355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Карл Гершельман » «Я почему-то должен рассказать о том...»: Избранное » Текст книги (страница 8)
«Я почему-то должен рассказать о том...»: Избранное
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 01:51

Текст книги "«Я почему-то должен рассказать о том...»: Избранное"


Автор книги: Карл Гершельман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 21 страниц)

Кристаллы [143]143
  Кристаллы.Рассказ (его можно отнести и к жанру миниатюр) печатается впервые по автографу из архива К. К. Гершельмана.
  Вега – звезда северного полушария из созвездия «Лира». Канопус – звезда из созвездия «Киля», вторая по яркости (после Сириуса) на небосклоне.
  Центавр (Кентавр) – созвездие южного полушария. В Центавре расположена радиогалактика СеnА.


[Закрыть]

Лучевой снаряд прямого сообщения Вега-Канопус небывалой электромагнитною бурей был отброшен на север. Вместо привычной Альфы Центавра в телескопе снаряда лежала тусклая звезда грязно-жёлтого цвета, окруженная восемью небольшими планетами. Капитан снаряда вел наблюдение.

Капитан был видный красивый мужчина двух-трех футов ростом, чешуйчатый, с острою мордочкой и шестью волосатыми лапками. На нем был лазурный мундир – светлые пуговицы, капитанские галуны на шести рукавах. Под черною мордочкой пестрел изящным бантиком галстук. Интересны были глаза: красноватые, выпуклые, как у улитки, на длинном и гибком стебле.

Капитан лениво вертел телескоп. Центральное светило не представляло для него интереса. Обыкновенная небольшая звезда в предпоследней стадии затуханья. Капитан обозревал ее спутников. Под ним расстилалась поверхность одной из планет, самой крупной из имеющихся в этой системе.

Как известно, телескопы жителей Веги отличаются небывалой силой. Поверхность казалась лежащей в каких-нибудь двух километрах от глаза. Однообразная пустая равнина, слабо светящаяся, сплошь состоящая из расплавленной лавы. Вздувались пузыри, колебались и лопались. Тяжелой волной расходились круги, как от упавшего камня. С цоканьем закручивались большие воронки. То там, то здесь взлетали огненные фонтаны, расплывались высокою дымною пальмой.

– Начальная стадия охлаждения, – сказал капитан, – напоминает некоторых спутников Веги. Например, семнадцатый и двадцать четвертый. Ничего интересного.

Капитан перевел телескоп. Ближе к центральной звезде бежала планета с поверхностью, изрезанной прямыми каналами. В поле телескопа виднелось широкое темное русло одного из каналов: меловые, почти отвесные берега, высохшее дно, покрытое известковою пылью. Все было неподвижно и тихо. Только изредка срывался камень, катился вниз, в глубину. Тогда набухало облако пыли, повисало – густое и белое, – медленно, очень медленно оседало обратно.

– Охлаждение закончилось, – сказал капитан, – точь-в-точь как у нас, на девятом.

Капитан хотел уже встать и отправиться завтракать. Но, продвигая телескоп, он случайно заметил мелькнувшую голубую планетку, казавшуюся сплошь закутанной в вату. Только местами виднелись просветы – блестящие, гладкие, словно покрытые стеклянною пленкой.

– Ого, облачность. Влажность и облачность. Это уже интересней, – сказал капитан.

Облака тянулись белыми прядями, местами сбиваясь в извилины, напоминающие мозг или переплетение внутренностей. В прорывах, сквозь голубоватую дымку виднелась земля. Капитан сузил поле зрения телескопа, оно приблизилось на расстояние нескольких метров,

Поднималась довольно большая коробка, серая с четырехугольными дырами. Так как капитан наблюдал поверхность не сверху, а вкось, оказалось возможным в них заглянуть. За дырою была вторая коробка, поменьше, вернее, одно из отделений наружной.

Капитан увидел предметы довольно странной конструкции. Квадратные кусочки фанеры на ножках, со спинкой из изогнутых палок. Другие предметы – повыше, небольшие, без спинок. Но самое интересное сидело в углу: два образования неизвестного происхождения и столь же неясного назначения. Продолговатые – сбоку и снизу они заканчивались чем-то, похожим на щупальцы, сверху – розоватыми шариками, отчасти поросшими коричневым пухом. Капитан обнаружил, что они довольно быстро сближаются, все интенсивнее обхватывая друг друга своими верхними щупальцами. И когда шары их столкнулись, слуховой аппарат, все время работавший с телескопом в контакте, явственно воспроизвел непонятную фразу:

– Я обожаю вас, Катенька.

