412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Соловьев » Ведьмы из Броккенбурга. Барби 2 (СИ) » Текст книги (страница 22)
Ведьмы из Броккенбурга. Барби 2 (СИ)
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 02:17

Текст книги "Ведьмы из Броккенбурга. Барби 2 (СИ)"


Автор книги: Константин Соловьев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 45 страниц)

Эта сучья тварь на ней. Впилась в нее всеми своими блядскими лапами и тянется к шее. Барбаросса не успела ощутить даже ужаса – все чувства, которые только позволено ощутить человеческому существу, смешались в единое булькающее варево, обжигающе горячее и зловонное. В этом вареве растворилось все без остатка – уроки Каррион в фехтовальном зале, собственные привычки и тактики, выработанные годами жизни в Броккенбурге, даже мысли. Остались только древние рефлексы, безотчетные, неуправляемые, древние, те, что возникли задолго до того мига, когда распахнулись двери Ада. В ее тело словно вселились дюжины демонов, получивших контроль над всеми его членами. Заставляющие ее вертеться, орать, кататься по полу, отчаянно пытаясь сорвать с плеча огромную надувшуюся там опухоль, впившуюся в нее миллионами когтей и шипов.

Ее пальцы утопали в колючем, покрытом грязью и холодной влагой, кошачьем меху, иногда натыкаясь на распахнутые пасти с размозженными челюстями, которые остервенело кусали ее. От твари разило не просто вонью разлагающегося мяса, от нее разило мертвечиной, базиликом и кислым молоком. Наверно, срок ее жизни в мире смертных был ограничен, мясо, еще недавно замороженное, быстро протухало на костях, делаясь вязким и рыхлым, перекатывающимся под шкурой, вот только едва ли эта тварь издохнет от старости прежде чем оторвет ей нахер голову…

Кошачьи зубы не могут соперничать с зубами пса или гиены, они не созданы для того, чтобы впиваться в мясо и дробить суставы. Но сила, влитая Цинтанаккаром в это отродье, не знала снисхождения к его несовершенному устройству. Барбаросса чувствовала, как зубы твари хрустят и ломаются, впиваясь в ее кожу, как выворачиваются под ее пальцами хрупкие челюсти. Она каталась по полу, пытаясь раздавить ублюдка своим весом, но тщетно. Эта тварь не была кошкой, ее тело было устроено совсем на другой манер, лопающиеся внутри кости ничуть не мешали ей вновь и вновь впиваться в нее когтями и зубами.

Ты проебалась, Барби. Кажется, это была первая мысль, воспарившая над липким булькающим варевом рассудка. Ты возомнила себя слишком хитрой – и ты проебалась. Ты…

Ее руки, судорожно блуждающие по грязному кошачьему меху, наткнулись на большую опухоль, наполовину развалившуюся под пальцами, обнажившую россыпи мелких колючих зубов. Голова. Одна из голов. Какой-то древний рефлекс приказал Барбароссе впиться пальцами в ее глазницы и это, кажется, было первой удачной мыслью за сегодня, пусть даже не ее собственной.

Глаза у твари тоже не до конца оттаяли, ее пальцы ощутили сопротивление чего-то липкого, хрустящего, похожего на подмороженную глину. Но это заставило Цинтанаккара вспомнить, что такое добрая старая боль. Тварь истошно взвыла и все тысячи когтей, которыми она впилась в ее плечо и грудь, будто бы ослабли на короткий миг. Короткий миг, которого хватило Барбароссе, чтобы, закричав во все горло, швырнуть ее прочь, собрав все силы измочаленного тела в одну короткую обжигающую искру.

Получилось. Тварь, полосуя когтями воздух, ударилась о стену дровяного сарая, даровав ей блаженную передышку. Очень короткую, судя по всему. Она даже не упала вниз, впилась в доски, хлеща вокруг себя изломанными кошачьими хвостами, мгновенно напрягаясь для следующей атаки.

Барбаросса нагнулась, пытаясь нащупать на полу хоть что-то, способное служить оружием. Суковатое полено, быть может, или увесистый кусок угля… Но нащупала только лишь что-то вроде большого булыжника правильной прямоугольной формы. Шкатулка Котейшества. Она швырнула ее в тварь еще прежде, чем сообразила, что это такое.

