412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Ваншенкин » Писательский Клуб » Текст книги (страница 18)
Писательский Клуб
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 22:12

Текст книги "Писательский Клуб"


Автор книги: Константин Ваншенкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 32 страниц)

Слуцкий и Искандер

В Борисе Слуцком поразительно сочетались: сердечная широта, доброта, желание понять каждого, а поддержать многих и – устоявшееся комиссарство, наивное кастовое следование твердо определенным правилам.

Мне рассказывал Искандер, как он когда-то долго шел со Слуцким по Ленинградскому проспекту (было по дороге) и с колоссальным интересом и пиететом слушал его. Ведь Борис знал очень многое и умел это передать.

В какой-то момент он неожиданно спросил у Фазиля:

– Вы член партии?

Тот, разумеется, ответил отрицательно.

Боря промолвил сухо и твердо:

– Тогда я не смогу с вами об этом говорить…

Именно его дисциплинированность сыграла с ним в жизни злую шутку.

Семен Гудзенко

Впервые увидел и услышал его в сорок седьмом, в Политехническом, на «Вечере трех поколений». Он произвел сильнейшее впечатление. Он тогда гремел вовсю, так же, впрочем, как Луконин и Межиров.

Честно говоря, на войне я не слыхал о таком, хотя был в Венгрии где-то рядом. Его знали сотрудники газет, работники политотделов, и им казалось, что его знает вся армия и фронт. Не столь же мы (или некоторые из нас) самонадеянны и теперь, представляя себе масштаб распространения собственных сочинений?

Он был молод, красив, читал жестко и уверенно.

 
Так
   в блиндаже хранят уют
коптилки керосиновой.
Так
    дыхание берегут,
когда ползут сквозь минный вой.
Так
    раненые кровь хранят,
руками сжав культяпки ног.
 

Идя с вечера, я все никак не мог вспомнить, что мне эти строки напоминают, и наконец понял – Маяковского:

 
…Как солдат,
обрубленный войною,
ненужный,
ничей,
бережет свою единственную ногу.
 

Познакомились мы в сорок девятом, тоже на поэтическом вечере, на Стромынке. Это был большой вечер для студентов университета. Хорошо помню афишу: крупно набраны имена поэтов – членов Союза и отдельно, меленько, – студентов Литературного института. Я значился во втором списке.

После выступления он подошел сам, протянул руку:

– Давай знакомиться!

Доброжелательство тогда было принято. И интерес к другим – особенно к сверстникам и к тем, кто лишь немного старше или моложе. (Незадолго перед этим Гудзенко и Луконин познакомились с Винокуровым, сидели с ним за столиком, слушали его стихи и говорили друг другу восхищенно: «На пятки наступает!»)

Многие стихи Гудзенко нравились мне. Так оно и осталось. Не знаю, как у кого, но у меня первое, даже раннее впечатление обычно всегда оказывалось верным с последующей точки зрения, стойким.

У меня была его книжечка, совсем крохотная брошюрка – «После марша», – но сколько в нее вмещалось! И сейчас, не глядя в книгу, я назвал для себя десяток его стихотворений, которые помню, которые хочу перечитывать. Поверьте, это совсем не мало. В них – те давние годы, молодость, ощущение не быта, не фронтовой жизни, но войны, боя. Мне только мешают (как и тогда!) их порою излишние – от темперамента, от сил – лихость, гусарство («и выковыривал ножом из-под ногтей я кровь чужую»).

Особенно хороши стихи конца войны – сильные, энергичные, все более человечные, часто грустные. В них он достиг своей ранней зрелости.

К моменту нашего знакомства ни он, ни я, ни другие, конечно, не догадывались о том, что все свое лучшее он уже написал. Это выяснилось позднее и случилось не с ним одним. Для многих наступило время перелома, кризиса, жестоких поисков себя. Далеко не все это преодолели.

Он вошел в литературу и остался в ней поэтом, рожденным войной. Он сам предельно точно и сильно сформулировал это:

 
У каждого поэта есть провинция.
Она ему ошибки и грехи,
все мелкие обиды и провинности
прощает за правдивые стихи.
 
 
И у меня есть тоже неизменная,
на карту не внесенная, одна,
суровая моя и откровенная,
далекая провинция —
                           Война…
 

Скажу прямо: новые – путевые – стихи Гудзенко, его поэма оставили меня равнодушным, более того – разочаровали. Они были огорчительно слабее прежнего, им не хватало нерва.Мне кажется, он чувствовал это и сам, хотя критика и товарищи дружно хвалили его, нового.

