марк Бернес обладал колоссальным диапазоном признания. Это певец не только того, нашего, военного поколения. Помню Дворец спорта в Лужниках. Концерт после съезда комсомола. Он взмахивает рукой, и пятнадцать тысяч голосов грохочут вслед за ним: «Парни, парни!..» – а потом зал долго не отпускает его.
С уходом Бернеса ушло многое. Эта потеря из тех, которые навсегда.
Когда я последний раз навестил его дома, он лежал на диване, а на серванте, прислоненная к стене, стояла незнакомая мне его фотография. Оказалось, что приезжали снять его для «Кругозора», – и он поднялся и надел пиджак.
Он смотрел со снимка живыми, веселыми глазами.
– Удачный снимок, – сказал я.
– Это последний, – ответил он спокойно и еще пояснил: – Больше не будет.
– Да брось ты глупости! – возмутился я и произнес еще какие-то слова.
Он промолчал: он знал лучше.
О безнадежно больных говорят: «Он приговорен». Но ведь этот приговор неправый.
У нас существуют Госфильмофонд и фонд Всероссийского радио. Находящиеся там кинопленки или магнитофонные ленты должны, по замыслу, храниться вечно. Однако хранение в фонде само по себе еще не предполагает защиты от забвения. Выносят на свет, в жизнь далеко не все!
Мы еще не раз увидим его изображение и услышим его голос. Но, увы, мы увидим и услышим лишь то, что уже видели и слышали.
И короткое дополнение. Спустя год после его смерти у меня появилось еще одно небольшое стихотворение, с обозначенным двумя буквами посвящением.
М. Б.
В покое кунцевской больницы
Ты трудно спал на склоне дня.
Вдруг слабо дрогнули ресницы,
Ты ясно глянул на меня.
– А, здравствуй… – вымолвил устало,
Вновь погружаясь в сумрак свой,
Где колебалась, трепетала
Жизнь на отметке нулевой.