Капитан втянул в себя улиточные глаза и задумался. «Интересно, – думал он, – как возникли эти феномены. Есть ли это сложного вида кристаллы или же их следует отнести к царству растительному. Они могли бы даже напомнить человекообразных животных, если бы не были так безобразны».

Глаз капитана вырос, нырнул в окуляр. Однако картина, открывшаяся перед ним, была на этот раз совершенно иной. Не следует забывать, что яркость Веги и ее величина позволяют жизни развиться только на отдаленных планетах, время обращения которых вокруг центральной звезды очень значительно. Поэтому масштаб времени у жителей Веги отличен от нашего. Несколько секунд равняются нашим годам. Когда капитан после недолгого размышления снова взглянул в телескоп, загадочные существа уже не сидели, как прежде, в углу. Одно из них, заметно осевшее и утерявшее первоначальную тугую упругость, стояло посередине коробки. Другое – желтое, как янтарь, – лежало на высокой подставке, в красивом серебряном ящике с кисточками. Звуковой аппарат капитана не зарегистрировал на этот раз ни малейшего шума, зато электрический обонятель, улавливающий легчайшие запахи на любом расстоянии (последнее слово науки!), донес несомненный и уже достаточно острый запах гниения.

Капитан, обладавший тонкой чувствительностью, поспешно повернул выключатель. Запах исчез; вместе с ним погасло и изображение в телескопе. Капитан отерся платочком, придвинул к себе книгу путевого журнала и мохнатою лапкою записал:

«Планетная система средней величины к северу от Альфы Центавра. Восемь планет в различных стадиях охлажденья. Наиболее интересные формы принял процесс на третьей от центрального светила планете. Образуются пузыри, притягивающиеся друг к другу. Возможно, с силою обратно пропорциональной квадратам дистанции. После соприкосновения пузыри лопаются и растворяются в близлежащей среде. Явление имеет, по-видимому, вулканическое происхождение».

Капитан отодвинул журнал, зевнул и перенес наблюдение на приближавшийся Сириус.

С 11-го на 12-ое июня 1933 года [144]144
  С 11-го на 12-ое июня 1933 года.Публикуется впервые по черному автографу, сохранившемуся в архиве писателя. Рассказ, по-видимому, написан в середине 1930-х гг.
  Гринвичская обсерватория – одна из старейших (основана в 1675 г.) и наиболее знаменитых обсерваторий мира. До 1953 г. находилась в предместье Лондона.
  Позитивист – сторонник позитивизма, философского учения, получившего широкое распространение в Европе во второй половине XIX в. Позитивисты считали, что во всех философских построениях надо исходить из подлинных «позитивных» знаний – совокупного результата реальных наук.
  Солипсизм – философская позиция, согласно которой единственной реальностью считается человек, сознающий субъект, его «я», а объективный мир существует только в его сознании. В этическом плане – крайний эгоизм, эгоцентризм.
  Арнольд Беклин (1827–1901) – швейцарский художник, работавший в стиле модерн. Любил рисовать фантастические картины, в которых мистическая символика сочеталась с натуралистической достоверностью.
  Стереоскоп – оптический прибор, в котором изображенный на двух рисунках предмет представляется глазам в виде одного рельефного изображения.


[Закрыть]

Прежде всего, вещественные доказательства. К сожалению, ни одно из них не исчерпывающее: все могут быть истолкованы как подделки. Собственно говоря, они убедительны лишь для меня самого.

Первое. Довольно большая чернильница толстого стекла, квадратной формы. Невысокое стеклянное горлышко, металлическая (кажется, медная) крышка. Особенность: крышка не открывается – нет шарнира. Несмотря на это, чернильница наполнена. В настоящий момент чернильница стоит передо мной на столе.

Второе доказательство. Письмо старшего врача 4-ой городской лечебницы города Вены. Из всех остальных это доказательство кажется мне наиболее ценным. Факт, что я первый обратился в Вену, подтверждается датами. Мое письмо к госпоже Верницкой отправлено вечером 12-го июня, когда никаких побочных сведений о событии у меня быть не могло. В подлинности ответного письма, которое я здесь привожу, можно удостовериться справками.

«17 июня 1933 г.

М. Г.! Ваше письмо было вскрыто родственниками m-lle Верницкой и по ознакомлении с его содержанием доставлено мне. M-lle Верницкая с 12-го июня по настоящее время находится на излечении в нашем госпитале (воспаление мозговой оболочки на почве общего нервного потрясения). Домашние ничего не могут сообщить о причинах её внезапного заболевания, она же сама до сих пор находится в бессознательном состоянии. Судя по вашему письму, Вы располагаете какими-то сведениями по этому предмету, хотя я не могу объяснить себе путей, которыми эти сведения могли бы быть Вами получены.

К сожалению, Ваше письмо чрезвычайно кратко, Вы лишь запрашиваете, не случилось ли с m-lle Верницкой чего-либо особенного в ночь с 11-го на 12-е июня. Даже указываете час: около 3/4 двенадцатого; по-видимому, Вы больше знаете по интересующему нас делу, чем кто-либо другой. На какое событие Вы намекаете? Быть может, Вам известно что-либо о лицах, с которыми m-llе Верницкой приходилось встречаться или корреспондировать? Я убедительно прошу Вас сообщить мне или родственникам моей пациентки всё, что Вам известно по этому поводу. Выяснение причин болезни могло бы помочь нам ориентироваться в ее особенностях и облегчить нам нашу задачу. Положение больной внушает серьезные опасения. Надеюсь, что Вы поймете важность моей просьбы и не замедлите с ответом.

С уважением,

Фр. Эдгар Шмидт, старший врач 4-ой Венской лечебницы».

Самым поразительным для меня, но наименее ценным объективно является третье доказательство. Это фотография, очень тёмная, размером 6 х 9. На ней различима фигура человека, сидящего у стола. На столе – кое-какая посуда, по-видимому, остатки ужина, высокий, странной формы стакан с вином или пивом. Источник света находится вне поля аппарата, где-то в глубине, человеческая фигура слабо освещена, вырисовывается, скорее, силуэтом. Однако можно разобрать: безусое и безбородое лицо, длинные – до плеч – тёмные волосы, поза непринужденная, оба локтя на столе. Одежда – куртка с широкими откидными рукавами и с рядом часто посаженных пуговиц. Кажется, они оторочены мехом. Почти от плеч видны рукава нижней одежды – широкие до локтей, узкие кисти. На столе, по левую руку, лежит черная шляпа пирожком. Такие носились в Италии во времена среднего Возрождения. Глубина комнаты за молодым человеком видна очень смутно. Что-то высокое, светлое – не то массивный шкаф, не то камин. И как будто ещё два человеческих силуэта, стоят и разговаривают. Всё остальное пропадает в потемках.

Наконец, четвертое доказательство – заметка в журнале «Астрономический Вестник», номер 7 за 1933 год, отдел хроники. Привожу ее полностью:

«12 июня. Гринвической обсерваторией отмечена странная ненормальность в движении Ганимеда, третьего спутника Юпитера.

12 июня, 0 часов, 8 минут внимание наблюдателя было привлечено внезапным резким нарастанием яркости Ганимеда. Яркость возросла в 2–3 раза, причем обращали на себя внимание резкие колебания свечения: планета то загоралась с необыкновенной силой, то почти совершенно утрачивала свой блеск. Явление длилось около трёх минут, затем прекратилось. Проверка движения Ганимеда показала необъяснимое запоздание его в местоположении на орбите. Запоздание равнялось почти 30 секундам. О явлении свечения нам доставлены сведения от двух астрономов-любителей: одно из университетской обсерватории Кембриджа и другое из Будапешта. Исчерпывающего объяснения явление не находит. Возможно, что мы имеем дело с рядом сильнейших вулканических взрывов».

Вот и все «вещественные доказательства». Можно было бы еще, пожалуй, прибавить вырванную с гвоздями доску из моего письменного стола да несколько сломанных карандашей.

Перехожу теперь к описанию самого происшествия.

Маленькое предупреждение: ни оккультизмом, ни какими-либо родственными ему течениями я никогда не интересовался. Отношусь к ним, скорее, враждебно. По мироощущению я – позитивист. Никаких сверхнормальных способностей я прежде за собою никогда не замечал.

В памяти моей события запечатлелись с чрезвычайной яркостью. Ни на минуту не прерывалась деятельность сознания: напротив, сознание было обострено до крайности, работало с никогда не испытанной четкостью. Не делая попыток объяснения, не строя гипотез, постараюсь точно передать основные моменты случившегося.

Я вернулся домой около десяти часов вечера. Приблизительно до одиннадцати читал, лежа в кровати, не раздеваясь. В квартире было тихо; хозяева, видимо, уже спали. В одиннадцать поднялся, собираясь раздеться. Снял пиджак, галстук…

Началось всё с подтяжек. Раздеваясь, чтобы лечь спать (11 часов вечера 11-го июня 1933 г.), я обнаружил, что передний ремешок на левой стороне моих подтяжек порван. Уже весь вечер я чувствовал – с брюками моими что-то неладно: левая сторона подозрительно обвисает, но приписывал это оторвавшейся пуговице и не предавался унынию: пуговицу всегда легко и просто заменить французской булавкой. Теперь дело осложнялось; французской булавки было недостаточно. Предстояло, по-видимому, браться за иголку и нитку. Это вносило печальное изменение в мои планы: вместо чтения романа в постели, которое я уже сладострастно предчувствовал не менее чем получасовое корпение над порвавшимся ремешком. «Черт бы их взял, хозяйственные холостяцкие починки. Хочется почитать интересное место, а тут…»

Мне определенно кажется, что первым звеном развернувшейся психологической цепи явилась именно эта досадная мелочь с подтяжками. Должен отметить, вообще, всё событие развивалось с чрезвычайной внутренней логикой, психологически совершенно последовательно. Были, конечно, небольшие скачки; ведь и в обыденном состоянии ход ассоциативных суждений порою весьма неожидан. Часто, пытаясь припомнить только что пройденный мысленный путь, вдаешься в тупик: как я забрался сюда? Начал с воспоминания о кассирше в кино, а пришел к коммунизму… Но дело не в этом; немного сосредоточась, можно, в конце концов, реставрировать связь: наша мысль, несомненно, бежит цельным и непрерывным ручьем. Можно, скорее, только почувствовать, чем ясно обнаружить те таинственные притоки из подсознания, которые нет-нет да и просочатся откуда-то из глубины; чуть-чуть, едва заметно, нажмут на верхний поток; наполнят его каким-то иным новым содержанием и поведут его, незаметно для него самого, в какое-то новое, совсем для него непредвиденное русло.

Что касается описываемого происшествия, оно, безусловно, протекало с полною психологической закономерностью. Если в моем описании будут отсутствовать отдельные звенья, это исключительно обусловлено несовершенством человеческой памяти, которая не в состоянии с достаточной точностью восстановить весь процесс. В действительности же работа сознания никогда не протекала во мне с такою исчерпывающей ясностью, как в ту ночь, с половины двенадцатого до четверти первого. Самое подсознание – эти темные и весьма подозрительные подземные ключи и колодцы – самое подсознание было в этот период… Однако я забегаю вперед.

Итак, к четверти двенадцатого положение сводилось: я сижу на кровати, досадуя на предстоящую починку подтяжек, не раздеваясь далее, но и не приступая к работе. Мои мысли уже перешли от подтяжек к завтрашней службе. Ясно вижу картину: я вхожу в канцелярию – довольно большая, высокая комната с синими обоями, справа окно. Толстая сослуживица уже наклонилась к счетной машинке. В углу барышня – тук-тук – начинает печатать. Потноватое рукопожатье соседа, зевок рыжего vis-a-vis* [* Vis-a-vis (фр.) – напротив.].

– Ну, как?

– Что-то холодно у нас здесь сегодня…

Достаются из ящика бланки (ящик чуть нажимает живот – острым краем по тому уровню, где слепая кишка), придвигается стул (всегда одним и тем же движеньем – большое напряжение над коленями, тело приподнимается, обеими руками снизу за стул – и вперед, под себя). Затем – перо, карандаш, арифмометр… «Четыреста семьдесят пять на 14» и «четыреста семьдесят пять на 12,03…».

Служба как служба. Но, если подумать, что это длится уже восемь лет и будет длиться еще… десять… двадцать… От этой мысли у меня всегда поднимается ощущение какой-то бесцветной тоски. Немножко тошнит, чуть-чуть спирает дыханье. В глазах встает образ: голубоватое, пустое пространство, вроде пустыни, но без горизонта – окружность пропадает в тумане; в этой пустыне, ножками погружаясь в ничто, – стол, я у стола, справа – окно и видимый краем глаза расплывчатый контур соседа. И арифмометр, и бланки, и бланки, и бланки. Холодновато, безнадежно и пусто…

Не могу сказать, чтобы в этот вечер ощущение было особенно сильно. Но, несомненно, оно было как-то ярче, определенней, настойчивей… Без конца, без конца. Идиотство, ведь идиотство же, право! Ведь мне же совсем безразлично – сколько будет 475 на 14. Мне интересно читать, стихи сочинять. Встать в 9 часов, без будильника, покурить не спеша, посмотреть в окно, есть ли солнце… Мне интересно читать и писать, заниматься тем, что мне хочется… Совершенно не важно: полезны ли бланки или же нет, полезней они для вселенной и человечества, чем мои стихи, или нет. Совершенно не важно! Важно то, что считать мне не хочется, а стихи писать хочется. Вот и все. И какое, к черту, мне дело до всех арифмометров!.

Впрочем, не то. Хочу, не хочу – это далеко не каприз. Если бы я сознавал, что служба полезна, полезней стихов, я, кажется, смотрел бы иначе. Считать мне не хочется, скучно, но в душе, в глубине… Удовлетворенность была бы. Хоть и скучно, а надо. Я был бы спокоен, «согласен», не приходилось бы гнать и сжиматься, гнать и сжиматься: дальше считай!

– Не могу!

– Дальше считай!

Но вот что: я глубоко убежден, убежден всем существом – и чувством и разумом, – что все мои бланки никому не нужны. Совершенно никому не нужны. Может быть, ну в лучшем случае на 5-10 %. А остальное? Вращение колеса в американской тюрьме. Преступника ставят на край колеса, под его тяжестью колесо начинает вращаться. Чтобы сохранить равновесие, преступник должен идти и идти, подниматься по ступенькам на колесе всё выше и выше, а оно под тобою уходит… Говорят, всё наказание, вся отвратительность – в полной никчемности. Только вертеть и вертеть – никаких результатов.

То же самое все эти бланки. Что-то подобное нужно. Нужно считать и высчитывать, мерить эти гектары земли… Но вся организация, весь аппарат… На 9/10 работа излишняя. Праздник, бумагомазанья. Казенщина и формалистика.

Когда-то требовалось, было начато, двинуто. Раздулось до огромных размеров, целое учреждение, три этажа. А дела – на пять человек. Раздуто недобросовестностью, главное – глупостью. Ведь ясно же: шеф, вот толстый в очках, ясно же – он просто глуп. Непроходимо и безнадежно. А присылает бумажку: здесь неверно сосчитано. Пересчитайте. И я – пересчитывай…

Не нравится, так уходи. Просто сказать. Но вот – есть препятствие. Простое и непобедимое: кушать хочется. Считай – будешь есть. Не будешь считать…

Идиотство. Каждый день – ешь. Мне не надо котлет. Я совершенно есть не хочу, я хочу читать. Вот – лежит на столе. Но «закон»: не поел – и умрешь. И не сможешь читать. Или – и стихи, и котлеты, или – ни того, ни другого. Выбирай. Читать, только читать – невозможно. Надо есть. А есть – значит, бланки и служба.

Издевательство. Что за глупый «закон». Ничего мне не надо, оставьте меня в покое. Не надо еды, только стихи. Нет – нельзя. Ешь котлеты, закону

Недоразумение какое-то. Рождаюсь и вижу: я – единственный, центр, Люди? Другие? Да ведь это ж совсем не то же, что я. Вон они – маленькие, ходят в глазу у меня. А я, я – совершенно иное. Глаз прищурить, скосить – и нос! – нос поперек целого неба. Звезды, небо – всё во мне, всё для меня. Уж потом – умозаключение, рефлексия: другие люди таковы же, как я. Значит и я – такой же ничтожненький, маленький. Но это умозаключение, а непосредственно данное, первое? Факт основной и незыблемый, только затертый, придушенный этой самой рефлексией, – факт основной: я – это всё. Я – единственный. Бесконечный и вечный. Навсегда и во всем. Представьте, что вы уничтожились. Что умерли, скажем. Что тогда? Представьте!

– Невозможно представить.

Солипсизм. Не философский, абстракция, рассуждение, а фактический, реальный, чувствуемый всем существом. Первая и несомненная истина. Отрешитесь от накипи, забудьте вбитые в лоб предрассудки: другое, соседи, дома. Вернитесь к исходному, очевидному, первому. И ясно почувствуете: Я – один, Я – совершенно другое, чем все. Я – единственный…

И вот недоразумение. Противоречие безвыходное: я – единственный, всемогущий и вечный – и вдруг, на тебе, иди и считай.

– Зашивай подтяжки.

– Не хочу!

– Тогда сиди без подтяжек. Ешь!

– Не хочу.

– Тогда умирай…

Я пишу прозу, стихи. Я твердо верю: кто-то, читая, воспримет. Какой-то след сохранится. Совершится какой-то нажим, чуть заметно сдвинется вселенная в сторону. На волосок повернет в направлении, куда я ее поворачиваю. Когда-то и где-то – в будущем, может быть, неизвестно где и когда, – результат обнаружится. Может быть, совершенно конкретно – ну, скажем, упразднится одно идиотское учреждение, вроде моей канцелярии, или люди придумают подтяжки более прочные. Знаю и верю, что влияние скажется. Но когда?

Нетерпение подхлестывает. Ждать, писать, писать, ждать. До каких же пор, чёрт подери! Иногда хочется, как Раскольников: «Взять хор-р-р-ошую бата-ар-рею! – и в правого и виноватого. Тарарах!» По тому же толстому шефу в очках! Трах-тарарах! «Подчиняйся, дрожащая тварь!»

Нет, не то. Этого мало. Не картечь, что-то другое. Простое, прямое и еще более сильное. Только взглянул, захотел… Взглянул – и все колени… Так, так, ты прав, ты – единственный! Вот чего хочется.

Не знаю, достаточно ли верно передаю я ход моей мысли. Эти мысли приходили и прежде не раз, возможно, что путаются. Но мне важно одно – передать настроение. Настроение же было приблизительно это. Помню, я несколько раз еще повторил Ходасевича:


 
Перешагни, перескачи.
Перелети, пере… что хочешь —
Но вырвись: камнем из пращи.
Звездой, сорвавшейся в ночи…
 

Повторяю, и ход мысли, и все настроение не были новы. Не было новым даже и еще одно чувство… Чувство, которое я испытывал раньше уже, но которое лишь теперь привело к таким результатам. Которое на этот раз выступило так особенно остро.

Это чувство можно, пожалуй, словами выразить так: всё что непосредственно мной ощущается, весь солипсизм и мое всемогущество – всё это верно. И еще: применение этого всемогущества, выход какой-то, скачет, перелет Ходасевича – это практически возможно, близко и осуществимо.

Казалось – выход под боком. Стоит только захотеть и напрячься… Все дело в этой самой рефлексии. До того завладела, насела, что и не выбраться. Но если хорошенько встряхнуть… Забыть обо всем, что наслоилось веками, тысячелетиями, забыть, погрузиться в простое, основное, до конца ощутить эту власть и единственность… Выход здесь, рядом, только где-то припрятан, узок слишком, бурьяном зарос, не найти… Но если найти… Помню, у меня вставал образ. Какая-то вогнутая, как чаша, поверхность темно-красного цвета, большая, с метр в диаметре. Почему-то казалось, что это задняя сторона моего черепа или мозга, затылок мой, видимый изнутри. Какие-то извилины, впадины, отростки, мясистые наросты – всё это шевелилось, ползло и сплеталось. И где-то под этим, то и дело мелькая, чернела темная узкая щель. Надо было найти, ухватиться. То и дело мелькала и снова скрывалась под наростами. Это был выход.

И тогда началось. Сперва появилось предчувствие: сейчас ухвачу. Вот оно, вот – ближе, ближе. Волнами, то отпадая, то нарастая, приближалось и крепло. Вот, вот сейчас. Я дышал тяжело, зубы сжимались. Вот, вот, вот, я чувствую, это здесь, это близко. Должно быть, нечто подобное может испытывать мать при рождении ребенка. Боль, страх, предчувствие сейчас сойдущего освобождения… И – главное – надо всем огромное напряжение, невыносимое напряжение… Хватит сил или нет…

Не знаю, сколько времени длилось это. Может быть, пару секунд. Был момент, когда я чуть не испортил всего: «Что со мной происходит, что теперь будет?». Я ужаснулся, устрашился, попятился. Надвигавшееся резко отхлынуло. И тогда я, стиснув коленями руки, снова рванулся, покатился куда-то. Я себя, устраняя, очищая, не знаю… Освобождение наступило внезапно. Словно мягко, безболезненно, скользко выпала какая-то пробка. По телу разлилось что-то теплое. Я думал, все кончено, и я снова возвратился в нормальное, обычное состояние. Но сейчас заметил, что я не такой, как всегда. Трудно сказать, в чем именно ощущалася разница. Скорее всего, в чисто физическом чувстве какого-то осторожного напряжения (но уже не мучительного), в легкой напряженности мускулов тела (главным образом плеч и спины), в четкости, неиспытанной яркости самосознания. Тело свое я ощущал очень остро. Мне казалось, что я чувствую все свои нервы, словно они приятно и бодро накалились во мне. Я оглянулся кругом, увидел комнату, стены, такие же, как всегда, только немного ярче, светлее, словно лампа усилилась вдвое.

Я все еще сидел на кровати. Я не торопился и был совершенно спокоен. Я сосчитал пульс, посмотрел на часы. Пульс был 120, часы показывали половину двенадцатого. Затем я встал, пошел к зеркалу. Идти было чрезвычайно легко, словно тело потеряло свой вес: такую легкость, но в меньшей мере я прежде испытывал лишь под действием сильной дозы наркотиков, алкоголя или эфира.

Лицо в зеркале было обычное, только бледнее и как будто худее. Поражало выражение какой-то огромной решимости. Я повернулся… Странная бодрость, сознание собственной силы пронизывало. Я чувствовал: я могу всё, что хочу.

Сперва я играл. Сам себе удивляясь и улыбаясь, я пробовал силы. Я без всякого напряжения, не касаясь, – только тем, что представил это себе, – я поднял тяжелый стол и подвинул его. Стол качнулся, лампа задребезжала, ручка покатилась и упала на пол. Одной ножкой, помню, стол зацепился за угол ковра, и угол ковра перегнулся. Я сел у стола, не зная, что же мне делать теперь…

Тогда-то я создал чернильницу. Она появилась сразу, как только я подумал о ней. Никакой цели и смысла в ее сотворении не было. Просто чернильница пришла мне в голову. Совершенно случайно. Тенью мелькнуло что-то прозрачное, блеснуло стеклом, затвердело. Сначала с горлышком не ладилось, по-видимому, я представил недостаточно ясно. Получалось что-то туманно-бесформенное. Потребовалось небольшое усилие, чтобы припомнить, какое, собственно, горлышко имеют чернильницы. Я даже провел пальцем по горлышку; видно было, как под пальцем оно стало становиться округлым и ровным.

Потом я заставил пальто, висевшее в углу, возле шкафа, подняться на воздух. Оно повисло с секунду и свалилось на пол. Усилием воли я повесил его снова на гвоздь. Впечатление было, словно своим лучом зрения я берусь за крючок распиралки и поднимаю ее. Я взглянул на комод. Комод покачнулся…

Всё это было игрой. Однако я чувствовал: несмотря на наружную легкость, внутренние силы мои напряжены чрезвычайно. Вернее, наружная легкость и являлась следствием этого сосредоточения, напора. Я знал, что долго так продолжаться не может. Необходимо было использовать… Замечательно, что во все время процесса мозг мой, сознанье мое работали превосходно. Эта самая рефлексия, которую будто бы я устранил, чтобы вырваться за рамки обычного, эта рефлексия сразу же снова вступила в мое подчинение. С самого начала я уже наблюдал за собой, анализировал, взвешивал. Больше – какою-то частью своей я, смотрел на происходящее как на поучительный эксперимент; холодно приглядывался, старался точнее подметить, запомнить. Я, несомненно, вытек куда-то за пределы себя – повседневного. Но этим нисколько не притушилася личность. Личность чувствовалась сильнее, чем прежде, А кроме нее, чувствовалось и еще что-то за нею – хвост, ствол, уходящий назад и обычно невидимый. Словно я – тело мое – было вершиной, листом какого-то дерева. Обычно ствол пропадал в темноте, не был заметен. Теперь всё раскалилось, напряглось, засветилось, от низа до верха, по всей глубине. И всё освещалось…

Лист, всё внимание которого было направлено вперед, прочь от ствола, в небо, в воздух, – теперь обернулся назад. Не исчезая как лист, одновременно сделался деревом. По ветке, назад…

Словно повернулось внимание… Напряжение и происходило, казалось, от этого переноса внимания. От наружного вниз, в глубину. Требовалось сосредоточенье огромное…

«В конце концов, это понятно, – рассуждал я. – Что я такое, как не прямое продолжение первопричины, или исходной жизненной точки, или как там еще ее ни назвать! Органическая клетка сквозь множество приходит к тому, что называют вот этим телом. Как происходит это? Какая-то первая клетка, зародыш жизни, исходная точка появилась на свете. Питается, делится. Каждый отпавший клочок – частица ее, она же сама. Что от чего отделилось – правая половина от левой или наоборот? И то, и другое: и правая, и левая – первоначальная клетка, только кусок от себя отколовшая. Дальше: клетки делятся, делятся, вновь соединяются в организм многоклеточный. Новые отношения, новые связи, новое единство. Каждая клетка – каждая из них первопричина себя самой – присоединила к себе свои кусочки и части, вновь разрослась, вновь соединилась с собою самой на каких-то новых началах. И вот – организм. Прекрасно! Что дальше? Скрещение и размножение. Скрещение: два организма в один; размножение – результат слияния двух организмов в новое единство, новое существо. Два старых, скрестившихся отпали и умерли. Но новый организм не умирал, не отпал, он – единственное, что не отпало, не умерло, а продолжилось. Он – прямое продолжение их, те же они. Снова скрещивание, снова размножение. Дальше, дальше и – я. Я – это то самое, что прошло сквозь всё это переплетение, то разветвляясь, то вновь соединяясь. И, пройдя, сохранилось. Я – никогда не умирал, никогда. От меня отваливались куски, распадались и гибли. Но я, я никогда не умирал, я начал жить с первой органической клеткой и прямой осью, дошел до себя вот теперешнего. Я и есть та первая клетка, что когда-то начала жить…

Только ли с органической клетки я начал? Сама эта клетка вылилась из чего-то предшествовавшего. Из соединения каких-то молекул, из атомов, из электронов. А электроны? Дальше, дальше назад – и упремся в первопричину всеобщую, в первоисточник всякой жизни, не органической только, всякой жизни вообще. И я – прямой осколок этой первопричины. Не осколок даже – а первопричина сама. Где главная ось, а где боковая? Все главные, нет боковых. Что от него откололось – я от звезды или звезда от меня? Неужели же дело только в величине и количестве? От меня всё откололось, а не я от всего. Я – центр, я – прямое продолжение первопричины, как щупальца раскинувший вокруг себя этот мир…

И теперь… Теперь что со мной происходит? Ничего, только маленькое расширение вниманья. До сих пор я с необыкновенной остротою вниманья суживал его в одной точке, только в себе – этом теле, теперь – поднял голову, вспомнил, что есть же у меня еще многое: руки, ноги, вот этот мой щупалец – таксик, спящий в углу, вот этот мой щупалец – земля, кувыркающаяся под моими ногами…

Что я такое? И прежде уже, если б спросили меня, я затруднился б ответить. Вот – рука. Я это или не я? С одной стороны, это я. Чувствую руку, переживаю ее изнутри, если ударю ею об стол, мне будет больно. Я обнимаю как-то и руку, и ногу, и тело. Но отрубите мне руку. Уничтожился я? Нет. Сократился, чего-то лишился, обеднел, но не исчез. Я – как центр – сохранился. Рука – это не я, но мое. И вот, начинайте теперь. С одной стороны, расширение: моя рука, моя голова, мое тело. Дальше: мои брюки, лампа моя, моя комната. Ведь лампа моя? Я обнимаю, включаю ее в себя, видя ее своими глазами. Разобьется она – во мне что-то изменится. Вспыхнет особенно ярко – мне будет больно. Также, как и рука: не я, но мое. Моя лампа, моя комната, мои звезды, мой мир.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю