Текст книги "«Я почему-то должен рассказать о том...»: Избранное"
Автор книги: Карл Гершельман
Жанры:
Русская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц)
Встреча.Печатается по тексту первопубликации: Журнал Содружества. 1937. № 1. С. 8–11. В архиве К. К. Гершельмана сохранился черновой автограф рассказа с рядом разночтений. На конкурсе рассказов в Ныммеском литературном кружке на тему «Встреча» в феврале 1933 г. лучшим был признан «этюд» К. К. Гершельмана под тем же названием (см.: П. Конкурс рассказов //ТРГ. 1933. 12 февр. № 14. 4). Главный герой рассказа – А. С. Пушкин.
Михаил Семенович Воронцов (1782–1856), граф – в 1823–1844 гг. новороссийский и бессарабский генерал-губернатор с местопребыванием в Одессе.
Карл Васильевич Нессельроде (1780–1862), граф – в 1822–1856 гг. министр иностранных дел России.
Клеменс Меттерних (1773–1859), князь – министр иностранных дел и фактический глава австрийского правительства в 1809–1821 гг. канцлер в 1821–1848 гг. Идейный руководитель европейской реакции, вдохновитель и один из организаторов реакционного Священного союза. Интриговал против России.
Священный союз – заключенный в 1815 г. союз Австрии, Пруссии и России которому позже присоединилась Франция и ряд других европейских государств. Союз ставил целью обеспечение незыблемости государственного и социального устройства стран Европы, активно выступал против революционных и национальных движений в этих странах.
Амалия Ризнич (ок. 1803–1825) – дочь венского банкира, с 1822 г. жена одесского негоцианта И. С. Ризнича; красавица, предмет увлечения А. С. Пушкина, который посвятил ей ряд стихотворений.
Российское библейское общество было создано в 1813 г. в Петербурге, занималось изданием религиозной литературы. Отношение властей к обществу было весьма противоречивым и с годами менялось. В 1826 г. Российское библейское общество было закрыто.
Александр Николаевич Голицын (1773–1844), князь с 1813 г. председатель Российского библейского общества, в 1817–1824 гг. министр народного просвещения и духовных дел. Сторонник мистицизма. А. Н. Голицыну, действительно, не удалось удержаться на посту министра, и в 1824 г. последовала его отставка.
Фотий (в миру Петр Никитич Спасский; 1792–1838) – архимандрит, настоятель Юрьевского монастыря. Обличитель мистицизма и масонства, противник А. Н. Голицына. Пользовался влиянием в высших кругах Российской империи.
Дмитрий Павлович Рунич (1778–1860) – реакционный государственный деятель. С 1821 г. попечитель Петербургского учебного округа, подверг разгрому Петербургский университет. Выступал против преподавания в университетах философии, ее место должна была занять теология.
Серафим (в миру Стефан Васильевич Глаголевский; 1763–1843) – с 1821 г. митрополит С.-Петербургский. Противник А. Н. Голицына, стоял во главе борьбы православных церковников с мистицизмом и Библейским обществом.
Алексей Андреевич Аракчеев (1769–1834), граф – государственный и военный деятель, генерал от кавалерии. В 1810-12 и 1816-26 гг. председатель Департамента военных дел Государственного совета. Доверенное лицо императора Александра I, всесильный временщик. Входил в лагерь противников А. Н. Голицына и способствовал его отставке.
Без лести преданный – намек на надпись на гербе графа А. А. Аракчеева «Без лести предан».
Мидас – царь Фригии в 738–696 гг. до н. э. Согласно греческим мифам, Мидас отличался невежеством и самоуверенностью, но был наделен способностью обращать в золото всё, к чему прикасался.
Лета – в греческой мифологии река забвения в царстве мертвых.
Ришельевский лицей – закрытое среднее учебное заведение повышенного типа в Одессе в 1817–1865 гг.
Коллежский секретарь – штатский чин 10-го класса.
Афеизм – атеизм.
[Закрыть]
Под ногами – мелкие, гладкие, пестро-серые камешки берега. Слева – море, справа – обрыв. Обрыв невысокий, сажени три, глинистый, промятый тропинками. Сине-коричнев на желтом закате. По мере того, как двигаешься вперед, солнце то вспыхивает в просветах обрыва, то прячется снова.
Тень от обрыва захватывает и воду у берега. Дальше море сиренево. Волны тихи, вечерне-упруго, без пены оплескивают полого сползающий берег. Отбегают струисто по камням, шурша и журча.
В море – из гавани выходящее судно. Большое, двухмачтовое – бриг. Слабый крен на левый борт, полощут паруса. Под итальянским флагом. Видимо, на Константинополь пошло.
– Вот, князь, и наше знаменитое Черное. Хотя, по-моему, море как море, ничего особенного. Не хуже и не лучше Балтийского.
– Да, в конце концов, везде одинаково. Вот жара у вас… Сентябрь, а тепло, словно летом. Когда выезжал из Петербурга, там совсем уже осень была. Но, в общем, Одесса мне нравится. Вы, право, Петр Андреевич рассчитали прекрасно, когда не побоялись отправиться в эту трущобу. Конечно, не сладко – провинция, скука, общества нет, но с другой стороны… Могу вас уверить, из Петербурга сюда очень поглядывают. Новый край, обширный, богатый. И Воронцов… К нему у нас весьма благосклонны. Как раз перед отъездом я заходил к Нессельроде… Не думайте, что вас забывают…
– Надолго к нам, князь?
– Не знаю. С недельку. Потом – в Феодосию, может быть, на Кавказ загляну.
– Какие новости? Как Европа? Все Клеменс-Лотар дирижирует?
– Меттерних? Крутит по-прежнему. Из-за него у нас с греками… [140]140
Здесь и далее имеется в виду начавшееся в 1821 г. восстание греков против турецкого ига, переросшее в войну с турками за независимость Греции (1821–1829) и завершившееся победой греков.
[Закрыть]
– Помогать грекам не будем?
– Нет, куда же. «Бунт против Богом поставленной власти». Забыли? Священный союз. А впрочем, в греческом вопросе я нашу политику вполне одобряю. Соваться нам нечего. Сами же греки затеяли, заварили всю кашу, пусть и расхлебывают. Однако Бог с нею, с политикой; уехал в отпуск, и вспоминать не охота. Скажите лучше, кто эта черненькая, что встретили сейчас в экипаже? Красивый зонтик, заметили?
– Это одесская знаменитость. Некая Ризнич. Негоциантка по-здешему. Перевести на русский – просто купчиха. Выдает себя за флорентийку, на самом деле, кажется, еврейка из Вены. Недурна? По ней здесь бесится вся молодежь. Хотите попробовать, князь? Трудно, целая толпа, не доберешься.
В вечернем воздухе звуки отчетливы. Тропинка далеко еще, шагов сто впереди, а слышно как рядом – ш-р-р-р… – сыпятся кусочки глины, мелкие камни. По тропинке вниз – раз-два, – легко перепрыгивая с уступчика на уступ, сбегает фигура. К морю. Остановилась. Руки в карманах, слегка расставлены ноги. Повернула навстречу, идет. Походка упругая, чуть раскачивающаяся; лицо повернуто к морю; кончик суховатой трости мимоходом сбивает камешки из-под ног.
– Эх, вот еще не доставало кого!
– Кто это? Кажется, видел уже сегодня у Воронцова на завтраке.
– Пренеприятная личность. Чиновник один… Хотя… Если по части Амалии, по части Ризнич, то предупреждаю, князь… Ха-ха! Ваш главный соперник. Кажется, имеет успех. Взгляните – сущий арап, а женщины бегают. Не знаю уж… Идет, а нас и не видит. Казалось бы, мудрено: в четырех шагах придется пройти… Эх, заметил.
Взгляд, остро повернутый в море, отрывается, перебегает навстречу. На мгновение хмурятся брови, чуть заметно дергается назад голова. Но сейчас же – приветливая улыбка через всю физиономию; белые, яркие зубы.
– А вы, князь. Куда?
Фигура, действительно, странная. Небольшой рост; тонок, гибок. Одет… пожалуй, даже и франтовато. Сюртук, брюки в широкую клетку. Галстух – вкось, небрежным узлом, какие-то особенные мягкие воротнички из-под галстуха. Стоит, всем телом гибко оперся вправо на трость. В ветре чуть треплются волосы. Темно-русые. Теперь, против заката, расплываются красно-оранжевым пухом. Глаза – голубые. Острые, твердые, редко мигающие.
– Куда это, князь?
– Вот здесь, к баронессе. На дачу. Как это у вас называется? Хутор. Коляску верхом отправили, решили пройтись. Вечер, знаете, море…
– Море? Вы в первый раз? Прислушайтесь, ведь тихо, ветра почти незаметно, а все шумит. Слышите? Это о камни, вдоль берега. Так полосой и идет…
– Да, море… Конечно…
– Что в Петербурге? Я уже за завтраком хотел расспросить. Не пришлось. Не пробраться было.
– За завтраком? Кажется, вы и сами к тому не имели особой охоты. Сколько? Три дамы, если не ошибаюсь? Хе-хе! Я заметил. А в Петербурге? Что ж, в Петербурге по-старому. Вот, между прочим, поговаривают, библейское общество… Голицыну, видимо, не удержаться. Архимандрит Фотий и Рунич… Митрополит Серафим… Говорят, Аракчеев им очень сочувствует.
– Без лести преданный? Аракчеев? Он за Фотия? Если Голицына прогонят, туда и дорога. Но только и Фотий… Впрочем, пускай погрызутся.
– Да, его сиятельство граф Аракчеев, по-видимому, склоняется на сторону Фотия. Ходят слухи о предполагаемом упразднении библейского общества.
– И прекрасно. Но что же тогда наш достопочтенный Мидас будет делать? Вся набожность, значит, напрасно? Ведь он, знаете, по тюрьмам брошюрки рассовывает. Для чтения в промежутках между шпицрутенами. Промежутки, впрочем, не так велики.
– Вы про кого изволите? Про графа Михайла Семеныча? Про Воронцова? Однако, милостивый государь, выражения ваши…
– Скажите, князь, вы умеете камни бросать? Плоские? Если хорошо запустить – прыгают долго. У меня до двадцати семи раз доходило. Смотрите, я покажу. Надо только подыскать хороший – плоский, гладкий. Ну, вот такой хотя бы.
– Вы что-то потеряли, молодой человек. Из кармана, записки какие-то.
– Из кармана? Бог с ними, помню и так. Вот, смотрите. Пускаете камень почти по воде, указательным пальцем резко закручиваете. Считайте теперь. Раз – два – три – пять – одиннадцать… Одиннадцать раз. Хотите, попробуйте.
Ноги широко расставлены, левая – вынесена вперед. Сейчас волною башмак замочит. Так и есть. Не обращает внимания. Оригинал. Башмаки щегольские, а между прочим, каблук порядочно стоптан и штрипка с бахромой. Видно, в кармане у молодого человека больше бумажек исписанных, чем другого чего-нибудь.
– Должен, однако, прервать теперь, милостивый государь, нашу беседу. Пожелать вам доброго вечера. Баронесса станет пенять…
Что это с ним? По-прежнему стоит одной ногой в воде, только выпрямился. Куда смотрит? На пуговицу, сюда? Пуговица как будто в порядке. Дальше, на обрыве, тоже ничего интересного. Взгляд пристален, голубые глаза… Нет уже не голубые, а черные: зрачок настолько расширен… Зрачок расширен и сквозь него… Странное ощущение, словно смотрит не он, а кто-то другой, из него. Даже жутко… Или не жутко – неловко.
