Текст книги "«Я почему-то должен рассказать о том...»: Избранное"
Автор книги: Карл Гершельман
Жанры:
Русская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 21 страниц)
«Бунт» Ивана Карамазова.Статья написана незадолго до смерти писателя, в 1951 г. (см. об этом в письмах К. К. Гершельмана Ю.П. Иваску от 21 сентября и от 1 5 октября 1951 г.). Печатается по тексту первопубликации: Мосты. 1960. № 5. С. 214–229, – с исправлениями по автографу, хранящемуся в архиве К. К. Гершельмана. Другие публикации: Русская мысль. 1982. 25 марта. № 3405. С. 11; 1 апр. № 3406, С. 9; 8 апр. № 3407. С. 9; 15 апр. № 3408. С. 9; Вестник Русского христианского движения. 1984. № 142. С. 112–127.
Речь идет о героях романа Ф. М. Достоевского «Братья Карамазовы» (1879–1880).
Дмитрий Сергеевич Мережковский (1865–1941) – русский писатель, философ, литературно-общественный деятель. Д. С. Мережковский в течение всей своей жизни проявлял большой интерес к творчеству Ф. М. Достоевского, к его философским и религиозным воззрениям. В своих работах о Достоевском он часто обращался к роману «Братья Карамазовы» («Л. Толстой и Достоевский». 1900–1902; «Пророк русской революции. К юбилею Достоевского», 1906, и др.). В архиве К. К. Гершельмана сохранился подробный конспект труда Д. С. Мережковского «Л. Толстой и Достоевский» (по изданию: М… 1914), занимающий целую тетрадь.
Лев Шестов (наст, имя и фамилия – Лев Исаакович Шварцман: 1866–1938) – русский философ и писатель. Л. Шестов считал Ф. М. Достоевского одним из своих учителей и в своих трудах много внимания уделял рассмотрению его творчества, в том числе и романа «Братья Карамазовы» («Достоевский и Нитше: Философия трагедии», 1903, и др.).
Н. А. Бердяев – см. примеч. к миниатюре «Самое важное». «Очень ранняя направленность моего сознания на философские вопросы была связана с “проклятыми вопросами” Достоевского. Каждый раз, когда я перечитывал Достоевского, он открывался мне всё с новых и новых сторон. В юности с пронизывающей остротой запала в мою душу тема “Легенды о Великом Инквизиторе”», – писал Н. А. Бердяев в предисловии к своей книге «Миросозерцание Достоевского» (Прага, 1923), многие положения которой использованы К. К. Гершельманом в комментируемой статье. В архиве Гершельмана сохранились выписки из этой книги.
Андрэ (Андре) Жид (1869–1951) – французский писатель, лауреат Нобелевской премии. В творчестве А. Жида начала XX в. заметно влияние Достоевского. А. Жид посвятил в 1908–1922 гг. русскому классику ряд статей шедших в его книгу «Достоевский» (1923). Одна из статей специально посвящена роману «Братья Карамазовы», в ней А. Жид называет роман «величайшим творением».
Томас Манн (1875–1955) – немецкий писатель, лауреат Нобелевской премии. В известном произведении Т. Манна «История доктора Фауста. Роман одного романа» (1947) нашли отражение его размышления о «Братьях Карамазовых» Достоевского. Герой романа Т. Манна Адриан Леверкюн – духовный потомок Ивана Карамазова (в романе он, подобно Ивану Карамазову, беседует с дьяволом).
Романо Гуардини (1885–1968) – немецкий религиозный философ и теолог, итальянского происхождения, профессор в ряде германских университетов. Автор нескольких работ о Достоевском (наиболее известная – «Der Mensch und der Glaube. Versuche uber die religiose Existenz in Dostojewskis grossen Romanen», 1932). В архиве К. К. Гершельмана сохранились его выписки из нескольких работ Р. Гуардини, в том числе из «Religiose Cestaite in Dostojewskijs Werke».
Альбер Камю (1913–1960) – французский писатель и философ-экзистенциалист, лауреат Нобелевской премии. Познакомился с романом Достоевского «Братья Карамазовы» в середине 1930-х гг., особый его интерес привлек образ Ивана Карамазова. В «Мифе о Сизифе» (1942) А. Камю обращается к анализу «бунта» Ивана. К образу Ивана Карамазова писатель вновь обратился в трактате «Человек бунтующий» (1951), усматривая в этом образе истоки современного нигилизма. В основе многих произведений А. Камю – поиски мировоззренческих основ в лишенном веры в Бога мире, иллюзорность безграничной личной свободы, что сближает А. Камю с Ф. М. Достоевским.
«Великий инквизитор» – глава V из пятой книги романа Ф. М. Достоевского «Братья Карамазовы».
Ницше – см. примеч. к миниатюре «Самое важное».
Имеется в виду библейский рассказ о грехопадении первых людей Адама и Евы, которые по наущению дьявола вкусили запрещенных плодов от древа познания добра и зла и были за это изгнаны из рая.