Никчемная попытка.

Шкатулка ударилась в стену в десяти дюймах от Цинтанаккара, проворно убравшегося прочь, лишь беспомощно хрустнула крышка на хрупких шарнирах, высыпая все сокровища Котейшества на грязный пол. Оплавленные свинцовые божки, тлеющая лоскутная кукла, крохотные амулеты, посвященные неизвестным ей силам… В этой шкатулке было до черта инструментов, устроенных так сложно, что она не могла даже понять их назначения, но вот оружия не было. Котейшество не держала у себя оружия, она использовала совсем другие силы…

Будь она здесь, наверняка смогла бы совладать с этим адским выблядком, использовав чары Флейшкрафта. Выдохнула бы сквозь зубы тираду на адском наречии, щелкнула бы пальцами – и висящая на стене тварь, собирающаяся силами для новой атаки, превратилась бы в огромную, истекающую соплями, опухоль. Или…

Котейшества нет. Ты одна здесь, крошка Барби. Ты – и твоя бесконечная глупость, которая в этот раз, должно быть, все-таки тебя убьет. Да еще никчемный кусок консервированного мяса, наблюдающий за всем из своего угла.

Кусок мяса. Лжец.

Беспомощный гомункул, заточенный в стеклянном сосуде, не способный задушить и воробья. Если он что и умеет, так это язвить ее исподволь да создавать возмущения в магическом эфире. Возмущения, которые…

Кричи, приказала ему Барбаросса, пятясь прочь от твари, выставив перед собой безоружные руки. Кричи, как не кричал никогда прежде.

– Что?

– Кричи! – рявкнула Барбаросса, – Ну!

И Лжец закричал.

Крик гомункула не походил на крик человека. Он вообще ни на что не походил. Это было словно… Словно воздух в тесном дровяном сарае вдруг заклокотал, а крохотные невидимые булавки, соединяющие воедино ткань мироздания, ослабли, отчего все сущее вокруг зловеще затрещало – точно старый рассохшийся гобелен, норовящий сползти со стены.

И этот крик превзошел все ее ожидания. Она сама ощутила лишь мимолетный приступ тошноты, заставивший ее споткнуться на ровном месте, но Цинтанаккар, должно быть, как и положено адскому созданию, обладал повышенной чуткостью к возмущениям в магическом эфире. Его надувшееся тело заходило ходуном, впившиеся в доски когти заскрежетали, из разорванных пастей вырвался протяжный хриплый крик.

Как тебе это, сучий потрох? Что, твой слух слишком нежен? Кружится голова?

Барбаросса смогла набрать в грудь воздуха и на миг восстановить затуманившееся зрение. Сердце колотилось так, что должно было вот-вот лопнуть, исполосованная когтями шея онемела, но у нее не было времени даже бросить взгляд на собственное плечо, чтобы определить, как крепко ему досталось.

Тварь, оживленная Цинтанаккаром билась в конвульсиях, прицепившись к стене, но не требовалось быть самой искушенной в адских науках сукой, чтобы понять – поднятый Лжецом крик не убьет ее, не изгонит прочь, в адские бездны, даже не повредит. Это всего лишь эффект неожиданности, который определенно не продлится слишком долго. Секунд пять, подумала Барбаросса, ощущая, как ноют ее пустые кулаки, сжимаясь до хруста. Может, десять. Потом он прыгнет вновь – и в этот раз уже не оторвется от нее, пока не оторвет нахер голову.

Ей нужно оружие. Какое-нибудь чертово оружие, с которым она, по крайней мере, сможет умереть в руках, как подобает ведьме…

Она почти тотчас нашла его – лежащий на полу в двух шагах от нее рейтпистоль – самое бесполезное оружие на свете. Разряженный, он был не более смертоносен, чем кленовое полено, но взгляд отчего-то впился в него так крепко, будто вонзил тысячи острых кошачьих костей, не оторвать.

Барбаросса мысленно застонала. Барби, никчемная блядь! Оставь эту бесполезную игрушку в покое, от нее тебе никакого проку. Это всего лишь кусок стали и дерева – на редкость безыскусный кусок, если по правде. У тебя нет ни щепотки пороха, нет пороховницы, ты ведь самонадеянно думала, что решишь все дело одним выстрелом и не позаботилась о запасах. С тем же успехом ты можешь вооружиться старым сапогом или…

Древние демоны-рефлексы, шнырявшие по ее телу, растворились, растаяли, но один из них, самый докучливый и упрямый, поселился в черепе, посылая во все стороны огненные стрелы, невесть чего от нее добиваясь. Сигнализируя, извиваясь, рыча от ее скудоумия.

Порох. Тебе нужно всего лишь пара щепоток пороха, чтобы снова превратить эту никчемную игрушку в оружие, так ведь? Совсем немного пороха, три-четыре пффенига, хорошая щепотка. Но что такое порох, если не обычный порошок, славно пыхающий при соприкосновении с огнем? Всего лишь взрывоопасная пыльца, и только.

Барбаросса подхватила с пола рейтпистоль, совсем не заметив его тяжести. Лжец все еще кричал, воздух в дровяном сарае отчаянно бурлил, но тварь на стене быстро приходила в себя. Оскалила лопнувшие пасти, усеянные вывороченными крошечными зубами, напрягла уцелевшие лапы. Это паукообразное отродье чертовски быстро соображало и не намеревалось терять времени. Оно не даст ей передышки. Обрушится вновь, и этот удар, без сомнения, станет смертельным.

Действуй, сестрица. Во имя всех тварей адских бездн, действуй.

Сокровища Котейшества, просыпавшиеся из сломанной шкатулки, грудами лежали на полу. Пестрые шелковые платки с вышитыми вензелями неизвестных ей владык. Свечные огарки непривычно темного цвета, должно быть, выплавленные из человеческого жира. Мотки разноцветной пряжи – к чему ей? Котейшество никогда не занималась вязанием! – крохотные речные раковины с выцарапанными письменами, склянки с неведомыми жидкостями, пучки сухих трав…

Склянка, заполненная мучнисто-белым гранулированным порошком. Барбаросса вцепилась в нее, едва не раздавив в руках.

Трижды безжизненнокислое дерево.

«Дьяволова перхоть».

Знакомая штука.

Тварь на стене хрипло заворчала, готовясь к прыжку. Если крик Лжеца и причинял ей неудобства, то недостаточные для того, чтобы помешать ей вновь напасть. Досаждающие, не более того. Пять секунд, подумала Барбаросса, срывая крышку. Тебе осталось жить на свете пять секунд, сестрица Барби. И ни одной секундочкой больше…

Она не знала, сколько порошка сыпать в ствол, поэтому сыпанула по пороховой мерке, наугад. Если эту чертову штуку разорвет нахер прямо у нее в руках, точно бомбу, черт, это будет не самая плохая кончина для нее. Яркая, как полагается ведьме. С полкой она провозилась на одну секунду дольше, палец не сразу нашел защелку. Отщелкнуть, сыпануть и туда, защелкнуть. Получалось без особой ловкости, но быстро, она даже не просыпала мимо ни единой крупинки «адской перхоти».

Пуля. Ей нужна пуля. Вот о чем она забыла, судорожно готовя к бою свой никчемный пистолет. Пистолет без пули – как конь без седла. Можно здорово бахнуть, может даже опалить Цинтанаккару его блядскую, из котов сшитую, рожу, но и только. Пуля! Адские владыки, отвлекитесь на миг от своих игр, хлопот и интриг, пошлите сестрице Барби, которую вот-вот разорвут на клочки, одну чертову пулю или…

Кости твари затрещали, готовя тело к прыжку. Совсем мало времени. Может, на один вздох или того меньше.

Пальцы Барбароссы отчаянно вцепились в висящий на поясе кошель, перебирая его содержимое. Отрубленные пальцы, ее собственные. Монеты – из них получилась бы недурная картечь, если бы только разрубить их, толку от них. Было в кошеле еще что-то помимо пальцев и монет, что-то мелкое, твердое, перекатывающееся, точно небольшие камешки…

Зубы! Блядские зубы сестрицы Барби!

Не обращая внимания на завязки, Барбаросса рванула кошель с ремня, не замечая, что рассыпает вокруг себя монеты. Зубы были маленькими, белыми как сахар, целехонькими – жаль расставаться – но удивительно легко помещающимися внутрь пистолетного ствола. Она засыпала их сколько влезло, утрамбовывая ладонью, использовав вместо пыжа бумажную бирку от склянки Котейшества.

Блестящая работа, Барби. Если тебя не разорвет в клочья, наверняка прославишься в Броккенбурге. Пусть тебе не удалось заклясть ни одного демона, не получилось добыть славы и богатства из адских недр, зато ты станешь известна как изобретатель первого в своем роде Zahnpistole[3], чего доброго, его еще примут на вооружение саксонской армии…

Это она сказала? Или Лжец?

Мгновением позже это перестало ее заботить.

Тварь на стане коротко рыкнула, готовясь к прыжку.

Барбаросса развернулась к ней, вскидывая рейтпистоль.

Спусковая скоба под пальцами провалилась, но грохота не последовало, одно только резкое шипение.

А в следующий миг дровяной сарай вместе со всем, что в нем находилось, провалился в Ад.

В Аду оказалось жарко – было бы странно, окажись это не так – и жар этот быстро усиливался. Не тот жар, что осенним вечером уютно потрескивает в комельке, маня согреть озябшие пальцы, другой жар – злой, чадящий, нетерпеливый. Способный сожрать до кости неосторожно протянутую руку. Тот жар, что скрежетал в отцовских угольных ямах, выпуская наружу едкий смрад своего пиршества.

Отец умел с ним обращаться. Не будучи посвященным в адские науки, не имея ни малейшего представления о сложной адской иерархии и не имея заступника из числа адских владык, он укрощал бушующее в яме чудовище так же легко, как опытный демонолог – расшалившегося адского духа.

Он знал, как управлять движением дыма, чтобы отогнать его в другую сторону или закрутить винтом, вытягивая жар. Знал, когда надо сыпануть в яму дубовой стружки или негашёной извести. Что бросить, чтобы ускорить или замедлить горение. Когда можно поворочать в огромной огнедышащей яме длинной кочергой, а когда лучше держаться подальше и даже не дышать…

Когда-то она любила за этим наблюдать. Устроившись за старым пнем, жевать утаенную от братьев и сестер горбушку, способную своей твердостью дать фору куску хорошо слежавшегося антрацита. Смотреть, как отец, монотонно ругаясь себе под нос, кормит огромное подземное чудовище, пышущее жаром, все новыми и новыми вязанками дров, ловко уклоняясь от его огненного дыхания, способного испепелить человека на месте, как мошку.

В такие минуты она восхищалась им, как только можно восхищаться отцом. В такие минуты его сморщенное, будто бы лоскутное лицо, в глазах которого гудело отражение марева, казалось почти красивым. А сам он казался рыцарем, бьющимся с исполинским, заточенным под землей, драконом. Обжигающим чудищем из адской бездны, норовящим выбраться на поверхность.

Бой этот давался ему непросто. Возвращаясь домой от своих ям, он тяжело дышал, с хрипом втягивая воздух в сожженные огнем легкие, стягивал обжигающие рукавицы, выпуская из них облачка раскаленного пара, но стянуть с себя тяжелую кожаную робу уже не мог – его пальцы, обожженные столько раз, что сделались огрубевшими, будто бы медными на ощупь, были бессильны справиться с завязками. Робу с него стаскивала детвора, суетящаяся в доме, устраивая потасовки за право помочь ему, но Барбаросса никогда в них не участвовала. Ей, как старшей над всеми, полагалась самая почетная часть этого процесса – право стащить с отца тяжелую ременную сбрую с заклепками, которая крепилась поверх робы, и право это она не уступила бы даже перед лицом величайшего из адских владык…

Тогда она еще не знала – помимо тех чудовищ, что бьются в отцовских ямах, жадно пожирая дерево и исторгая из себя ядовитый дым, в мире есть много прочих, и далеко не всех из них можно приручить.

Каждый раз, заложив топливо в яму, отец отправлялся в трактир, чтобы пропустить кувшин-другой пива. Обычное дело для углежога. У тех, кто сторонится пива, уголь выходит ломкий, скверный, ни черта не годный, это известно всем в Кверфурте. Отец и не сторонился. Но там, в трактире – это было доподлинно известно пятилетней Барбароссе – обитало свое чудовище. Не такое жуткое, как то, что бушевало в яме, не такое обжигающее, но куда более хитрое и коварное. Без своего кожаного доспеха и длиной кочерги на специальном древке, отец был безоружен против него, мало того, даже не замечал притаившегося чудовища. А оно было там. Просто пряталось. Барбаросса отчетливо ощущала его сернистый маслянистый дух, вырывающийся из пузатых трактирных рюмок, этот же запах выбивался из распахнутого отцовского рта, когда он, не добравшись из трактира до дома, засыпал на подворье, с куском необожженного угля под головой вместо подушки.

Чудовище, обитавшее в трактире, не пыталось сожрать отца заживо, превратив в тлеющую щепку, как это иногда случается с углежогами, оно было из другой породы. Породы терпеливых, хитрых и скрытных хищников. Обвив его невидимыми щупальцами, оно медленно въедалось в него, как въедался в отцовскую кожу пепел угольных ям, въедалось так крепко, будто намеревалось срастись с ним в единое целое. И, верно, чертовски хорошо умело это делать, потому что спустя год Барбаросса уже не всегда была уверена в том, кого видит перед собой – одного отца или отца в обнимку с чудовищем – к тому времени они срослись так крепко, что уже редко путешествовали отдельно.

Заложив в яму топливо, отец отправлялся в трактир, но никто из домашних не знал, когда чудовище отпустит его в этот раз. Иногда, пребывая в добром настроении, оно отпускало его вечером – отец возвращался в сумерках, насвистывая под нос, швыряясь камнями в фонарные столбы и лишь немного спотыкаясь. Иногда держало за полночь. Отец вваливался в дом, почти ничего не разбирая вокруг себя, спотыкаясь и сквернословя, кулаки его истекали черной кровью или нос был сворочен на бок, а жара в его ругательствах было столько, что, верно, сухие дрова превращались бы от них даже не в уголь, а в чистую золу.

Иногда, войдя во вкус, чудовище из трактира держало отца в плену по два-три дня, не отпуская домой. Это было хуже всего. За три дня огонь в заложенных им ямах прогорал подчистую, пожирая сам себя, превращая уголь в хрустящую на ветру белую золу. Это означало, что следующие несколько дней придется без устали работать лопатой и кайлом, вычищая яму, долбить спекшуюся массу до кровавых мозолей, а после волочь все новые и новые вязанки хвороста – вновь заполнять перевернутый отцовский зиккурат топливом…

Чудовище, с которым отец сражался в трактире, должно быть, принадлежало к касте самых могущественных и хитрых адских владык, потому что совладать с ним отец был не в силах – даже при том, что бесстрашно заходил в адский жар, способный сожрать его вместе с сапогами. Чудовище из трактира тоже сжигало его, но хитро, изнутри, от него не могла защитить ременная сбруя и тяжелая просмоленная роба. Оно трещало пламенем где-то в его душе, выбрасывая через глаза злые оранжевые искры, оно пировало его жестким мясом, иссушая его на костях, оно пропитывало ядовитым дымом его мысли, а пальцы заставляло дрожать, точно ивовые прутики в костре.

Когда-то, должно быть, бой сошел на равных. Барбаросса плохо помнила те времена, помнила только, что отец был весел и шумлив, закончив работу, он выливал на себя ведро колодезной воды, отчего его роба из толстой кожи страшно шипела, и сам он тоже шипел, но с наслаждением, фыркал, рычал, топал ногами. Мать смеялась и кричала, и тогда он топал ногами еще сильнее, а от бороды его, сделавшейся сизой от пепла еще в молодости, разящей паром, пахло как от горячего мха за печкой, приятно и терпко…

Мать сгубила эпидемия тифа семьдесят четвертого года. Путешествующая с облаком дохлых ворон, несущимся на Дрезден, эпидемия лишь немного отклонилась к югу, едва-едва мазнув Кверфурт кончиком пальца, но матери этого хватило. Четыре дня она кричала и металась по кровати, точно ее грыз невидимый огонь, заставляя кости лопаться в теле, а на пятый исчезла. Утром Барбаросса обнаружила только пустую постель – да отца с черным, будто бы пережженным, лицом.

Именно тогда чудовище из трактира взялось за него всерьез. Самая старшая из детей – шесть лет стукнуло, не ребенок – Барбаросса каждый вечер отправлялась в трактир, чтоб найти отца и притащить домой. Иногда это давалось ей без особого труда – схватка с обитающим в винном бутыле чудовищем так утомляла его за день, что он делался послушным, как ребенок, хоть едва стоял на ногах, а по щекам его текли черные, похожие на деготь, слезы.

Иногда – это случалось чаще – чудовище раскаляло внутри него какие-то жилки, отчего слова у него в глотке нечленораздельно клокотали, плавясь точно в тигле, а взгляд, пусть и невидящий, слепой, делался обжигающим. В такие минуты приближаться к нему было опасно, как к едва заложенной топливом угольной яме, что может полыхнуть огнем, а заводить разговор и того хуже. Он мог швырнуть кувшином ей в голову, мог свалить оплеухой на пол, заставив забиться под трактирный стол, круша сапогами – тяжелыми старыми сапогами, чьи голенища казались каменными, задубевшими в адской топке.

Иногда чудовище, устав терзать отца, меняло тактику. Обвившись вокруг его сморщенной сухой шеи, невидимое для всех, оно принималось что-то ласково нашептывать ему на ухо, заставляя блаженно улыбаться, щуриться на тусклую трактирную лампу, точно на солнце, и насвистывать себе под нос. Наверно, оно знало какие-то секретные слова или нужные заклинания на адском языке, потому что впавший в блаженное состояние отец быстро обмякал, сгорбившись за столом. В такие минуты он часто начинал беспричинно смеяться, гладил узловатыми пальцами Барбароссу по голове, а то и разыгрывал перед ней на столе при помощи костей, пустых рюмок и хлебных корок целое представление, куда более захватывающее и яркое, чем может представить даже самый искусный в своем ремесле фрайбергский «Кашперлетеатр» с его лоскутными куклами.

Бывало даже, в такие минуты отец сажал ее на трактирную лавку рядом с собой, заказывал ей шоппен трактирного сидра, чудовищно кислого, пахнущего хлебом, ржавчиной и спелым июньским утром, а сам принимался болтать, беспричинно смеясь. Хотя обычно-то был молчалив, как кусок прошлогоднего угля!

Выправим дело, говорил он, выправим дело в лучшем виде, вот увидишь. В шестой яме уже «эстельбергский белый» подходит, два дня томиться осталось, а «эстельбергский белый» это почти как золото, потому как твердый, горит долго и без едкости, его для баронских дворцов покупают господа из Дрездена и Магдебурга. Знаешь, как получается «эстельбергский белый», малярия моя бледная? Барбаросса кивала, не отрываясь от кружки с сидром. Кто ж в шесть лет в Кверфурте – и не знает?… Нужно взять хороших дубовых дров и томить их два дня и ночь при низкой температуре, так, чтоб стоя возле ямы ног о землю не обжигать, а на третью ночь поддать жару, так, чтоб загудело из-под земли, и держать до рассвета, а после достать и сразу забросать землей. Хороший «эстельбергский белый» под тонким слоем испепеленной коры имеет ровную твердую поверхность, которая, если ударить по ней гвоздем, издает протяжный чистый звук, ну чисто двумя железками стукнули…

Но через минуту отец и сам забывал про свои ямы, ему уже казалось, что вместо позабытых, превратившихся в камень и шлак угольев они забиты новенькими звенящими талерами, которые надо лишь потратить, в такие минуты в его обожженных гноящихся глазах появлялся лихорадочный маслянистый блеск, он то и дело оправлял воображаемую шляпу и посмеивался в опаленные клочковатые усы.

В пятницу нынче поеду в Обхаузен, по торговой надобности, приятелей-компаньонов проведать, заодно и к портным загляну, портные в Обхаузене знатные. Куплю тебе, холера ненаглядная, ткани на платье, и не рогожи какой, как у трактирной публики, а наилучшего тисненого бархату. А то бегаешь в рванине, как мальчишка, грязная вся, в парше, смотреть стыдно! А еще пряников имбирных кулек куплю и зеркальце в серебряной оправе.

Забавно – в те времена она еще не боялась смотреться в зеркало и даже серебро еще не казалось чем-то угрожающим…

Минуту спустя ему уже казалось, что Барбаросса выросла, что ей пятнадцать, что из злого грязного чертенка с вечно оцарапанными кулаками она превратилась в красивую молодую девицу с приятными манерами, и надо бы уже отдавать ее в обучение и устраивать жизнь. Отец начинал улыбаться, шутливо щупая ее за плечи, знать, жизнь эта в его представлении была куда слаще кислого трактирного сидра. В золотошвейки мы тебя, проказа собачья, не отдадим, пальцы у тебя сильные, как каленые гвозди, отцовские, а вот ловкости в них нету, но не беда. Отдадим в Обхаузен, в хороший дом, домоправителькой. Фиалки будешь нюхать да горнишным оплеухи раздавать, и за это будешь иметь два гульдена в месяц, да еще кровать хозяйская, да еще стол…

Иногда отец настолько выдыхался за день в своей бесконечной битве, что не мог на своих двоих вернуться домой. И тогда чудовище, с которым он бился так долго, что успел срастись, само притаскивало его домой. Должно быть, оно вело отца на короткой узде, вонзая шпоры в беззащитные бока, потому что отец рвался из стороны в сторону, задевая плечами заборы, ревел нечеловеческим голосом на всю улицу, спотыкался, падал, хрипел, полз по-собачьи…

Иногда чудовище доводило его до дома, но после бесцеремонно швыряло посреди кухни, точно надоевшую игрушку. Веса в нем, даже исхудавшем, было столько, что детвора не могла дотащить его до кровати, лишь снимала пропитанные мочой портки да укрывало одеялом.

Иногда чудовище язвило отца невидимыми шипами, язвило так отчаянно, что отец ревел от боли, пытаясь вслепую махать кулаками, в такие минуты лучше было убраться от него подальше, потому что удары, предназначенные чудовищу, были страшны – душу могло вышвырнуть из тела от таких ударов.

Устраиваясь на ночь, Барбаросса загоняла двух младших сестер на чердак – караулить, а сама ложилась у окна. Едва только скрипнут ворота, надо было определить, в каком настроении сегодня отцовский демон. Если в скверном, надо свистнуть мальчишкам, чтоб спрятали в подполе тяжелую отцовскую кочергу да убрали прочь все, что можно разбить. Если в добром – а доброе настроение случалось с чудовищем все реже – подали на стол что осталось из съестного. Не обнаружив на столе ужина, чудовище быстро приходило в ярость…

Она даже не помнила, когда поняла это. Что отца, каждый день отправлявшегося в трактир биться с чудовищем, в общем-то давно и нет. Душа отца растворилась и вылетела из тела вместе с сернистым запахом дрянного пойла. А есть только чудовище, которое надевает отца вместо костюма – как сам отец, отправляясь на работу, когда-то надевал плотную кожаную робу с ременной сбруей…

Барбаросса попыталась вспомнить что-нибудь еще об отце, но не смогла – от едкого дыма в груди спирало дыхание, мысли путались, тело жгло невидимым огнем. Ну конечно, она же в Аду, потому что мир взорвался у нее перед глазами и…

– Барби.

– Барби.

Отчаянно и едко пахло дымом, но совсем не так, как из отцовских ям. Она сообразила это еще до того, как сообразила, как ее зовут. Это только непосвященному, ни хера не смыслящему в старом искусстве углежогов, кажется, будто дым везде одинаков, человек сведущий, проживший хотя бы гол в Кверфурте, может разобрать по меньшей мере три дюжины видов дыма, мало того, определить, что горит и при какой температуре. Но тут…

Это не Ад. Едва ли в Аду выстилают полы досками, а ее руки ощущали под собой именно доски. На какой-то миг ей показалось, что она лежит в фехтовальной зале, уткнувшись лицом в присыпанный опилками пол. Что над ней стоит Каррион, внимательно глядя на нее, наслаждаясь плодами учиненной экзекуции, а «Стервец» в ее руке равнодушно роняет в пол густые капли только что испитой у нее же крови.

– Барби.

Жарко. Душно. Окна в фехтовальной зале были заколочены на зиму, кроме того, туда не осмеливались забираться даже самые отважные сквозняки в Малом Замке, оттого внутри всегда было сухо, но чтобы настолько сухо…

– Да очнись ты наконец, чертова шалава! Иначе задохнешься нахер!

Она не в фехтовальной зале. Каррион здесь нет.

Сарай. Она лежит в сарае на подворье Малого Замка.

Барбаросса поднялась, ощущая себя обгоревшим големом из оккулуса, выбирающимся из-под развалин кареты. Боли не было, но в голове звенело так, будто орда маленьких демонят целый час лупила по ней железными ложками. Сквозь этот звон было чертовски непросто понять, где она находится и что ее окружает.

Но она поняла.

Дровяной сарай. Ты все еще в дровяном сарае, Барби. Он порядком разгромлен, кроме того, затянут едким дымом, которого ты наглоталась всласть, точно сестра Холера – дармового вина, но ты все еще жива.

Сарай. Цинтанаккар. Выстрел.

Я выстрелила в эту дрянь на стене, вспомнила она, в Цинтанаккара. Прямо в его ощерившуюся пасть, когда он прыгнул на меня. А потом…

Правая ладонь звенела так, будто ее хорошенько отходили молотами на наковальне. Или она побывала под копытом у резвого жеребца. Багровая, вздувшаяся, с едва шевелящимися пальцами, некоторые из которых лишились ногтей, опаленная, она хоть и повиновалась приказам, но выглядела чертовски паскудно. Как жаренный паук с пятью лапами, подумала Барбаросса, сбежавший из печи…

Боли не было, но Барбаросса знала, что боль непременно явится. Она всегда приходит на запах паленого мяса, а если и выжидает немного, то не из милосердия, а лишь из типичного женского кокетства, точно гостья на званом балу, нарочно являющаяся с небольшим тщательно высчитанным опозданием…

Чертов «Фольксрейтпистоль». Кусок никчемной жести.

Стоило ей спустить курок, как проклятая железяка взорвалась у нее в руке точно пороховая граната. Спасибо, лишь опалила и без того обожжённую руку, а не оторвала нахер. А ведь могла оторвать и голову. Забросить ее, точно мяч, в окно Малого Замка, на радость сестрам…

Нельзя доверять дешевому оружию. Уж точно не никчемной жестянке ценой в полтора гульдена. На какой-то миг она даже пожалела, что на пистолете не было клейма мастера. Черт, знай она имя оружейника, не пожалела бы сил, чтобы навлечь на его блядский род все мыслимые проклятья и кары, проклясть кровь в его жилах и костный мозг в его костях, натравить на него каких-нибудь кровожадных тварей из Преисподней…

Барбаросса машинально ощупала свое лицо, обнаружив россыпь свежих ссадин, ожогов и царапин. Повезло. Должно быть, герцог Абигор, владыка ее бессмертной души, решил проявить к ней снисхождение и умаслил все злые силы, желающие ей гибели. У нее в руке, в эле от лица, сработала чертова снаряженная шрапнелью бомба, а ей не вышибло нахер глаза, как это бывает у пушкарей, не перепахало рожу осколками, даже руку и ту не оторвало, лишь опалило.

Могло быть и хуже, подумала она, глядя на серебряные кляксы, оставшиеся от вогнанных в стену игл, на черные подпалины, усеявшие крышу, на пятна тления, обильно украсившие стропила. В какой-то миг ярость Цинтанаккара полыхнула так, что все неказистые амулеты Котейшества буквально налились огнем, едва не подпалив хренов сарай – а следом она сама еще и пальнула «дьяволовой перхотью», чтобы наверняка устроить пожар…

Старое дерево, хвала всем владыкам, выдержало, не занялось, лишь местами потемнело. А если бы занялось… Барбаросса мрачно усмехнулась, облизывая сухие, как щепки, губы. Если бы сарай занялся всерьез, здесь бы она бы и изжарилась. Крошка Лжец даром бился бы в своей бутылке, пытаясь ей помочь. Сарай – эта целая груда дерева, хорошего сухого дерева. Если займется огнем, сгорит дотла. Даже если стоящая на карауле Кандида вовремя подняла бы тревогу, даже если из Малого Замка высыпали в одном исподнем все двенадцать душ с ведрами в руках, сарай спасти бы не успели – только пепелище и осталось бы. Пепелище с малой толикой пепла сестрицы Барби, мало отличающегося по цвету…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю