Текст книги "Ведьмы из Броккенбурга. Барби 2 (СИ)"
Автор книги: Константин Соловьев
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 39 (всего у книги 45 страниц)
Гумозе, праздно прогуливавшейся по Эйзенкрейсу, какой-то господин в неприметном камзоле отдавил сапогом ногу. Гумоза, не мудрствуя лукаво, послала ей, как привыкла, не сдерживая острого языка – с упоминанием таких грехов его матери и троюродных теток, что в Аду на миг сделалось как будто бы немного жарче. А господин возьми и окажись не каким-нибудь обрюзгшим педерастом из городского магистрата, а обером инкогнито, спустившимся из Оберштадта и прогуливающимся по какой-то своей надобности. Он лишь взглянул на Гумозу, изломив бровь – та вдруг скорчилась, треснула, хрустнула, выгнулась дугой и скомкалась в бесформенный ком мяса размером с дыню. И поделом ей, суке, раз не умеет держать язык за зубами…
Шушера озорства ради взобралась на едущую карету, но зацепилась волосами за водосточную трубу и растеряла половину ребер. Уретра поцапалась со своей младшей сестрой, захотела проткнуть ее рапирой, да сама же на собственную зубочистку и насадилась. Утроба попыталась украсть в одной миттельштадской лавочке грошовый браслет, но попалась, воет в каменном мешке, корячится ей двести шпицрутенов и оторванные ноздри. Левкрота проигралась в кости и попыталась расплатиться фальшивым талером, за это сестры ее вздули и пустили по кругу, отчего она повредилась в уме и кричит уже три дня без передыху. Гоголия допилась до чертей, Козявка украла у своей старшей сестры сапоги, Смрада пописала ножом кого-то в переулке из-за медного крейцера…
Барбаросса скривилась, переходя от одной группки к другой, пытаясь найти какие-то следы «сестричек», но находила только никчемные истории из чужой жизни, которые ни в малейшей степени ее не касались. Некоторые из них были паскудными, другие вполне смешными или даже поучительными, но она не собиралась терять даром время, полоща уши в чужих разговорах.
До очередного визита Цинтанаккара оставалось, быть может, не больше четверти часа. А ей надо найти Лжеца и выяснить, что на уме у «сестриц», а еще…
– Здравствуй, Барбаросса.

Как-то раз они с Котейшеством, отмечая сданный экзамен по аэромантии, пили в какой-то забегаловке Миттельштадта клубничное вино. Дорогое удовольствие, но им пришлось по карману. Клубничное вино полагалось пить со льдом, они выпили целую бутылку, но не ощутили даже звона в ушах – слабое, как вода – зато знатно застудили себе зубы и весь следующий день мычали, изъясняясь жестами и прыская со смеху, глядя друг на друга.
В эту секунду Барбароссе показалось, что вся кровь в ее теле превратилась в ледяное клубничное вино с позванивающими кусочками льда. Она не слышала этого голоса очень, очень давно, но отчего-то мгновенно поняла, кому он может принадлежать. Не по акценту – произнесено было на идеально чистом «остерландише» – по тихому, едва слышному скрипу, который перемежал слова. Похожему на скрип февральского снега, когда мнешь его скрюченными от холода пальцами…
Подобраться к кому-то незамеченной в толпе не так уж сложно. Тем более, в густых ноябрьских сумерках, которые колючие огни «Хексенкесселя» не столько разгоняли, сколько пронзали точно картечь. Но ей отчего-то казалось, что Фальконетта уж точно не относится к числу тех сук, которые способны на это. Черт возьми, с ее-то грацией старого, едва ковыляющего голема… Почему-то казалось, что в движении она должна скрипеть, как старый несмазанный часовой механизм, а кости под серым камзолом скрежетать друг о друга. Оказывается, нет. Фальконетта вполне могла перемещаться беззвучно, когда этого хотела.
– Здравствуй, Фалько, – негромко отозвалась Барбаросса, повернувшись к ней лицом.
Их разделяло полтора шага – ничтожная дистанция в фехтовании, но вполне приемлимая в диалоге. Фальконетта вблизи не выглядела такой уж высокой – шесть фуссов и два дюйма, едва ли больше – вероятно, она казалась долговязым пугалом больше из-за своего серого камзола и странной развинченной походки.
У Фальконетты было лицо мертвеца из раскопанной февральской могилы. Холодное, тусклое, будто бы выкрашенное свинцовыми белилами, оно несло на себе определенный узор, который мог показаться изморозью на оконном стекле – десятки правильных геометрических шрамов, пересекавшихся друг с другом. Эти шрамы не шли ни в какое сравнение с ее собственными. По-хирургически аккуратные, они ничуть не походили на то месиво из рубцов, которое она носила на лице, но отчего-то производили весьма тяжелое впечатление. Точно столяр разметил ее голову под заготовку для какой-нибудь милой вещицы, подумала Барбаросса, например, набалдашника для трости, нанес карандашом линии разметки, взялся за работу, но почему-то передумал и отложил работу…
Губы были единственной движущейся частью на ее лице. Рассеченные бритвами мимические мышцы и сухожилия так и не смогли срастись, отчего лицо Фальконеты сохраняло пугающую неподвижность. Глаза – как у трупа, пролежавшего много дней в снегу, холодные, но не мутные, как у мертвецов, а внимательные.
– Сегодня хороший вечер, неправда ли?
Барбаросса едва сдержала нервный смешок. Фальконетта произнесла это совершенно безэмоционально, не наделив слова даже толикой человеческой интонации. В сочетании с холодным блеском ее глаз эта галантность могла выглядеть жутковатой.
Что ей надо, этому пугалу? За каким хером явилась в «Хексенкессель», да еще так некстати? Пугать вырядившихся на танцульки юных шалав? Черт, хорошая затея. Одного этого взгляда в упор хватит для того, чтоб у любого мужика хер упал до следующей субботы, а у сучки – ноги сомкнулись точно замок.
– Нет, – резко отозвалась Барбаросса, дернув головой, – Это паршивый вечер. И очень длинный херовый день.
Фальконетта задумчиво кивнула. Барбароссе на миг показалось, что она слышит негромкий треск смерзшихся позвонков.
– Возможно, я могу сделать его лучше.
– Вот как? Пригласишь меня на танец? – Барбаросс не удержалась от злого смешка, – Извини, Фалько, я неважно танцую. Бывай. Хорошего тебе вечера.
Она повернулась и успела сделать два шага – достаточно выверенных, чтобы не выглядеть поспешными. Между лопатками заныло, будто там засело что-то тяжелое. Словно она ощущала спиной еще не выпущенную пулю. Эта сука перебила в Броккенбурге шестнадцать душ и то, что их не стало семнадцать, скорее всего, лишь удачное стечение обстоятельств. Фальконетта, покончив со своими самыми главными обидчицами, остыла и не стала расправляться с сестрицей Барби. А то бы старина Цинтанаккар остался бы голодным…
Она успела сделать два шага, прежде чем ощутила удар в спину. Ровно туда, куда и предполагала – между лопатками. Но то, то ударило ее, не было пулей. Это было слово.
– Котейшество.
– Что?
Она оказалась возле Фальконетты мгновенно – должно быть, адские владыки по какой-то прихоти вырвали из холста времени, плетущегося с начала времен, ту нить, в которую была вплетена следующая секунда, потому что Барбаросса не помнила, чтоб разворачивалась или шла обратно. Она просто очутилась в фуссе от нее. Напряженная настолько, что готова была впиться размозженными переломанными пальцами в туго затянутый серый камзол.
– Что ты сказала?
– Котейшество, – повторила Фальконетта, взирая на нее с противоестественным спокойствием ледяного истукана.
– Черт! Ты видела ее сегодня? Где она?
– У нее неприятности, Барбаросса, – Фальконетта едва заметно склонила голову и в этот раз обошлось без треска, – Она просила найти тебя и передать тебе это. Как можно быстрее. Сказала, мало времени. Сказала, только ты можешь помочь.
Фальконетта строила фразы так правильно и лаконично, словно была старательной ученицей, выписывающей слова на доске в лекционной зале. Скрип, сопровождающий ее слова, теперь отдавал не скрипом февральского снега, теперь он походил на невыносимый скрип скверного университетского мела.
Котти.
Барбаросса ощутила, как сердце превращается в разворошенный, истекающий теплой кровью, комок мяса.
Занявшись своими делами, она почти забыла про Котти. Бросила ее в городе, оставив неприкаянно бродить в поисках чертового гомункула. Оставила одну впервые за долгое время, устремившись за трофеем.
Нет, ядовитым шепотом произнес в правое ухо Лжец. Не просто в городе. Ты бросила ее в городе, по улицам которого бродят ищущие твоей крови «Сестры Агонии». Весь Броккенбург знает, что вы неразлучны. Как думаешь, что «дочери» сделают с ней, наткнувшись в переулке?..
Барбаросса покачнулась на ногах. Кровь бросилась в голову, легкие заскрежетали, точно пытающиеся развернуться крылья, стиснутые в груди.
– Где она? Фалько! Где Котти?
Фальконетта смотрела на нее несколько томительно долгих секунд. Точно вспоминая, какую эмоцию из богатой человеческой палитры стоит отобразить. Но, конечно, не отобразила никакой – ее изрезанное лицо, похожее на личину ланскнехтского шлема, давно утратило эту способность. А может, короткий полет, который предприняла ее душа с третьего этажа дортуария до мостовой, на всю оставшуюся жизнь отключил в ней необходимость ощущать хоть какие-то человеческие чувства.
– Она здесь.
– Здесь?!
– Здесь. В «Хексенкесселе».
– Какого хера она делает в «Хексенкесселе»? – Барбаросса едва не взвилась на дыбы, – Почему она не в Малом Замке?
Барбаросса судорожно оглянулась, будто надеясь разглядеть над гомонящей расползающейся толпой одинокое подрагивающее фазанье перышко. Но, конечно, увидела лишь сотни завитых в немыслимые прически волос, разноцветные косицы, табачные облака, франтоватые парички и пышные, как пироги, шляпки. Даже будь оно здесь, это перышко, разглядеть его невозможно было бы даже при помощи самой мощной подзорной трубы.
Во имя всех адских владык, трахающих своих мертворожденных сестер!
Должно быть, Котейшество бродила по городу все это время. Поглощенная поисками, она сама не заметила, как стемнело. Должно быть, что-то напугало ее. Она почувствовала опасность и сделала то, что сделала бы на ее месте любая здравомыслящая ведьма, опасающаяся за свою жизнь – устремилась в ближайшее безопасное место. В «Хексенкессель».
На территории «Хексенкесселя» запрещены вендетты и поединки. Это знают все суки в городе. Самое страшное, что может случиться с ведьмой в «Хексенкесселе» – трещащая наутро голова да букет из срамных болезней, оставленный ей кавалером.
Но только не этой ночью. Этой ночью на территории «Хексенкесселя» рыщет тринадцать озлобленных голодных сук с длинными ножами. Если Котейшество наткнется на кого-то из них…
– Я не знаю, что она здесь делает, Барбаросса, – Фальконетта равнодушно покачала головой, – Она просила найти тебя и передать, что у нее неприятности и времени осталось мало. Это всё.
Черт. Кровь, еще недавно казавшаяся ледяной, как клубничное вино со льдом, кипела в жилах. Котейшество попросила Фальконетту передать ее просьбу о помощи? Почему ее? Почему не любую другую суку из сотен толкущихся здесь? Почему ей попалась именно Фалько, нелепое дергающееся пугало с ее чертовым пистолетом?
Их обеих трепали в Шабаше, прошептал Лжец, в этот раз на левое ухо. Еще в те времена, когда грозная Фалько была Соплей. Быть может, увидев знакомое лицо, Котейшество, не рассуждая, бросилась к ней и… Но откуда она знала, что Барбаросса тоже здесь? Увидела в толпе? Почувствовала? Догадалась?..
Черт. Плевать. Неважно.
Некоторые вопросы тебе, сестрица Барби, придется отложить в дальний сундук.
Если Котейшество в самом деле здесь, бродит, как и она сама, по Венериной Плеши, точно одинокая щепка в водовороте, надо добраться до нее прежде «Сестер Агонии», чего бы это ни стоило. Даже если придется прокладывать себе дорогу ножом.
Фальконетта молчала, безучастно глядя на нее глазами, похожими на замороженные самоцветы. Ни одного движения мышц на лице, если не считать крупного тика, заставлявшего ее голову покачиваться на плечах, а зубы – крошить друг друга. Вот уж кому в самом деле похер на ведьм и их разборки. Фалько закрыла свой личный счет и выбыла из игры – все остальное ее не касается. Даже Котейшество.
– Она… Она в порядке? Как она выглядела?
Плечи Фальконетты под серым камзолом едва заметно приподнялись и опустились. Это могло быть коротким спазмом вроде тех, что беспрерывно сотрясали ее тело, а могло быть пожатием плечами. По крайней мере, в ее равнодушных серых глазах Барбаросса не смогла распознать ответа. В этих глазах вообще невозможно было что-либо распознать.
– Она выглядела… напуганной. Кажется, ранена. Не знаю.
– Ране… Где она? Где ты видела ее в последний раз? Покажи мне!
Фальконетта послушно подняла руку – это выглядело так, словно затянутый в серую ткань богомол решил по-рейтарски козырнуть ей – но изломанный палец, дернувшись, точно стрелка сломанного компаса, внезапно указал прямо на острый изъеденный шпиль «Хексенкесселя».
– Что? Она там? Внутри? Ты ничего не путаешь?
– Да. Внутри.
Барбаросса ощутила желание сжать до хруста кулаки. Если где-то в Броккенбурге и творится сейчас ад, так это внутри «Хексенкесселя». Разгоряченные вином и всякой дрянью, сотни шлюх отплясывают там, в грохоте музыки и клубах дыма. Если Котти укрылась там, найти ее будет сложнее, чем маковое зернышко, угодившее в бочку с горохом!
Барбаросса ощутила, как переломанные костяшки сводит жаром.
Котти здесь. Ранена. Напугана. Ждет помощи.
– Сучья плесень! – вырвалось у нее, – Там внутри сотни отплясывающих шлюх! Как я найду ее? – Барбаросса сглотнула, ощущая как язык липнет к нёбу, будто смазанный горячим дёгтем, – Слушай… Фалько… Я была большой сукой, верно? Я приношу тебе свои извинения. За все то дерьмо, что причинила тебе в прошлом. Я… Черт! Можешь исхлестать меня шомполом до кровавых соплей, если хочешь. Но мне нужно найти Котти. Прямо сейчас. Ты мне поможешь?
Холодные самоцветы без всякого интереса скользнули по ней взглядом. Вверх и вниз. Будто измеряли рост. Не мигнули, не изменили цвета, ничего не отразили.
– Я знаю, где она. Я отведу тебя к ней, Барбаросса.
Барбаросса не ощутила облегчения, напротив, точно сам Сатана стегнул ее девятихвостым огненным кнутом поперек спины.
– Веди, Фалько! – приказала она, – Веди меня, черт тебя подери!
Внутри и верно царил Ад. Барбаросса старалась держаться так близко к Фальконетте, как это только было возможно в толпе, почти соприкасаясь с ней плечами – со стороны они наверняка походили на парочку – но на пороге «Хексенкесселя» невольно замешкалась. Бьющая из его нутра музыка была не просто громкой, она оглушала так, что кости начинали дребезжать в теле, а зубы ныли в челюстях.
Клавесин бил рваными аккордами, точно озверевший от боя рибадекин, кроющий беглым огнем вражеские пехотные терции. Виолы визгливо бранились, будто демоницы, мечущиеся над полем боя, выцарапывающие друг у друга разорванные картечью и опаленные порохом души в осколках разлетевшихся кирас. Виолончели то исступленно рыдали, то хрипло хохотали, на ходу меняя гармонику и лад. Барочные лютни дребезжали разношенными каретами, но иногда, набравшись силы, вдруг перли вперед, круша все на своем пути, подавляя все прочие инструменты. Им по-крысиному тонко вторили цинтры, испуганно обмирая всякий раз, когда случалось вступить демонически гудящей валторне.
Огонь пожирает мое сердце изнутри
В нем есть желание начать сызнова
Я подыхаю в своих чувствах
Это мир моих разлагающихся фантазий
Я живу в своих… Живу в своих мертвых мечтах!
Барбаросса стиснула зубы, стараясь сохранить ясность рассудка в этом оглушающем, клокочущем, трясущемся аду. И это, блядь, оказалось чертовски непросто. Душу едва не вытряхивало из тела от страшного грохота десятков инструментов, голоса которых то вели свои партии, силясь перекричать друг друга, то сливались в чудовищную дребезжащую какофонию. Дьявол. Барбаросса попыталась заткнуть уши ладонями, но легче от этого не стало – музыка передавалась с вибрацией, проникая в тело со всех сторон, вызывая внутри такой резонанс, от которого кости терлись друг о друга.
Будто одних этих ритмов было мало, под потолком амфитеатра в такт музыке вспыхивали и гасли яркие лампы, окатывая беснующуюся толпу потоками света, то зловеще-багряного, как старое бургундское вино, то ядовито-зеленого, как небо над Броккенбургом поутру, то траурно-пурпурного.
Черт. Котейшеству удалось привить ей любовь к театру – но она так и не научилась понимать, какое удовольствие люди находят в том, чтобы терзать себя этими звуками, хоть и не могла отрицать, что некоторые рулады пробуждают в душе какие-то приятно скребущие отголоски. Что-то чудовищно древнее, злое, бесформенное, запертое за решетку разума, точно беснующийся демон…
Замешкавшись, она чуть было не упустила из виду Фальконетту – та шагнула в беснующееся море из танцующих так легко, точно свинцовая пуля, оброненная в воду. Барбароссе пришлось броситься следом, молясь всем адским владыкам, чтобы колеблющиеся волны, сотрясающие гигантскую чашу «Хексенкесселя», не разнесли их в разные стороны.
Давай приоткроем адскую дверь, крошка
Поверь моему мертвому сердцу, нам будет хорошо
Свечи остынут быстрее, чем твоя кровь
Я живу в своих… Живу в своих мертвых мечтах!
Народу здесь было больше, чем в ярмарочный день в Руммельтауне. Не толпа – одна сплошная булькающая масса, исторгающая из себя ароматы духов, вожделения, пота, табака и несвежих порток. Беснующееся чудовище с ликом из тысячи сплавившихся друг с другом лиц, сотрясающееся в пароксизмах не то страсти, не то смертельной агонии, рычащее на тысячу голосов, стонущее, хрипящее и вопящее. В первую же минуту какая-то сука, пляшущая так, словно демоны утаскивают ее живьем в Ад, едва не всадила подкованный ботфорт ей в колено. Другая, в сорочке, больше похожей на рыбачью сеть, с живыми змеями, вплетенными в косы, едва не расшибла лбом нос. Барбаросса осклабилась, пытаясь сильнее работать локтями, чтобы не быть поглощенной этим липким морем человеческой протоплазмы.
Черт возьми, когда она в последний раз навещала «Хексенкессель», года полтора назад, здесь имелся только паршивый оркестр, от ишачьего визга гобоев которого у нее разболелась голова. Но видно правы те, кто говорят, будто цивилизация, щедро подпитанная адскими энергиями, мал-помалу распространяется по владениям архивладыки Белиала, заползая даже в медвежьи углы сродни Броккенбургу…
Клавесин, исторгнув из себя несколько душераздирающих волчьих квинт, взвыл, а вместе с ним взвыли и голоса, бьющие со всех сторон сразу:
Ты мое мертвое сердце. Ты – моя гнилая душа.
Я сохраню это пламя, где бы ты ни была
Ты мое мертвое сердце. Ты – моя гнилая душа.
Я буду держать тебя в когтях вечно
Останусь с тобой навсегда…
Голоса были мужские, приятного тембра и, хоть Барбаросса не хотела себе в этом признаваться, страсти в них было с избытком. Не той страсти, которой запятнаны скверные дешевые гравюры, продающиеся в Нижнем Миттельштадте по крейцеру за штуку, изображающие совокупление в нарочито неестественных позах и странных ракурсах. Другой – солоноватой и сладкой, как пот. Не будь она так взбудоражена, как сейчас, может, и впрямь ощутила бы что-то этакое – ощущает же что-то Саркома, днями напролет слушающая свои чертовы музыкальные кристаллы…
– Скажем спасибо, дамы и господа! Скажем спасибо нашим добрым мейстерзингерам, господину фон Болену и господину Андерсу, за то, что так славно развлекли нас этим вечером! Господа фон Болен и господин Андерс не могут здесь присутствовать лично, им больше по душе сношать мальчиков в дрезденских борделях, но будь они здесь, наверняка бы послали вам, чертовки, пару-другую своих лучших улыбок!
Раскатистый, громогласный, бьющий со всех сторон сразу, этот новый голос пьянил как вино и пронзал навылет как картечь. От него нельзя было укрыться, он подчинял себе все внутреннее пространство «Хексенкесселя», заставляя толпу, заполнившую огромную чашу внутреннего амфитеатра, восторженно выть в ответ и орать что-то нечленораздельное. Этот голос не мог принадлежать человеку. Не только потому, что был в тысячу раз громче гроз, приходящих в Броккенбург каждый раз с весной, чтобы сотрясать незыблемые шпили Оберштадта. Похожий одновременно на рев умирающей валторны и скрежет взбесившегося клавесина, он состоял из противоестественных для человеческого уха обертонов, но страсти, заключенной в нем, было достаточно для того, чтобы поднять из могилы мертвых старух на сто мейле в округе и заставить их плясать бергамаску, стаскивая на ходу юбки.
Барбаросса не сразу поняла, откуда доносится голос. И только потом догадалась задрать голову вверх.
Узкий шпиль в центре танцевальной залы, который она сперва было приняла за опорную колонну, не был ни несущей конструкцией залы, ни декорацией. Возвышающийся над толпой на добрых пять клафтеров, точно осадная башня, удерживаемый растяжками из десятков натянутых цепей, тянущихся к стенам, он был увенчан округлой площадкой, на которой восседало нечто такое, чего Барбаросса сроду не видела. Больше всего это было похоже на разлагающуюся тушу кита, которую расстреляли из пушек, зарядив в них вместо картечи и ядер весь арсенал Дрезденской Штадскапеллы.
Огромная рыхлая гора расползающейся плоти, похожая на грозящий лопнуть жировик, она была нафарширована таким количеством всякого музыкального дерьма, что к ней едва ли можно было подойти вплотную, не то, что сдвинуть с места. Раструбы бугельгорнов, вагнеровских труб и геликонов торчали из нее, точно сверкающие медные глотки, жадно втягивающие воздух, кларнеты, фаготы и флейты покачивались щетиной, как иглы над мертвым дикобразом, барабаны нарывами выпирали из боков. Все эти дьявольские инструменты не просто вросли в тело, они играли – ну или пытались играть. Слишком много плоти сдавило их со всех сторон, слишком глубоко вросли в подкожный жир, неудивительно, что блестящие партии часто заканчивались неразборчивым хлюпаньем, а пронзительные рулады тонули в бульканье.
– Смелее, мои крошки! Швыряйте свои монеты старому Мельхиору! Золото, серебро и медь – все будет растоплено, чтобы порадовать ваши никчемные мятущиеся душонки этим вечером! Сегодня старый Мельхиор расстарается, чтобы стало жарко – так жарко, что виноград в Аду поспеет раньше срока!
Это не просто груда инструментов, сросшихся воедино, соединенных при помощи разросшихся глыб мышц, сухожилий и кожи, поняла Барбаросса, эта штука живая. Это она исторгает музыку, от которой беснующиеся внизу малолетние шалавы готовы срывать с себя тлеющую от жара одежду, это она заводит их до исступления, заставляя рычать от восторга и биться на полу, точно умирающую рыбу на прилавке.
– Руби, Вульпи! – закричали сразу несколько глоток, – Заводи свою чертову шарманку!
– Громче! Дай жару!
– А-а-ааах!.. Рви душу, Вульпи! Не жалей струн!
– За старый добрый Броккенбург!
– Жги! Жги! Жги!
Это не безумный оркестрион из Ада, вдруг поняла Барбаросса, ощущая легкую дурноту от истошного визга флейт, которым тварь наверху насмешливо сопровождала выкрики беснующейся толпы, и не демон, явившийся развлечь никчемное отродье этой ночью. Это Вульпиус Мельхиор, музыкант, получивший у адских владык соразмерно их щедрости – и своей глупости.

Говорят, когда-то он был недурным композитором, успел написать несколько блестящих ораторий еще до эпохи Оффентурена, но сгубило его не угасание слуха, как многих его собратьев, а банальная человеческая зависть. Обнаружив, что могущество адских владык не имеет предела, он, заручившись помощью неведомых демонологов, столковался с герцогом Амдусциасом, одним из величайших адских владык, покровительствующих не войне и многочисленным порокам, как его собратья, а музыке во всех ее видах. Нет ничего удивительного в том, что он попросил у сил Ада владения всеми известными человеку инструментами в совершенной форме – как и в том, что герцог Амдусциас счел договор полностью исполненным, фаршировав его тело всеми известными миру музыкальными инструментами, вплоть до ангелик, литавр и пастушеских рожков.
Вульпиус Мельхиор не относился к числу тех везунчиков, которых исполнение сокровенного желание приблизило к счастью. Оказавшись в новом качестве, он разом утерял желание творить и без малого два века прозябал в собственном замке, отгородившись от мира и пугая по ночам окрестных крестьян до дрожи страшными звуками, которое исторгало его тело. Проев все накопления, он вынужден был вернуться в свет – уже не на правах блестящего композитора и творца, а в качестве разъездного конферансье, зарабатывающего себе на хлеб точно стародавние бродячие музыканты.
От долгого неупотребления его инструменты вышли из строя – блестящие геликоны и трубы разъела ржавчина, струны изорвались, барабаны полопались или вышли из строя. Единственное, что еще в полной мере работало в его чреве – громоздкий древний фонограф, топорщащийся в разные стороны раструбами, точно причудливое осадное орудие орудийными стволами. Разъезжая по городам и весям, он проигрывал на этом фонографе музыкальные кристаллы, записанные популярными мейстерзингерами, аккомпанируя на собственных инструментах и, видно, порядком поднаторел в этом искусстве, если сумел не только не помереть с голоду, но и собрать какой-никакой капитал.
Благодаря этому капиталу несколько лет тому назад он сделался заправилой «Хексенкесселя», его бессменным конферансье, концертмейстером и дирижером. Незавидная участь для того, кто прежде услаждал слух королей и императоров – ставить музыку для пьяных чертовок, отплясывающих свои никчемные танцы стремясь унять огонь между ног.
Но, верно, лучше, чем подыхать от голоду. Барбаросса не собиралась корить Вульпиуса Мельхиора за его выбор. Она вообще не собиралась больше смотреть в его сторону. Единственное, что ее заботило – серый камзол Фальконетты, мелькающий в толпе.
– Что теперь, мои сладкие чертовки? – громогласно вопросило существо, восседающее на площадке. Каждый раз, когда его огромная туша приходила в движение, сотрясаемая воплями саксгорнов и прохудившихся волынок, цепи, удерживающие площадку в воздухе, зловеще дребезжали, натягиваясь и обвисая, – Время объявить вальс, чтобы вы наконец смогли хорошенько потискать друг друга в объятьях? Черт, нет! Вальсы для хромоногих старух, верно? А я хочу, чтобы вы кончили сегодня прямо себе в сапоги от страсти, даже не расстегнув корсетов!
Глыбы плоти задрожали, исторгнув несколько влажных отростков, похожих на освежеванных змей. Каждое из них бережно держало небольшой слюдяной диск музыкального кристалла. Так бережно, будто это были новорожденные младенцы.
– Я знаю, чем мы приправим сегодняшний вечер, вы, голодные сучки. Внимайте! Внимайте старому Мельхиору и держите все дырки в своем теле открытыми настежь! Для вас сегодня звучит, чертовки, мейстерзингерша Каролина Катарина Мюллер из Северного Брабанта и ее песня «Я могу вырвать твое сердце этой ночью»!
Заглушая восторженный вой малолетних сук, грянули литавры – грянули так, что все цепи «Хексенкесселя» разом натянулись, а из разъеденных раструбов труб хлестнуло горячей желчью и прозрачным ихором.
У тебя есть шанс попасть в Ад, детка
Я смотрю в твои пустые глазницы
Ты можешь быть моим главным блюдом этим вечером
Да, я чувствую себя последней сукой, делая это с тобой
Но ты так круто держишься, что это заводит
Эту ночь ты проведешь со мной!
Барбароссе было похер, кем увлечена мейстерзингерша из Северного Брабанта и чьего мяса желает отведать этим вечером, единственное, о чем она могла думать – как бы не отстать от Фальконетты. Та, точно мягкая свинцовая пуля, буквально ввинчивалась в толпу, не столько расталкивая, сколько пронзая ее, Барбароссе стоило немалого труда удерживаться в кильватерном следе и не отставать.
Котейшество здесь. Одна эта мысль подстегивала ее, точно дюжина кнутов. Испуганная, сжатая осатанело орущей и пляшущей толпой, оглушенная чудовищными ритмами, которые в «Хексенкесселе» именуются музыкой, заблудившаяся среди незнакомых лиц. Может, раненая. Может, истекающая кровью. Барбаросса на миг представила ее – жалобно хнычущую, забившуюся в угол, прижимающую руки к животу, на котором – Барбаросса представила это так отчетливо, что воочию увидела блеск медных пуговок на замшевом колете Котейшества – расплывается темное пятно…
Нет! Дьявол, нет! Котейшество – ведьма, она не станет хныкать. Она сильная девочка, хоть иногда и поддается слабости. Даже без своей бессменной защитницы она в силах постоять за себя и никогда не натворит глупостей. Может, она испугана, но она послала весть о помощи и ждет ее, Барби, появления. Это придает ей сил и помогает держаться. Она знает, сестрица Барби придет на помощь, точно адские легионы фон Верта, пришедшие на помощь осажденному Райнфельдену.
Чертова музыка работала. Заводила и без того объятую страстью толпу, превращая соплячек в распаленных фурий. Какая-то сука на пути у Барбароссы, подвывая от страсти, вдруг принялась стаскивать с себя брэ, раскорячившись при этом так, что невозможно пройти. Барбаросса саданула ее локтем в челюсть и та обмякла, но не упала, а мгновенно утонула в бурлящей толпе, так и оставшись на ногах. Другая чертовка повисла на шее у Барбароссы, смеясь и осыпая ее лицо поцелуями. От нее разило сомой так, словно она искупалась в чане с зельем, не снимая сапог. Барбаросса со злорадством подумала, что будь эта сука менее пьяна, не заливай мощные лампы «Хексенкеселля» толпу потоками ослепительного багрянца и пурпура, эта сука разглядела бы, кого целует – и, пожалуй, предпочла бы откусить себе язык. Барбаросса саданула ее лбом в лицо и, хоть за грохотом музыки было почти не слышно хруста, ощутила мимолетное удовлетворение.
Фальконетта не петляла зигзагом, как петляют обычно охотницы, разыскивающие кого-то в толпе, она шла четко выверенным курсом, и курс этот вел не в центр амфитеатра, как ей сперва показалось, а вбок, туда, где поднимались, ввинчиваясь в потолок, узкие винтовые лестницы. Там, наверху, вспомнила Барбаросса, нет танцевальных зал, одни лишь служебные этажи, куда не допускают посторонних. Десятки альбумов комнатушек, чуланов и складов, где держат лампы на замену, вино, старые ветхие декорации и все, что может пригодится для здешнего хозяйства. Молва утверждала, будто помимо пыльных чуланов там имеются уединенные альковы, в которых утомленные выступлениями миннезингеры общаются со своими поклонницами после концертов, уже в более приватной обстановке, охотно принимая их благодарность в тех формах, о которых не осведомлены даже многие шлюхи Унтерштадта. Плевать, даже если это и так – после пожара, бушевавшего месяц назад в «Хексенкесселе» едва ли там есть что-то кроме выгоревших дотла клетушек да въевшейся гари. Едва ли Котейшество укрылась там, даже если бы знала, как туда попасть…