Да, он упорно искал себя. Работал в газете, писал рецензии, статьи. Как и что он писал бы в дальнейшем, никто не узнает, но уверен, что он занимал бы заметное место в литературной жизни, в самом литературном процессе. Кроме чисто поэтического таланта он обладал колоссальной энергией, был, что называется, человеком действия. И все это весело, шумно, широко.

С чем бы он ни сталкивался, ему было свойственно активное вмешательство в происходящее. Он умел постоять за себя, и не только за себя.

Вскоре после выхода моей первой книжки «Песня о часовых» (1951), я зашел со стихами в редакцию «Комсомольской правды». В большой комнате отдела литературы и искусства никого не оказалось, и я еще не решил – уходить мне или подождать, когда из кабинета заведующего отделом появился Гудзенко, кивнул мне:

– Идешь? Ну, проводи меня.

Мы спустились на улицу, и он сказал бодро:

– Только не огорчайся. Я сейчас видел у него на столе рецензию на тебя. Разгромная, просто в клочья. И уже подготовлена к сдаче, на «собаке». Я говорю: ты что, с ума сошел, это отличная книга. Он, по-моему, немного заколебался…

Не огорчаться было трудно. И теперь первая рецензия на первую книгу может решить немало и по – разному развернуть судьбу. А уж тогда!..

– Ничего, что-нибудь придумаем, – утешал он меня.

Навстречу нам по улице «Правды» шел своей гарцующей походкой Сергей Смирнов.

– Сережа, как ты к нему относишься? – спросил Гудзенко, кивая на меня.

Тот слегка удивился:

– Хорошо, он знает.

Гудзенко коротко изложил суть дела. Смирнов вошел в телефонную будку и, не закрывая дверцы, набрал номер.

– Юра, ты что там за статью готовишь? Это хороший поэт, елки-палки…

Рецензия не появилась.

(Замечу для справки, что вскоре книга получила доброжелательные отзывы в «Литгазете» и в «Правде», а чуть погодя и в «Комсомолке».)

Этот давний случай стал для меня уроком внимательности и доброты.

М. Луконин пишет о Гудзенко: «Сейчас даже не верится, что вместе мы были всего семь лет… Всего семь лет! А кажутся они теперь целой жизнью – так были полны веселья, работы, действия».

А я, выходит, был знаком с ним только три года. И тоже кажется сейчас, что очень долго, такое было время, так все концентрировалось.

Он ушел молодым, каким позволяют себе уходить немногие. Редко кто остается, уйдя в таком возрасте. А он остался. Теперь это ясно видно – с появлением многих новых имен, с закатом тоже многих – и старых, и новых.

У А. Межирова есть прекрасные стихи, посвященные памяти Гудзенко:

 
Полумужчины, полудети,
На фронт ушедшие из школ…
Да мы и не жили на свете, —
Наш возраст в силу не вошел.
 
 
Лишь первую о жизни фразу
Успели занести в тетрадь, —
С войны вернулись мы и сразу
Заторопились умирать.
 

Я более всего люблю у Межирова именно такие стихи, где сила в движении человеческой души, – без напора, нашагивания. Это, конечно, стихи не только о Гудзенко. Он и умиратьто не торопился, было множество планов, и все-таки сам, как это случается с поэтами, безошибочно предсказал в похожем на балладу послевоенном стихотворении:

 
Мы не от старости умрем, —
от старых ран умрем.
 

Помню его непривычно тихого, после первой операции, гуляющего по Тверскому бульвару с маленькой дочкой в коляске.

– Знаешь, – сказал он мне, – только там понимаешь, как много в нас бывает суеты. Нужно писать стихи, а издания, рецензии – все это такая чепуха!

Помню морозный снежный день. Левую от входа сторону Ваганьковского кладбища. Луконин, тонущий в сугробе легкими туфлями. Голая голова Антокольского. А где-то рядом, под снегом, могила Недогонова. Да и Алеша Фатьянов через несколько лет ляжет поблизости. И еще – сильное ощущение, что здесь же, по соседству, могила Есенина.

…Гудзенко сказал в одном из своих самых известных стихотворений:

 
Нас не нужно жалеть,
Ведь и мы никого б не жалели.
 

Но все равно жалко.

Первые стихи

Эту историю рассказал мне известный спортивный журналист Аркадий Галинский.

Он долгие годы был близким другом Гудзенко, а в детстве жил в Киеве с ним рядом.

Нравы были патриархальные, улица тихая, и по вечерам соседи густо высыпали к подъездам, сидели на лавочках и принесенных стульях, разговаривали.

Рядом, за забором, находился особнячок крупного врача, окруженный садом. Мальчишки, разумеется, лазали за яблоками и сливами. Доктор для их устрашения завел трех собак – Альфу, Ахилла и Вегу. Они, видимо, были довольно миролюбивые, но при случае могли прихватить зазевавшегося за штаны. В связи с этим шестилетний Гудзенко сочинил свои первые стихи:

 
Альфа, Вега и Ахилл
Всех за ж… укусил.
 

Стихи шли от жизни и пользовались на улице большим успехом.

Ксюша Некрасова

Именно Ксюша. Она была старше меня на тринадцать лет, но я обращался к ней так, и это было естественно. Так называли ее очень многие, и даже совсем молодые.

Что она представляла собою в жизни?

Вот в Доме литераторов, в Дубовом зале, большой вечер известного поэта. Зал переполнен. И едва поэт заканчивает очередное длинное стихотворение, в тот миг тишины – перед аплодисментами, – откуда-то сверху, с хоров, раздается характерный, высокий и словно дурачащийся голос Некрасовой:

– Боже мой, как пло-о-хо!..

И шумная реакция публики: шиканье, возмущенные возгласы, хохот.

Что это? Для чего и почему она так поступала? Можно сказать с полной определенностью: это были не бравада, не рассчитанное желание нарушить порядок или привлечь внимание к собственной персоне. Просто таково было ее мнение, и она его выражала, подчиняясь импульсу, порыву, не считаясь с последствиями. В этом была ее сущность.

Вообще-то она была спокойной, выглядела даже сонной, говорила тихо. У нее был несколько выпуклый живот, сложенные на нем или под ним неухоженные руки; лицо и глаза малоподвижны.

Носила она длинные пестрые платья или сарафаны, большей частью дареные. Она легко принимала подарки, могла сама попросить рубля два (в старых деньгах) на обед, не считала это зазорным. В благодарность обязательно хотела почитать новые стихи – доставала откуда-то смятые листки, обычно линованной школьной бумаги, на которых они были переписаны ее неуверенным, крупным, детским почерком. Многие ее стихи я услышал впервые вот так, на ходу, на бегу, в авторском исполнении. До сих пор стоит у меня в ушах:

 
А я недавно молоко-о пила…
 

К слову, о подарках. А. А. Ахматова, с которой Ксюша познакомилась в ташкентской эвакуации, тоже беззаботно их принимала.

Хорошо знавшая Ахматову художница Татьяна Александровна Ермолинская рассказывала мне, что многие женщины, в особенности жены местного начальства, считали своим долгом поддерживать Анну Андреевну.

Она жила на втором этаже, окнами во двор, и часто, выходя на галерею, обращалась к сидящим внизу:

– Мне тут платье принесли, так оно мне не впору. Может быть, кому-нибудь подойдет. – И с великолепной царственной простотой опускала его через перила. Так же раздавала она окружающим лишние, по ее мнению, продукты.

Поэзия Ксении Некрасовой чрезвычайно своеобразна, и в первую очередь самим стихом. При желании в нем можно увидеть что-то от современного западного верлибра, от старинной японской миниатюры, но более всего от свободного русского стиха. Некрасова упорно уходила, уклонялась от рифмы, но порою не выдерживала и уступала ей, – чуть-чуть, кое-где, почти незаметно, а изредка и явно. Однако и присущий ей стих, не будучи укреплен рифмой, хорошо держится, он изящен и органичен.

Мир Ксении Некрасовой – это реальный и одновременно волшебный мир. Обращает на себя внимание широта взгляда, доброта души, острая потребность в любви у ее лирической героини.

Прекрасны стихи, связанные с природой – их очень много, – с детством. Такие стихотворения, как «Русская осень», «Русский день», просто «День», стихи о Средней Азии, пронизаны различными оттенками настроения, осязаемы. Ксения Некрасова исключительно наблюдательна. Вот вздымаются стволы, «…пронзая прутьями сучков оплыв сияющих сосулек». Она предельно метафорична. Дети едут в поле, и

 
Один ноги свесил с телеги
и взбалтывал воздух, как сливки.
 

Куст сирени поднимает цветы, «как голых детей». Дыхание на морозе – «…изо рта птенцы пуховые летят»…

Но, пожалуй, более всего привлекает у Некрасовой внимание к народной жизни, знание ее в деталях и подробностях, восхищение людьми труда. Я думаю, редко кто в такой степени, как она, знал, и, главное, видел и ощущал народную жизнь изнутри. Вот описание вокзала:

 
Мешки, отсвечивая ткацкою основой,
наполненные девичьим приданым,
накопленным на торфоразработках,
лежат, как идолы,
                     у мраморных скамеек,
чуть приоткрыв оранжевые рты,
на скамьях тихо, рядом,
одетые в стеженые пальтушки,
мордовки юные сидят…
И солдат
в ожидании своего эшелона
какую-то до слез знакомую мелодию,
прижав баян к груди,
выводит медленно в тиши…
 

У Ксюши был явно общественный характер, она любила присутствовать на заседаниях Бюро поэтов, на собраниях. Может быть, это было связано отчасти с ее бездомностью. Как не вспомнить тут ее мимоходом оброненные строки:

 
…Тогда с колен
я сбрасываю доску,
что заменяет письменный мне стол,
и собирать поэзию иду
вдоль улиц громких.
 

Они наводят меня на мысль о Хлебникове.

Иногда ее не пускали на эти заседания, боясь, что она помешает, или предлагали покинуть их после ее реплик. За ее непосредственность некоторые считали или называли Некрасову юродивой, блаженной. После ее смерти интерес к ней стремительно возрос. Но и при жизни Ксюши ее любили и ценили многие, в том числе Асеев, Луговской, Светлов, Смеляков, Слуцкий, Евтушенко, а по свидетельству составителя ее изящно изданной книги стихов Л. Рубинштейна, – также Олеша и Алексей Толстой.

Разумеется, стихи Ксении Некрасовой не могут быть близки всем. Они не вполне привычны и словно игнорируют блестящие достижения в области организации русского стиха. Но хорошо, что существуют в нашей поэзии и такие стихи, нельзя не отдать должное их замечательным свойствам, о которых я постарался сказать в этой короткой главе. А закончить ее мне бы хотелось стихами Ксении Некрасовой:

 
Мои стихи…
Они добры и к травам.
Они хотят хорошего домам.
И кланяются первыми при встрече
с людьми рабочими.
 
Коля Глазков

Я познакомился с Глазковым в конце сороковых годов. Даже при тогдашнем индивидуальном разнообразии поэтической среды это была на редкость колоритная фигура. Все его, и за глаза и в глаза, называли Колей. Коля Глазков. Он это принимал как должное, почти как литературное имя. Одни относились к нему вполне серьезно, даже восхищались им, другие воспринимали его явно скептически. Он же называл себя гением – трудно было сказать, в шутку или всерьез, – и когда ему дарили книги, требовал, чтобы это определение присутствовало в авторской надписи. Кажется, Винокуров начертал ему на своем сборнике: «Обычному гению».

Уже много лет спустя, размышляя о Хлебникове, я подумал, что для своего поколения Глазков был как Хлебников – для Маяковского и Асеева. Наровчатов, Луконин, Слуцкий, Самойлов, Львов и другие относились к Коле с нежностью и обожанием, но это, может быть, подсознательно, происходило с высоты их положения и успеха. Он тоже был поэтом для поэтов. И тоже учил – раскованности, свободе выражения, независимости в искусстве. Учил одним своим существованием, сам этого не сознавая.

И в быту он вел себя своеобразно. Любил демонстрировать умение поднимать стул – за самый низ ножки – высоко над головой. Но еще более – показывать силу рукопожатия. Здороваясь, он норовил поудобнее захватить вашу кисть и начинал медленно сжимать, без отрыва глядя вам в глаза.

Надеюсь, меня не осудят строго за то, что похвастаюсь на старости лет: у меня всегда были сильные пальцы. Луконин сказал мне как-то: «С тобой поздороваться – все равно что физзарядку сделать». А ведь он был настоящий спортсмен. Так вот, протягивая руку Глазкову, я всегда сам встречно стискивал его кисть и вскоре заметил, что он здоровается со мной за руку без особого энтузиазма.

Он был добрым, расположенным почти ко всем. Проявлялось это тоже по-своему. Скажем, в Москве существовало «Бюро вырезок», откуда за умеренную плату и с претензией на полноту охвата могли по вашему заказу присылать все напечатанное вами или о вас. Я тоже пользовался этим, скорее из любопытства, пока не надоело.

Так вот, Коля представлял из себя ходячее бюро вырезок, вполне, разумеется, бескорыстно. Он останавливал в Центральном Доме литераторов то одного, то другого стихотворца, лез во внутренний карман пиджака и доставал бумажки с их публикациями, часто не известными авторам, – из «Московского комсомольца» или отрывного календаря. И сам получал от этого огромное удовольствие.