Леонардо да Винчи (1452–1519) – великий итальянский художник, архитектор, ученый, инженер.
Эвклидовская дичь, или Эвклидов ум – от имени Эвклида (Евклида), древнегреческого математика, жившего в III в. до н. э. Это одно из любимых выражений Достоевского, обозначающее рационалистический взгляд на мир и человека, который игнорирует внутреннюю, скрытую от ума божественную суть мироздания.
Теодицея – обозначение религиозно-философских доктрин, стремящихся согласовать идею благого и всемогущего Бога с наличием мирового зла, чтобы как бы оправдать Бога.
Страшный суд – по христианским представлениям, суд, который состоится после конца мира; судьей на нем будет Бог, пришедший судить живых и мертвых; после него праведники отправятся в Царствие небесное, а грешники – в ад.
«Хождение Богородицы по мукам» – популярное апокрифическое сказание, памятник древнерусской литературы византийского происхождения.
Одесную Отца – по правую сторону от Бога-Отца.
Зигмунд Фрейд (1856–1939) – австрийский врач-психиатр и психолог, основатель психоанализа.
Царство последнего человека в утопии Версилова. Версилов – один из главных персонажей романа Ф. М. Достоевского «Подросток» (1875). Здесь имеется в виду исповедь Версилова в седьмой главе третьей части романа, где герои излагает подростку утопию первого дня человечества и последней поры его существования, когда люди остались без Бога.
Шигалевщина в «Бесах». Шигалев – персонаж романа Ф. М. Достоевского «Бесы», идеолог «бесов», автор «собственной системы устройства мира». Последняя и есть «шигалевщина», суть которой, выражаясь словами самого героя: «Выходя из безграничной свободы, я заключаю безграничным деспотизмом». В системе мира Шигалева одна десятая доля человечества получает свободу личности и безграничное право над девятью десятыми. Шигалевщина – это система всеобщего шпионажа и доносов друг на друга, утверждение деспотизма меньшинства над большинством, над «рабами».
«Геологический переворот» – в главе IX («Черт. Кошмар Ивана Федоровича») XI части романа «Братья Карамазовы» чёрт в разговоре с Иваном излагает свое видение царства будущего, следствия «геологического переворота»: старый мир будет разрушен, причем прежде всего должна быть разрушена в человечестве идея Бога и старая система нравственности: вслед за тем будет построен новый мир, в котором человек «возвеличится титанической гордости и явится человеком-богом», главным станет «ощущать наслаждение» и основополагающим станет принцип «всё дозволено». Далее и приводится отрывок из рассуждений чёрта («джентльмена»).
Николай Федоров – см. примеч. к рассказу «Коробка вторая».
Кантовское учение о категорическом императиве – центральное понятие этики немецкого философа Иммануила Канта (о нем в см. в примеч. к «Мифам о происхождении бытия»), обязательное правило поведения людей. Оно требует всегда поступать в соответствии с принципами всеобщего нравственного закона и относиться ко всякому человеку как к цели, а не как к средству.
Князь мира сего – сатана.
Николай Ставрогин – главный герой романа Ф.М. Достоевского «Бесы», отставной офицер, оторвавшийся от национальных корней, духовный «растлитель», которого отличает откровенный аморализм, становящийся причиной гибели других, близких к нему людей. В этом образе отразились черты революционеров-нигилистов 1860-х гг.
[Закрыть]
Прославленная беседа Ивана и Алеши Карамазовых уже так часто подвергалась исследованию, что может показаться излишним еще раз возвращаться к ней. Такие мыслители, как Мережковский, Шестов, Бердяев, среди иностранцев Андрэ Жид, Томас Манн, Гуардини, Камю, не упоминая уже о многочисленных других, посвящали ей свое внимание. В оправдание настоящей статьи можно только сказать, что поднятые Иваном проблемы относятся к так называемым «вечным» проблемам, которые всегда, все снова и снова, будут привлекать к себе интерес исследователя. Творчество же Достоевского дает такие неистощимые материалы для него, что становится понятным желание использовать хоть часть из них, без надежды, конечно, исчерпать их когда-нибудь до конца.
***
Первая из двух больших проблем, определяющая творчество Достоевского – проблема свободы. В «Братьях Карамазовых» ей посвящены страницы «Великого Инквизитора». Вторая проблема – проблема страдания. Ей посвящена глава «Бунт».
В мире так много страданий, и эти страдания так велики, что непонятно, как может Бог, если Он действительно существует, хоть на одно мгновение удержаться от помощи людям. Эту сдержанность Бога по отношению к злу и страданию обыкновенно объясняют Его нежеланием ограничивать свободу своих творений. «Человек, лишенный свободы выбора между добром и злом, был бы автоматом добра», – говорит Бердяев. Свобода должна привести человека к добровольному отказу от зла – добровольному, а значит, и более прочному, чем отказ из-под палки: из страха наказания или из надежды на награду. Свобода имеет воспитательное значение. Возможно, этим оправдывается наличие зла в мире, но оправдывается ли этим самым, без дальнейших оговорок, и наличие страдания? Проблема страдания и проблема зла – связанные между собою проблемы, но все же это две проблемы, а не одна; каждая из них сравнительно самостоятельна. Страдание только в том случае оправдывается, если оно воспитывает претерпевающего его, а не причиняющего. Слабое утешение для мухи, что свобода паука сосать ее или не сосать воспитательно влияет на паука. Как и отказ от зла, страдание должно быть свободным, только тогда оно может возвысить страдающего, а не принизить его или даже совсем раздавить.
«Наказание есть право и честь для преступника» (Ницше), – смотря какое наказание и смотря для какого преступника. Существуют страдания и совсем незаслуженные, страдают, увы, далеко не одни только преступники. Заслуженные страдания, искупая вину, действительно возвращают виновному самоуважение, позволяют ему чувствовать себя снова равноправным членом общества, поэтому такие страдания самим страдающим принимаются, как должное: в глубине души он сознает их необходимость.
Но как же быть с незаслуженными страданиями? Разве нет в мире невинных страданий? И разве нет таких страданий, когда страдающий, даже и не будучи вполне свободен от вины, не сознает ее, а потому не чувствует и справедливости следующего за нею наказания? Принятие такого страдания не может быть добровольным. Напротив, оно воспринимается как насилие, возмущает, отталкивает, озлобляет, а не примиряет. Может быть, поэтому Иван Карамазов и ограничивает свою тему только страданиями детей – страданиями невинными и непонятными для самого страдающего. Он рассказывает, например, о маленькой девочке, которую родители за неумение проситься запирали на всю ночь в холодную уборную.
«Понимаешь ли ты это, – восклицает Иван, – когда маленькое существо, еще не умеющее даже осмыслить, что с ним делается, бьет себя в подлом месте, в темноте и холоде, крошечным своим кулачком в надорванную грудку и плачет своими кровавыми, незлобивыми, кроткими слезами к “Боженьке”, чтобы тот защитил его!
<…> О больших я и потому еще говорить не буду, что кроме того, что они отвратительны и любви не заслуживают, у них есть и возмездие: они съели яблоко и познали добро и зло, и стали «яко бози». Продолжают и теперь есть его. Но деточки ничего не съели и пока еще ни в чем не виновны. Любишь ли ты деток, Алеша? Знаю, что любишь, и тебе будет понятно, для чего я про них одних хочу теперь говорить. Если, они на земле тоже страдают, то уж конечно за отцов своих, наказаны за отцов своих, съевших яблоко, – но ведь это рассуждение из другого мира, сердцу же человеческому здесь, на земле, непонятное. Нельзя страдать неповинному за другого, да еще такому неповинному!».
Возможно, вопрос о первородном грехе, вскользь затрагиваемый здесь Иваном, сложнее, чем это ему кажется, уже одним тем, что человек, рождаясь и вступая в жизнь, вытесняет из нее кого-то другого. Одно поколение, сменяя другое, тем самым занимает его место; вытесняя отцов, дети принимают на себя не только все преимущества, но и все тяготы, все «долговые обязательства» наследства. Кроме того: каждым вздохом и каждым движением, каждым куском хлеба ребенок прямо или косвенно борется за свою жизнь с другими существами и их уничтожает. «Мы делаем свою жизнь из чужих смертей» (Леонардо да Винчи). В этом смысле далее новорожденный разделяет общую вину – не только «отцов, съевших яблоко», но и всего «падшего» природного мира, членом которого он отныне становится.
При этом остается, однако, в силе, что ребенок ничего не знает о своей вине. Взрослый может чувствовать свою общую, выходящую за пределы отдельного проступка виновность, может принимать страдание, как «наказание Божие» за греховность всей своей жизни, даже за греховность всего человечества. Ребенок же должен воочию видеть связь между проступком и наказанием, иначе он не поймет, за что его наказывают. А так как в случаяе, описываемом Иваном, этого нет, то такие страдания и не могут воспитательно влиять на ребенка. Кроме того, здесь примешивается еще одно обстоятельство. Для того, чтобы страдание могло действовать воспитательно, оно прежде всего не должно губить того, кого оно воспитывает. О каком воспитании может идти речь в таком, например, случае (Иван описывает зверства турок над болгарскими детьми):
«Турок наводит на него пистолет в четырех вершках от его лица. Мальчик радостно хохочет, тянется ручонками, чтобы схватить пистолет, и вдруг артист спускает курок прямо ему в лицо и раздробляет ему голову».
Нельзя говорить о воспитании там, где нет самого воспитываемого. Может быть, и полезно иногда отшлепать напроказившего мальчишку, но едва ли полезно раздробить ему при этом голову. Идея воспитывающего страдания была любимой идеей самого Достоевского, но здесь приходится, конечно, соблюдать большую осторожность. Если бы всякое страдание возвышало, правила нравственного поведения были бы очень просты: «бей правого и виноватого, возвышай ближнего твоего». Не говоря уже о недопустимости невинного страдания, страдание даже и заслуженное должно соблюдать меру: действие страдания зависит от величины страдания и от сил страдающего.
Поэтому вся проблема заостряется на примере, ставшем уже классическим, который, несмотря на это или именно вследствие этого, необходимо привести – примере затравленного собаками мальчика.
«И вот дворовый мальчик, маленький мальчик, всего восьми лет пустил как-то, играя, камнем и зашиб ногу любимой генеральской гончей… “А, это ты, – оглядел его генерал, – взять его!..” Мрачный, холодный, туманный осенний день, знатный для охоты. Мальчика генерал велит раздеть, ребеночка раздевают всего донага, он дрожит, обезумел от страха, не смеет пикнуть… “Гони его!” – командует генерал, “беги, беги!” кричат ему псари, мальчик бежит… “Ату его!” – вопит генерал и бросает на него всю стаю борзых собак. Затравили в глазах матери, и псы растерзали ребенка в клочки!.. Генерала, кажется, в опеку взяли. Ну… что же его? Расстрелять? Для удовлетворения нравственного чувства расстрелять? Говори, Алешка!
– Расстрелять! – тихо проговорил Алеша, с бледною, перекосившеюся какою-то улыбкой подняв взор на брата».
Страдание здесь чрезмерно по своей жестокости и губит страдающего. Оно не свободно и не может быть свободным. Этот пример ясно показывает, что простой ссылки на свободу недостаточно для оправдания зла и страдания, что необходимо ввести еще какие-то дополнительные условия, чтобы страдания, губящие и принижающие, стали возвышающими и исцеляющими.
***
«Я знаю лишь то, что страдание есть, что виновных нет, что все – одно из другого выходит прямо и просто, что все течет и уравновешивается, – но ведь это лишь эвклидовская дичь, ведь я знаю же это, ведь жить по ней я не могу согласиться!»
Возможно, что в некоторых случаях страдания идут на пользу страдающему. Но достаточно хоть одного случая неоправданного страдания, чтобы поставить под сомнение весь мировой порядок, основанный на страдании. А такие случаи, несомненно, есть. Кто же виноват в этом? Конечно, в первую очередь тот, кто установил этот порядок, кто его допускает, кто его терпит, – Творец мира, Бог. Само существование Бога не ставится Иваном под сомнение – он принимает это существование, как предпосылку. Можно сказать даже больше: Иван вообще не интересуется вопросом, существует ли Бог как личность или Он – только идея, созданная самим человеком.
«Видишь, голубчик, был один старый грешник, в восемнадцатом столетии, который изрек, что если не было Бога, то следовало бы его выдумать, s’il n’existait pas Dieu il faundrait l’inventer [195]195
Известное высказывание французского писателя и философа Вольтера (см. примеч. к «Заметкам о Пушкине»).
[Закрыть]. И действительно, человек выдумал Бога. И не то странно, и не то было бы дивно, что Бог в самом деле существует, но то дивно, что такая мысль, – мысль о необходимости Бога – могла залезть в голову такому дикому и злому животному, каков человек, до того она свята, до того она трогательна, до того премудра и до того она делает честь человеку. Что же до меня, то я давно уже положил не думать об этом: человек ли создал Бога или Бог человека?»
Даже в том случае, если человек сам создал идею Бога, эта идея руководит человеком во всей его исторической жизни, она, как ведущий идеал, определяет все ее направление, и в этом смысле играет такую же творческую, формирующую роль, как и личный Бог.
Своим заявлением Иван переносит проблему в чисто моральную плоскость; его размышления сохраняют силу даже и для атеиста, только суд над Богом-существом превращается в таком случае в суд над Богом-идеей: правилен ли поставленный идеал, можно ли к нему стремиться, можно ли жить им? С другой стороны, даже допуская реальное наличие всесильной первопричины мира, мы логически не обязаны еще этим допускать и ее нравственную высоту, мир мог быть создан могучей, но слепой и совершенно равнодушной к нравственной стороне вопроса силой.
Судя по качествам нашего мира, это представляется – на первый взгляд по крайней мере – вполне возможным. Проблема зла и страдания естественно упирается в проблему теодицеи – проблему «оправдания Бога»: как совместить всемогущество Бога с Его всеблагостью, почему, имея власть уничтожить зло, Он этого не делает? Христианство, отрицая всякие компромиссы, требует признания и всемогущества и всеблагости в полной мере; в философии же нередко встречаются отклонения в ту или другую сторону. Ивану мир кажется злым, и, не отрицая существования Бога как его создателя, он отрицает возможность нравственного оправдания Бога – оправдания именно в данном пункте – сотворения именно данного, злого мира. Это не неверие, а отказ от подчинения Богу, отсюда – Алешино словечко: «бунт». Даже если справедливость и будет когда-нибудь восстановлена, зло покарано, добро вознаграждено, путь к этой будущей гармонии все же усеян такими жестокостями, что уже заранее ее дискредитирует.
«Я не Бога не принимаю, пойми ты это, я мира Им созданного, мира-то Божьего не принимаю, и не могу согласиться принять. Слишком дорого оценили гармонию, не по карману нашему вовсе столько платить за вход. А поэтому свой билет на вход спешу возвратить обратно…
Не Бога я не принимаю, Алеша, я только билет Ему почтительнейше возвращаю.
– Это бунт, – тихо и потупившись проговорил Алеша».
«Бунт» Ивана – отказ от подчинения Богу, которого он признает всесильным, но несправедливым и жестоким. Если даже Бог непосредственно и не виновен в мировом зле, а виновно в нем само вышедшее из повиновения Богу творение, то все же Он виновен в том, что «потворствует» злу, не принимает против него решительных мер, слишком терпелив. Есть положения, где излишнее терпение преступно: видеть истязуемого ребенка и не броситься с кулаками на истязателя – это не доброта, а бессердечие. «Бунт» – это «священное нетерпение» – нетерпение тут же, на месте, расправиться с обидчиком, спасти обижаемого. Точно так же вскипел Раскольников, видя страдания сестры, матери, Сони, всей семьи Мармеладовых [196]196
Герои романа Ф. М. Достоевского «Преступление и наказание» (1866).
[Закрыть], – вскипел против безличного порядка, допускающего эти страдания. Нельзя ждать, пока все наладится само собою, – до тех пор перемрут и сестра, и Соня, и Мармеладовы, надо сразу действовать. Не только каждый имеет право, но каждый обязан даже выйти из подчинения такому Богу-попустителю для активной борьбы против зла, для борьбы против насилия ответным насилием, против зла ответным злом.
Таков ход мыслей Ивана. В этой нравственной санкции на зло, к которой приходит Иван и другие «своевольники» все дело. Борьба злом против зла допустима и порою даже нравственно обязательна. Отсюда уже – как шаг от принципа к практике – борьба против ближайшего зла: против старухи-процентщицы у Раскольникова, против отца у Ивана Карамазова («Зачем живет такой человек»). Ситуация Ивана символична: бунт против отца, бунт против Бога-Творца. Неужели только потому надо терпеть такого отца, что он фактически мой отец? Неужели только потому надо подчиняться Богу, что Он фактически меня создал, властен меня раздавить или помиловать? Важен принцип: иногда зло не только терпимо, но и заслуживает одобрения. Остальное уже – детали, вопрос не принципа, а практики – бороться ли с обидчиком голыми кулаками или вооружившись топором… И снова приходим к тому, с чего начали: опять вместо воспитывающего, «хорошего» зла, которое мог бы в некоторых случаях нанести кулак, приходим к губящему, «злому» злу, наносимому топором; вместо воспитывающего шлепка – проломленный череп. И склока только растет все дальше, зло и страдания только множатся.
Вся практическая трудность проблемы именно и сосредоточивается на этой почти неуловимой разнице между кулаком и топором. Зло – яд, в малой дозе целительный, в большой – убивающий; и все дело именно в дозировке. Зло и страдание – две проблемы, но они переплелись в одну; надо искоренить зло, не нанося страдания, а отделить зло от страдания невозможно; невозможно отделить в злодее злодея от страдающего, – и не хватает терпения распутать клубок, является неудержимое искушение одним ударом разрубить узел. Не только Иван духовно предупреждает Смердякова в его убийстве, но и Алеша, «схимник» Алеша, духовно предупреждает Ивана, когда на его вопрос, что сделать с генералом, затравившим мальчика, с «бледной, перекосившейся улыбкой» отвечает: «Расстрелять». В этом весь «соблазн» положения: в теориях Ивана, Раскольникова и других «своевольников» есть несомненная правда; неправильно только то, что эта частичная правда обобщается в полную, что терпимое зло возводится в прямое добро: неправилен именно теоретизм этих теорий, возведение в абсолютный принцип того, что является только практическим компромиссом.
В конечном срыве «своевольников» виновато, скорее, несовершенство их логики, какие-то ошибки, вкрадывающиеся в их рассуждение, чем отсутствие достаточной нравственной чистоты. На своем пути, хотя бы и неправильном, они проявляют большую самоуверенность: недаром кто-то назвал их «подвижниками зла». Своим отказом от подчинения всесильному, но несправедливому Богу Иван подвергает себя опасности возбудить Его гнев: это не только отказ от места в будущей «гармонии», от даруемого счастья, но и готовность на страдание, на вечное проклятие ради «правды», которую он чувствует в своей душе и которой служит. «Бунт» Ивана – это богоборчество, это «Страшный Суд» человека над Богом. Понятие «суда» содержится уже в самом слове «теодицея» – «оправдание Бога»: там, где возможно оправдание, возможно и осуждение. Человек борется с Богом, как равный с равным, уступая Ему только в силе, но не в праве.
В этой претензии на равенство с Богом – демонизм и титанизм «своевольников», в чистоте и бескорыстии исходного нравственного чувства – их героизм, их святость. Было бы подло воспользоваться возможностью личного счастья в «гармонии», построенной на «неискупленных слезах» ребенка.
«Но чем, чем ты искупишь их? Разве это возможно? Неужто тем, что они будут отомщены? Но зачем мне их отмщение, зачем мне ад для мучителей, что тут ад может поправить, когда те уже замучены? И какая же гармония, если ад: я простить хочу и обнять хочу, я не хочу, чтобы страдали больше, и если страдания детей пошли на пополнение той суммы страданий, которая необходима была для покупки истины, то я утверждаю заранее, что вся истина не стоит такой цены».
Здесь проблема достигает своего высшего напряжения:
«Не хочу я, наконец, чтобы мать обнималась с мучителем, растерзавшим ее сына псами! – восклицает Иван. – Не смеет она прощать ему! Если хочет, пусть простит за себя, пусть простит мучителю материнское безмерное страдание свое, но страдания своего растерзанного ребенка она не имеет права простить, не смеет простить мучителя, хотя бы сам ребенок простил их ему! А если так, если они не смеют простить, где же гармония?»
Разговор идет, конечно, не о психологической невозможности прощения, а о нравственной недопустимости его. Не «не может», а «не смеет» простить. Чувствуется полная правота Ивана, и решение проблемы кажется невозможным. Если уж прощение представляется безнравственным, то где же искать выход?
***
Странно: насколько мне известно, никто до сих пор не обратил внимания, что решение, и притом исчерпывающее, указано самим Иваном, указано тут же, через несколько страниц, еще до того, как в монологе Великого Инквизитора он развивает проблему дальше. В связи со своей поэмой, как формальный образчик ее, Иван вспоминает одну древнюю «монастырскую поэмку» – «Хождение Богородицы по мукам», и приводит ее содержание. Едва ли случайно помещена Достоевским именно эта «поэмка» именно в этом месте.
«Богоматерь посещает ад, и руководит Ее “по мукам” архангел Михаил. Она видит грешников и мучения их… Пораженная и плачущая Богоматерь падает пред престолом Божиим и просит всем во аде помилования, всем, которых Она видела там, без различия. Разговор Ее с Богом колоссально интересен. Она умоляет, Она не отходит, и когда Бог указывает Ей на пригвожденные руки и ноги Ее Сына и спрашивает: как Я прощу Его мучителей, – то Она велит всем святым, всем мученикам, всем ангелам и архангелам пасть вместе с Нею и молить о помиловании всех без разбора…»
Совершенно ясно, что это прямой ответ на поставленный выше вопрос о нравственном праве матери простить или не простить мучителям ее сына. Богоматерь прощает, и почему-то Ее прощение не только не вызывает протеста нашего нравственного чувства, но, напротив, кажется высоким и трогательным. Почему это? В чем разница между Ее положением и положением матери затравленного собаками мальчика, положением Христа и самого мальчика? Совершенно ясно: разница в том, что затравленный собаками мальчик затравлен – и на этом все кончилось. Христос же, хотя и с ранами от гвоздей на руках и ногах, – воскрес, и сидит в силе и славе «одесную Отца». Если бы затравленный мальчик тоже воскрес, если бы его физическая смерть была не окончательной гибелью, а только временным увечьем, сполна теперь исправленным и изжитым, то не только он сам и его мать могли бы простить мучителю, не оскорбляя этим нашего нравственного чувства, но, напротив, отказ от прощения был бы теперь воспринят нами с осуждением.
Не ад для мучителя, а рай для жертвы решает проблему и сполна ее исчерпывает. Общий ход мысли здесь прост до примитивности: страдания не искуплены в «этой» жизни, значит они должны быть искуплены в «той». Их искупает не новое страдание мучителя, а построенное на них блаженство замученного. Об этом Иван не вспоминает, а между тем в этом все дело. Все несправедливости, все насилия, все страдания с начала мира до его конца – все должно быть пересмотрено и исправлено, – не отмщено, а исправлено, – совершенно конкретно, полностью, до конца. Отсюда – необходимость воскресения, Страшного Суда, бессмертия, рая – как нравственное требование. Даже сама идея ада в связи с размышлениями Ивана приобретает новое освещение: например, отказ Бога отменить окончательно адские муки, несмотря на все просьбы Богоматери, может быть объяснен тем, что сам Бог находится в положении матери затравленного собаками мальчика и не «не хочет», а «не смеет», не имеет нравственного права простить грешников, пока не простят их сами жертвы – пока не простит последнему злодею последняя плачущая о загубленном сыне мать.
***
Могут ли воскресение и рай искупить прошлое?
«Видишь ли, Алеша, ведь может быть, и действительно так случится, что когда я сам доживу до того момента, али воскресну, чтобы увидеть его, то и сам я, пожалуй, воскликну со всеми, смотря на мать, обнявшуюся с мучителем ее дитяти: “Прав ты, Господи!”. Но я не хочу тогда восклицать. Пока еще время, спешу оградить себя, и потому от высшей гармонии совершенно отказываюсь».
Чего, собственно говоря, добивается Иван? Почему даже полное примирение самой матери с обидчиком его не удовлетворяет? Думает ли он все еще об отмщении генералу, а не об исцелении мальчика? Или здесь вопрос идет о чем-то более глубоком – о самой принципиальной возможности чем бы то ни было, хотя бы вечным блаженством, искупить и возместить прошлое? Что бы ни случилось потом – сейчас это было: мальчик стоял, дрожа от холода и ужаса – и генерал кричал: «гони его!» Это – факт, и простым наличием этого факта уже как-то запятнана беспорочная белизна будущей «гармонии». «Гармония» не смеет отрекаться от своего прошлого, а это прошлое неуничтожимо. Проблема сводится к вопросу: можно ли бывшее сделать небывшим?
Подобные вопросы уже задавались, и на первый взгляд, кажется, что на них можно ответить только отрицательно. Как может быть отменено однажды случившееся? Достаточно, однако, представить себе, например, такой случай: я убил человека, я в отчаянии, не нахожу себе места, и вдруг… просыпаюсь и выясняю, что все случившееся было только моим сновидением. Пробуждение не отменяет самого факта моего сновидения и даже, может быть, не отменяет моей злой воли (по Фрейду в сновидениях выражаются наши тайные желания), но все же событие принимает совершенно другой характер: убитый мною человек фактически жив и здоров, я его не убивал, а только хотел убить. Воскресение, если бы оно действительно совершилось, поставило бы всю действительность в сходное положение: оно перевело бы действительность в иную категорию бытия – обратило бы ее из полной реальности в полуреальность.
Возвращаясь к моральной плоскости, в которой ведется наше исследование, можно сказать: сам по себе отдельный факт еще ничего не значит; факт всегда должен браться в связи с другими фактами. Существенно уже то, что ценность каждого поступка определяется мотивами, его вызывающими: в зависимости от мотивов тот же самый поступок в одном случае может быть признан невинной шалостью, в другом – преступлением, в третьем, возможно, даже подвигом. Важен не поступок сам по себе, а наше отношение к нему. Отсюда – смысл и возможность раскаяния: раскаяться – значит «изменить свой вкус», изменить отношение к собственному поступку: то, чего я прежде хотел и что утверждал, того я теперь не хочу и то отрицаю. Отвращаясь от зла, я не уничтожаю своего поступка, но достигаю в некотором смысле даже большего: обращаю его в добро, – именно тем, что вступаю на верный путь, вооруженный большим опытом, чем было бы без этого проступка, укрепляюсь им, как укрепляется каждый спортсмен преодоленным препятствием. В этом и заключен смысл свободного обращения к добру, о котором говорилось вначале.
Ту роль, которую по отношению к совершенному злу играет раскаянье, по отношению к пережитому страданию играет прощение. Прощением страдание тоже обращается из несвободного в свободное: своим прощением пострадавший примиряется с обидчиком и с самим страданием, как бы изъявляет согласие на страдание, признает его физическую ничтожность и духовную ценность, – и этой внутренней победой над страданием делает его из вредного полезным, из «дробящего» – «кующим» («Так тяжкий млат, дробя стекло, кует булат»).
Простить – отнюдь не значит забыть, а значит увидеть зло в новом свете, увидеть в нем добро. Почему можно простить даже генерала, затравившего мальчика собаками? Потому что, делая это, он думал не об обиженном мальчике, а об обиженной гончей. Это надо понять, позади злой воли увидеть добрую – и тогда увидишь истинную сущность поступка. В большинстве случаев грех – только грех неправильной перспективы, неправильного распределения внимания. Весь вопрос в том, на что устремлено внутреннее внимание. Алеша, присуждающий генерала к расстрелу, тоже присуждает его только потому, что его внимание направлено в это мгновение на мальчика, а не на генерала. Раскаяться – перенести внутреннее внимание с себя на жертву (понять жертву), простить – перенести внимание с себя на обидчика (понять обидчика). Раскаянье и прощение – два столпа, на которых зиждятся все человеческие отношения, вся этика. Христианство – религия прощения. Простив, я должен полюбить человека больше, чем любил его до ссоры, – иначе это не прощение.
В этом и есть оправдание зла, как элемента мирового пути: преодолевая зло, и обидчик, и жертва растут. Затравленный собаками мальчик, простивший своему мучителю, стоит выше, чем тот же мальчик, не переживший никакого страдания, и в этом оправдание его страдания. Таким образом, мы снова приходим все к той же всеразрешающей идее свободы: воскресение является только условием, позволяющим осуществиться свободе – свободе раскаянья и прощения, – завершиться тому, что осталось незавершенным в земной жизни. Воскресение приобретает новый смысл: оно необходимо не для того, чтобы подвергнуть грешника адским мукам, а праведника усладить райским блаженством, но для того, чтобы дать возможность грешнику раскаяться, а праведнику – простить его. Воскресение – не только акт воздаяния за наши временные, земные грехи и добродетели, но и условие нашего окончательного, вечного совершенства. Воскресение – не только наше право, но и наш нравственный долг.
***
Почему же Иван, допуская фактическую возможность воскресения, все же не видит в нем разрешения проблемы? Именно потому, что сами представления Ивана об искомой «гармонии» очень неясны. Представления о полной религиозной гармонии со всеобщим
воскресением мертвых и грядущим бессмертием, перемешиваются у него с представлениями о земном социальном «рае», где ни о каком воскресении не может быть и речи, и вопрос идет в лучшем случае о сомнительном блаженстве только каких-то немногих будущих поколений. Поэтому ведь и всплывает в речи Ивана все снова и снова эта «неотмщенная слезинка», препятствующая полному примирению. Уже после того, как он допустил возможность воскресения и описал «мать, обнявшуюся с мучителем ее дитяти», всего несколькими строками дальше, он снова восклицает:
«Но зачем мне их отмщение, зачем мне ад для мучителей, что тут ад может поправить, когда те уже замучены?»
Или, в другом месте:
«Я хочу видеть своими глазами, как лань ляжет подле льва и как зарезанный встанет и обнимется с убившим его», —
и после этого:
«иной шутник скажет, пожалуй, что все равно дитя вырастет и успеет нагрешить, но вот же он не вырос, его, восьмилетнего, затравили собаками…»
Как же Иван, в конце концов, смотрит? Погиб ребенок окончательно или не погиб? Если погиб окончательно, то Иван прав, и никакая будущая гармония не может быть морально оправдана; если ребенок воскреснет, вернется к матери здоровый и веселый, то этим инцидент будет сполна исчерпан, и всякий дальнейший разговор о возмездии будет в свою очередь морально неприемлем. Другими словами: проблема решается только в религиозной плоскости. Всякое нерелигиозное решение, всякая ссылка на земную социальную «гармонию» – несостоятельна: выход из проблемы открывает только полная неземная «гармония» – с пересмотром всего мирового прошлого, со «всеобщим воскресением мертвых». Не Богу должен Иван возвращать билет, а своему Великому Инквизитору, пытающемуся построить царство счастья на «слезинке замученного ребенка».
Все утопии земного рая, всплывающие снова и снова в произведениях Достоевского, отличаются отсутствием бессмертия, как своим характерным признаком. Таково царство последнего человека в утопии Версилова, Шигалевщина в «Бесах», «Великий Инквизитор» и «Геологический переворот» в «Братьях Карамазовых».
«Люди совокупятся, чтобы взять от жизни все, что она может дать, но непременно для счастья и радости в одном только здешнем мире… Всякий узнает, что смертен весь, без воскресения, и примет смерть гордо и спокойно, как бог».
Огромное значение идеи бессмертия для этики тоже сполна признается Иваном.
«Если есть и была до сих пор любовь на земле, то не от закона естественного, а единственно потому, что люди веровали в свое бессмертие»,
– пересказывает в начале романа помещик Миусов статью Ивана.
«Нет добродетели, если нет бессмертия», – категорически высказывается сам Иван. Очень часто связь идеи бессмертия с моралью пытаются вывести из отрицательных, эгоистических мотивов: считают, что моральное поведение диктуется страхом загробного наказания или надеждой на награду. «Бунт» Ивана Карамазова показывает, что эта связь может быть выведена не из низших, а, напротив, из высших побуждений: не свои заслуги или страдания требуют искупления, а чужие. Отсутствие бессмертия лишает всю мировую историю смысла и морального оправдания. Дело даже не только в восстановлении справедливости, а в чем-то несравненно более глубоком: если загубленный мальчик не воскреснет и его страдания так и останутся неискупленными, то этот весь мир, как целое, навсегда дискредитируется: не стоит работать над его улучшением, как не стоит лечить безнадежного больного; правомочен поэтому довод Ивана, что при отсутствии бессмертия «эгоизм даже до злодейства не только должен быть дозволен человеку, но даже признан необходимым, самым разумным и чуть ли не благороднейшим исходом из его положения».Поэтому Иван и соскальзывает на путь полного нигилизма, что не верит в бессмертие: только идея бессмертия решает проблему, но зато решает ее сполна.