– Хе-хе-хе! Что с вами, молодой человек?
Рука смуглая, небольшая, с очень длинными отточенными ногтями, – рука сжимается и разжимается. Голос тихий, но какой-то… Слушает и повторяет…
– Сердце тронет… Сердце тронет…
Прислушивается – и вдруг, раз! – поймал. Рука ухватила, сомкнулась.
И чье-нибудь он сердце тронет,
И сохраненная судьбой,
Быть может, в Лете не потонет
Строфа… Строфа, слагаемая мной…
И сразу же поворот. Гибкая фигура удаляется быстро. Упруго покачивается. Лицо повернуто к морю.
– Он сумасшедший? Что он здесь бормотал? Какое нахальство – даже не попрощавшись… Послушайте, милостивый государь…
– Оставьте, князь. Не стоит, не связывайтесь. Мальчишка и бретер. В Кишиневе не выходил из дуэлей. По утрам, еще в постели, в стенку стреляет. Пуля в пулю. Оставьте, пойдем.
– Что за личность?
– Чиновник у нас, недавно от Инзова, из Кишинева [141]141
Речь идет о А. С. Пушкине, служившем в 1820–1823 гг. под начальством И. Н. Инзова в Кишиневе и переведенном оттуда летом 1823 г. в Одессу. Иван Никитич Инзов (1768–1845) – генерал-лейтенант, председатель Комитета об иностранных поселенцах южного края России.
[Закрыть]. В ссылке. Ненормальный, поэт. Не понимаю, как граф его терпит. Только девчонки да школьники Ришельевского лицея за ним бегают, как за чудом каким-то. Порядочные люди смеются…
– Крупный чиновник?
– Мелкота. Коллежский секретарь или вроде. Стишки – это бы что еще… Чем бы дитя ни тешилось… Здесь хуже… Афеизм, вольнодумство…
На обрыве – акация. Мелкие листики – две параллельных шеренги вдоль тонкого стебля. Черные на желто-зеленом закате. От легкого ветра – струятся. У берега, между камнями, кувыркается продолговатый бумажный листик – из записной книжки, по-видимому. Вдоль и поперек исписан косым, безнажимным, уверенным почерком.
Переход.Печатается по автографу, сохранившемуся в архиве К.К. Гершельмана. Первопубликация (со значительными пропусками и ошибками): RLJ. Vol. XXXVII. 1983. № 128. С. 178–183. Это один из немногих рассказов К. К. Гершельмана, который можно приблизительно датировать. На страницах автографа сохранились замечания руководителя Ревельского цеха поэтов и ответственного редактора «Нови» П. М. Иртеля, а также члена цеха Б. X. Тагго-Новосадова. Это дает основание датировать рассказ серединой 1930-х гг., поэтому мы помещаем его сразу же после произведений писателя, опубликованных в 1934–1936. гг.
Грета Гарбо (наст, фамилия Густафсон; 1905–1990) – знаменитая американская киноактриса 1920-1930-х гг.
[Закрыть]
Все это одного поля ягодки – сон, идиотизм, сумасшествие, смерть.
Почему она привязалась именно ко мне? Я знал ее очень мало: года три тому назад мы жили по соседству на даче, несколько раз играли в волейбол, встречались на пляже – всегда в большой компании. Один вечер, правда, были немного влюблены друг в друга, после пикника, оба навеселе – обыкновенный дачный флирт. Я даже не знаю, отчего она умерла. На ее похоронах я не был.
Явилась она ко мне в первую же ночь после того, как я узнал о ее смерти. Я проснулся среди ночи, она сидела возле меня на кровати – боком ко мне, наклонившись вперед, упершись локтями в колени и подперев кулаками лицо. Вид у нее был рассеянный. Казалось, она забрела сюда совершенно случайно и меня не замечала. Хотя в комнате было почти темно, я сразу узнал ее. Я хорошо помнил, что она мертвая, боялся ее и боялся, что она заметит меня, поэтому лежал, не шевелясь, и молча слушал ее болтовню. Она говорила быстро, невнятно, часто останавливаясь, неопределенно уставившись взглядом в ножку ближайшего стула.
– Надо купить материю на платье, – бормотала она, – и ничего не сделано. Все в последнюю минуту, все в последнюю минуту. И эти полоски тебе, Нина, совсем не к лицу, надо было с узором. Ах, я такие славные видела сегодня у Прокофьева…
Она помолчала, грызя синеватый ноготь и мрачно глядя перед собой. Потом продолжала:
– Свечи почему-то совсем мутные – пламя и большой круг, как в тумане. А я лежу себе – важная, парадная, все молятся Впрочем, что я! – я совсем не лежала, какая-то другая, совсем не я – какая-то дура, я рядом сидела. Они поют, а я подпеваю, я подпеваю. Очень парадно, и по всему краю красивое кружево, совсем как на коробке от торта,
очень красиво…
– Что? – обернулась она ко мне.
– Я ничего, – ответил я.
Это было ошибкой с моей стороны. Она заметила меня и стала приглядываться.
– А, здесь кто-то есть, – протянула она с интересом, – как вы сюда попали?
Я промолчал. Она придвинулась ближе и, брезгливо поежившись, продолжала, теперь обращаясь уже ко мне.
– Эта Нина всегда опаздывает. Я захожу – мы должны были вместе ехать в театр, – а она еще только одевается. Вечно ты опаздываешь, Нина, говорю я, это невозможно, всегда в последнюю минуту. И полоски тебе совсем не к лицу…
Покойница брезгливо поежилась.
– Отчего у вас так сыро? – спросила она. – Я вообще что-то себя плохо чувствую последнее время. Эта мокрота везде, право, как в погребе. Погреб, или кладовая, или склад, я не знаю. Всё какое-то недоделанное. Всё мешается, лица плывут, переплывают. Да, одно в другое… Вчера я видела: ползет зверек: крыса или большая гусеница – не разобрать – черный, мохнатый. Не знаю, не понимаю. Какие-то недоноски, простите за выражение. У меня такое чувство, со мной, кажется, должно было случиться что-то нехорошее. Я была, кажется, больна или даже должна была умереть. Но это, конечно, «глупость. Когда умирают, тогда совсем иначе: бродят как неприкаянные, таскаются туда-сюда… Наткнутся на крест или на зеркало и смотрят, смотрят… Ужасно скучно: даже неприятно, жутко. В зеркале нечего смотреть, в сущности: в сущности, ничего и нет… дыра сплошная, урод… Смотришь и смотришь, у-у, так и хочется показать язык. А впрочем, глупости, все кругом с ума посходили. О чем это я говорю? Да, она всегда опаздывает, эта Нина. Я захожу к ней…
В это мгновение покойница нечаянно коснулась моей руки, которою я, отодвигаясь, пытался подобрать под себя одеяло. Прикосновение обожгло ее. Я видел, как она вздрогнула и расширенными глазами посмотрела на меня. Она плотоядно улыбнулась, еще больше повернулась ко мне лицом и, наклонясь, снова заговорила, но теперь уже совсем другим тоном. Ее рассеянность исчезла, теперь она явно хитрила. Что, собственно, ей было от меня нужно, я не знал. Но это прикосновение к теплому, живому человеческому телу возбудило ее чрезвычайно. Она говорила теперь оживленно, даже суетливо, стараясь принять тон хозяйки, развлекающей своей болтовней светского гостя.
– Не правда ли, прелестная вещь идет сейчас в Форуме? Я забыла, как называется, вы, наверное, тоже были. Вы какие фильмы предпочитаете – американские или немцев? Гарбо надоела, не правда ли, я тоже нахожу. Что это вы все время отодвигаетесь, я ведь не кусаюсь.
Она шарила руками по одеялу. Я хорошо видел ее лицо, ее немного косящие, неморгающие глаза. Трудно было сказать, видит ли она, в свою очередь, меня. Мне казалось, скорее, что она слепа, что она только каким-то внутренним чутьем ощущает мое присутствие. Взгляд ее был во всяком случае направлен куда-то над моей головой, я натянул одеяло до подбородка, спрятал руки и лежал, не шевелясь.
– Мы были в Форуме вместе с Ниной, – щебетала она, – вы ведь знаете Нину? Такая черненькая. Я зашла за ней, а она еще не готова, стоит в одном dessous* [* Dessous (фр.) – нижнее женское белье.]. Ниночка, говорю я, как ты очаровательна. У нее плечики голенькие, кругленькие, тепленькие. Ниночка, можно поцеловать твое плечико? Она смеется, не пускает, убегает. Что же ты боишься? Я ведь не кусаюсь. Она убегает, я за нею. Ну, хорошо, я не буду целовать, я только поглажу. Она убегает, упала на кровать, я за
нею, плечико тепленькое, я изловчилась – и цап!
Тут она и действительно схватила меня за плечо. Я изо всей, изо всей силы оттолкнул ее. Она взвизгнула, покатилась на пол. Мы долго боролись. Я отталкивал ее, она хватала меня за руки – я хорошо помню ее неприятные, мокро-холодные, присасывающиеся ладони. Она цеплялась за меня и старалась возможно дольше удержать мою руку в своей, как будто ее целью было не столько овладеть мною или отстранить меня, сколько просто возможно чаще прикасаться ко мне. Наконец мне удалось освободиться, я схватил подушку и стал ее бить подушкой. Покойница упала, я бросил подушку на нее, бросил вторую и, пока она под ними барахталась, зажег электричество. При свете она сразу исчезла. Подушки лежали на полу, но под ними никакой покойницы не было. Я взял книжку и читал до рассвета.
В следующую ночь покойница вернулась. Я еще не успел заснуть, когда услышал, что она скулит и скребется у крыльца. На дворе был дождь, и было холодно, я искренне пожалел ее, но не рискнул впустить. Однако скоро я услышал, что она уже возится в углу, за диваном. Она копошилась среди чемоданов и всякого хлама, заброшенного за диван, кряхтела и покашливала.
Потом она очутилась в ногах под моей кроватью. Я твердо решил выдержать на этот раз характер и не показать ей, что ее замечаю. Я сощурил глаза, оставив только чуть заметную между веками скважину, и лежал неподвижно, притворяясь спящим. Она осторожно выглянула из-под кровати, посмотрела на меня; сквозь прищуренные глаза я видал ее вопросительное, боязливое лицо. Я не шевелился, она выползла из-под кровати, с усилием поднялась на ноги. Она наклонилась надо мной и долго всматривалась. Решив, вероятно, что я сплю, она, вздохнув, отошла и остановилась посреди комнаты, тупо глядя себе под ноги. Проковыляла к двери, по дороге зацепившись за кресло, – сегодня все ее движенья были неуклюжими, связанными.
Слышно было, как она прошла несколько раз взад и вперед по квартире, натыкаясь на мебель. Потом все затихло. Я вскоре заснул.
В третий и последний раз покойница появилась только дней через пять. Я заметил ее сидящей на диване – том самом, под которым она прошлый раз пряталась. От побитой собачонки прошлого раза ничего в ней теперь не было. Она сидела прямая и чопорная. В ее чертах было благородство, рядом с которым все живое кажется вульгарным, пошлым'и немного смешным. Лицо ее светилось в темноте. Не очень сильно, но вполне заметно, как тлеющий изнутри матовый стеклянный фонарь. Сегодня она была особенно красива. Она сидела неуклюже, в позе египетского изваяния, С параллельно поставленными, остро согнутыми в коленях ногами. Сперва она долго молчала; когда заговорила, лицо ее было задумчиво, даже мечтательно.
– Там было очень красиво, где я была, – медленно, равнодушным голосом рассказы вала она, – слева была стена – высокая, из камня, вдоль нее – лестница. Не лестница даже, а так, пологий спуск, ступени широкие, каждая ступень – целая каменная плита. Стена заворачивала влево, и лестница вдоль нее. А справа были, кажется, деревья или столбы? – Нет, деревья, конечно, деревья. И, странно, ступени были все одинаковые; обыкновенно те, что ближе, кажутся большими, а дальше – все меньше и меньше, а здесь как-то все одинаковые, все большие, как-то странно, я не могу объяснить. Стена была шероховатая, на ней – плесень. За поворотом был колодезь. Просто вода текла из стены. Каменное корыто, кажется, и вода течет, я не видела, не могу точно сказать, я не дошла до нее. Знала только, помнила, что за поворотом будет колодезь. А навстречу шли два кавалера – красивые, в плащах и со шпагами. Да, два кавалера… два кавалерчика…
она замолкла и вдруг хвастливо, жеманно прибавила:
– Когда я проходила, они мне очень любезно поклонились. Сняли шляпы и низко поклонились. С локонами, такие интересные…
Покойница откинула голову на спину дивана и развязно перебросила ногу через ногу. Тягучий голос перешел в знакомую мне визгливую скороговорку. Игриво прищурившись, она заявила:
– А вы знаете, я могу еще понравиться. Я только что целовалась с очень хорошеньким мальчиком. Славным мальчиком. Где? Я почем знаю, где, – раздраженно пискнула она, хотя я ее ни о чем не спрашивал. – Такой славный мальчик. Мальчишечка. Он говорит: подожди, подожди. Я говорю: зачем же ждать? Он говорит: я боюсь. Я говорю: зачем же бояться? Такой славный мальчик.
И неожиданно, тоном избалованного ребенка, жалующегося на пустяшный ушиб, она прохныкала:
– Он меня толкнул. Он меня ударил. Вот сюда. Очень больно. Я сейчас покажу. Он очень больно меня ударил.
Покойница подошла ко мне, села на стул около моего изголовьям и стала заворачивать свой левый рукав. Она делала это не спеша, с томной медлительностью, – ей было, по-видимому, приятно хотя бы немного обнажиться передо мной. Сочетание недавней строгости, неприступности покойника с этой дешевой готовностью возбуждало чувственность. И хотя она открыла только свою руку немного выше локтя, медленное, сантиметр за сантиметром, обнажение сладострастно-напряженной, умышленно выставляемой напоказ руки действовало так, словно эта женщина действительно раздевалась передо мной. Со смешанным чувством похотливого влечения, страха и брезгливости взялся я за голую, невозможно-белую руку. Она была очень холодна.
– Вот здесь синяк, сюда он меня ударил, – покойница показала небольшое пятно на внешней стороне руки, пониже плеча. – Такой гадкий мальчик. Я хотела поцеловать, а он на меня с кулаками. Я говорю: ну, зачем же! – а он поднял башмаки… Такой невоспитанный мальчик.
Она ворковала, но я уже не слушал ее. Холод ее руки отрезвил меня. Теперь, когда ее лицо было в каких-нибудь двух футах от моего, ясно было видно, что вся красота ее не более чем грубая и наивная декорация. Кокетливо демонстрируемый синяк был самым обыкновенным трупным пятном. Лицо, внешне еще кое-как сохранившее однажды приданную ему форму, в действительности по всей глубине уже начинало плыть, растекаться. Мне стало жаль мою искусительницу.
Какое это было, в сущности, загнанное, бесприютное создание. Бессмысленный взгляд, лепет идиотки, мертвые окоченелые руки… Всё это надо сознаться, одного поля ягодки – идиотизм, сон, сумасшествие, смерть… А рядом со всем этим – хихиканье и заигрывание, блудливая и одновременно растерянная улыбка. Словно захудалая проститутка, готовая любой ценой купить несколько минут тепла. Все эти заигрывания были так по-детски наивны, болезнь разложения была так неисцелимо страшна.
Я сжал ее бедненькие озябшие руки и сказал:
– Милая, зачем вы мучаете себя и меня? Вы ходите вокруг меня, я не знаю, что вам от меня надо, но, по-видимому, ничего хорошего. А ведь, в сущности, мы были когда-то друзьями. Вспомните хотя бы тот вечер на даче: помните – после пикника я провожал вас домой; вы тогда даже были немного в меня влюблены. Помните, нам было очень весело, вы почему-то принялись учить меня немецкому языку и очень смеялись, что я на русский лад выговариваю немецкое «е». Вы показывали, как надо его произносить, причем очень старательно растягивали рот. Я смеялся вместе с вами и смотрел на ваш рот. Вы говорили: se-ehen, ge-ehen, ste-ehen*… [*Se-ehen, ge-ehen, ste-ehen (нем. правильнее – sehen, gehen, stehen) – видеть, идти, стоять.] На слове drehen** я поцеловал вас [** Drehen (нем.) – поворачивать, вертеть.].
Или, помните, как однажды мы шли с пляжа через лес и вам на руку села стрекоза. Вы остановились и разглядывали ее. Вы сказали, что ее крылья похожи на церковные окна, жаль только, что не разноцветные. Потом вы сказали…
Тут я остановился: покойница плакала. Она сползла со стула коленями на пол, неуклюже уткнулась лицом в угол подушки и плакала, как самая обыкновенная живая женщина: всхлипывая и сопя носом. Я не знаю, что происходило в ее слабоумной головке. Возбудил ли я действительно в ней какие-нибудь воспоминания или на нее повлиял мой спокойный – как с равной – тон? Ведь покойники – это дети, они всецело поддаются настроению того, с кем имеют дело. Их всегда встречают <с> ужасом, оттого и сами они полны ужаса, задыхаются от ужаса, кричат сумасшедшим голосом, прячутся по темным углам, хитрят, высматривают… Поневоле начнешь хитрить, когда тебя отовсюду гонят, встречают кулаками и подушками…
Сквозь плач покойница еще бормотала что-то, но теперь уже совсем нечленораздельно. Можно было разобрать только отдельные фразы.
– Сиди прямо, не горбись. – Мама, у Нади спина распоролась, ты починишь? – Берлин – величественный город. – Я не знаю урока, Петр Иванович, вот записка, у меня вчера болел зуб. – Что? Да, я совершенно в этом уверена. – Я вас не люблю, оставьте в покое мой передник. – Я слышу, я иду, я сейчас приду. – Мама, отчего коты не едят капусты? Мама, скажи, отчего коты не едят капусты?
Покойница прижалась щекой к моей руке, охватила ее своими слабеющими вялыми пальцами. Я поддерживал тяжелую голову, осторожно гладил волосы около маленького серого уха и слушал ее бред. Понемногу она заснула – со своей твердой, как картон, неподвижной грудью и слегка приоткрытыми, прозрачной пленкой затянутыми глазами.
Дальше в моей памяти имеется некоторый пробел. Не то я задумался о чем-то, не то сам заснул – во всяком случае, когда я очнулся, покойница уже исчезла. Несколько мгновений еще мелькал ее силуэт, по-прежнему лежащий у меня на руках, но уже едва заметный, прозрачный, как мыльный пузырь. Оставалось только ощущение легкого давления и холода на моем предплечии и на ладони руки, вскоре и оно прекратилось. На душе у меня было спокойно. Было чувство, что я чем-то помог моей приятельнице – помог ей уйти, протолкнуться куда-то. Я знал, что она больше не будет тревожить меня, и, действительно, с тех пор она не показывалась.