«У каждого поэта есть провинция», – сказал Гудзенко. Но кроме той «провинции», откуда поэт произошел и которая живет в его стихах (ею может быть и столица), почти у каждого существует еще одна – с нею он связан особыми нитями судьбы, дружбы, перевода. У кого это Грузия, у кого Дагестан, у кого Белоруссия. У Глазкова была Якутия. Он летал туда не раз, переводил якутских поэтов. И свои стихи о ней писал тоже.

Однажды он принес на заседание редколлегии «Дня поэзии» целую кипу стихов о Якутии. Читал их, как всегда, слегка, что ли, размагниченно, остраненно, даже безразлично, в своей манере, не улыбаясь в смешных местах.

И там было стихотворение о том, как автор встретил в якутской тайге женщину, которая шла на лыжах, будучи совершенно голой. Поэт ничуть не удивляется данному обстоятельству и даже подчеркивает, что это не обман зрения, потому что находившийся с автором фотограф (он назван по имени и фамилии) «сфотографировал ее».

Зачем я рассказываю об этом?

Затем, чтобы подчеркнуть, что одна из главных его особенностей – склонность к гиперболе, гротеску.

Как-то я сидел в кабинете С. Наровчатова в «Новом мире», там находились еще М. Львов и Д. Тевекелян, и зашел разговор о Глазкове, – его уже не было. И Наровчатов вспомнил Колины строчки еще их институтских времен:

 
Я жил в ужасные года,
Когда Кульчицкий съел кота.
 

Никакого кота Кульчицкий, конечно, не ел, но история, однако, существовала. У профессора Л. И. Тимофеева (тогда, как и в мое время, он жил во флигеле, во дворе Литинститута) пропал любимый пятнистый, яркого окраса кот.

Через несколько дней, придя на лекцию, профессор увидел у одной из студенток меховую муфту. Тогда это было модно. Тимофеев долго смотрел на нее и наконец спросил через силу:

– Откуда у вас… это?

Студентка ответила с гордостью:

– Мне подарили.

Он произнес упавшим голосом:

– Еще недавно она бегала и мяукала.

Муфту преподнес ухаживавший за девушкой Кульчицкий.

Глазков же написал приведенные выше строки. Ему это было свойственно: чудовищное преувеличение, подаваемое как обычное явление. Это типичный Глазков.

Он много написал, очень много. В том числе стихи, по-настоящему замечательные. Их помнили наизусть – «Ворон», «Шуточные стихи, написанные под столом» и другие. Еще во время войны Николай Глазков написал:

 
Писатель рукопись посеял,
Но не сумел ее издать.
Она валялась средь Расеи
И начала произрастать.
 

Да, настал момент, и стихи его «произросли». Это все издано, пришло к читателю.

Не могу не вспомнить в связи с этим учившегося в Литературном институте в одни годы со мной Сашу Парфенова, инвалида войны. Он стал потом директором Калининского областного издательства и выпустил первую, если не ошибаюсь, книгу Глазкова. А затем Коля начал печататься шире – в газетах, в журналах, в «Дне поэзии»

А Сашуни Парфенова теперь тоже нет.

Глазкова долго не принимали в Союз писателей – из-за его необычности, непохожести. Кого-то это смущало. (Ксюшу Некрасову ведь так и не приняли.) Но все же Коля стал полноправным поэтом, членом Союза.

Об умерших обычно пишут в некрологах: «навсегда сохранится в наших сердцах». Не всегда это бывает действительно так. Но здесь-то уж точно.

Хочу закончить стихами. Они называются «Коля Глазков. Штрихи к портрету». Я написал их в 1980 году.

 
Был он крупен и сутул.
Пожимал до хруста руки.
Поднимал за ножку стул,
Зная толк в такой науке.
 
 
Вырезал стихи друзей,
Что порой встречал в газете,
И с естественностью всей
Им вручал находки эти.
 
 
Не растрачивал свой пыл
На душевные копанья,
А Якутию любил
И публичные купанья.
 
 
Пил грузинское вино —
Большей частью цинандали, —
И еще его в кино
С удовольствием снимали.
 
 
…Это беглые штрихи
К бытовому лишь портрету.
Ибо главное – стихи,
Жизнь дающие поэту.
 
 
Краткий бег карандаша,
Откровения услада
И – добрейшая душа
Иронического склада.
 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю