Текст книги "Семь фантастических историй"
Автор книги: Карен Бликсен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 25 страниц)
– Ну, а как же честь рода? – спросила канониса с леденящим спокойствием. – Уж не думаешь ли ты, Афина, что и до тебя дочери Хопбаллехуза производили на свет bastards? [40]40
Незаконных детей (фр.).
[Закрыть]
При этих словах вся кровь бросилась Афине в лицо, и оно запылало ярче даже, чем ее пламенеющая грива. Она шагнула к старой даме.
– Мой ребенок, – произнесла она глухо, но с призвуком львиного рыка в голосе, оскорбленная дочь могучего рода – вся с головы до пят. – Мой ребенок – и bastard?
Как ни была отважна канониса, не могла она не понять, что, стоит девушке захотеть, та может одной рукой ее уничтожить. Она остро, искоса глянула на Бориса, которому вовсе не хотелось вмешиваться в спор женщин по поводу его ребенка.
Афина не трогалась с места. На несколько мгновений она совершенно застыла.
Хорошо, – сказала она наконец. – Я пойду в Хопбаллехуз, все расскажу отцу и спрошу его совета.
Нет, – снова сказала канониса. – Эдак не годится. Если ты скажешь отцу о том, как ты накудесила, ты разобьешь его сердце. Я до такого не допущу. И если ты сейчас уйдешь, кто знает, возьмет ли еще Борис тебя в жены, когда вы свидитесь снова? Нет уж, Афина, ты выйдешь замуж за Бориса и ты никогда не скажешь отцу о том, что случилось нынче ночью. Эти две вещи ты мне должна овещать. А там уж можешь уйти.
Хорошо, – сказала Афина. – Я никогда ничего не скажу папа. Что же до Бориса, я вам овещаю, что выйду за него замуж. Но когда я за него выйду, сударыня тетушка, я его убью при первой возможности. Я его и нынче ночью чуть не убила, он, если захочет, вам сам подтвердит. Эти три вещи я вам обещаю. А сейчас я хочу уйти.
После слов Афины воцарилось долгое молчание. Всех троих в комнате так поглощали собственные мысли, что им было не до разговоров.
И в этой тишине раздался резкий, отчетливый звук. Борис вдруг сообразил, что и раньше слышал этот звук, но не обращал на него внимания. Теперь раздался настойчивый, несколько раз повторенный стук. Борис как следует его осознал по тому необычайному действию, которое оказал он на его тетушку. Она и сама до сих пор его не слышала в пылу спора. Но теперь он привлек ее внимание и тотчас поверг в ужас. Она покосилась на окно, и лицо ее покрылось трупной бледностью. Руки и ноги мелко задергались. Взгляд заметался по стенам и дверям, как защелкнутая в мышеловке крыса. Борис тоже посмотрел в окно, заинтересовавшись тем, что могло ее так напугать: он и не подозревал, что такие силы существуют на свете. На каменном выступе окна скорчилась, прижав морду к стеклу, обезьяна.
Он поднялся, чтобы ее впустить.
– Нет! Нет! – Взвизгнула старая дама в совершенном смятении.
Стук повторился. У обезьяны, верно, было в руке что-то твердое, и этим твердым она колотила по стеклу. Канониса встала с кресла, она качалась, поднимаясь, но, едва оказавшись на ногах, была готова броситься наутек. Но тут на пол хлынули осколки стекла, и обезьяна впрыгнула в комнату.
Тотчас, словно убегая от языков разгоравшегося пожара, не оглядываясь, подхватив обеими руками шелковые юбки, канониса бросилась, метнулась к двери. Уведясь, что дверь заперта, она не стала терять времени. С удивительнейшей, ненатуральной быстротой и легкостью она взвилась вверх по дверному косяку и в мгновение ока уже корчилась на лепном карнизе, вся сотрясаясь, и, скаля зубы, глядела на тех, кто оставался внизу. Но обезьяна не отставала. Не уступая ей в быстроте движений, она тоже метнулась по косяку вверх и протянула к старухе руку, но та ловко скользнула вниз по супротивной стене. Все придерживая юбку руками, согнувшись в три погибели, словно изготовясь трахнуться на четвереньки, как ослепнув от страха, она метнулась прочь. Но обезьяна оказалась проворней. Она накинулась на нее, вцепилась в кружевной чепец, содрала у нее с головы. Лицо, глянувшее на молодых людей, уже преобразилось, съежилось, сморщилось и было странно коричневое. Несколько минут продолжалась бешеная схватка. Борис было бросился спасать свою тетушку, но уже через миг посреди красной гостиной, под взглядами старого пудреного генерала и его супруги, среди бела дня на глазах у молодых людей свершилось перемещение, произошла великая метаморфоза.
Старая дама, с которой только что вели они беседу, дергающаяся, запыхавшаяся, была сброшена на пол, повержена, преображена. Там, где лежала она, теперь визжала и билась побежденная обезьяна, присматривая для себя укромный уголок. А там, где прыгала обезьяна, встала, чуть задохнувшись от усилий, розоволикая канониса Седьмого монастыря.
Обезьяна завилась в темный угол подальше от окон. Там она какое-то время еще продолжала хныкать и дергаться. Потом вдруг, стряхнув с себя свои невзгоды, легким грациозным прыжком она взмахнула на мраморный пьедестал, поддерживавший бюст философа Иммануила Канта, и оттуда блестящими глазами принялась навлюдать за поведением троих людей.
Канониса вынула свой платочек и прижала к глазам. Несколько минут она не находила слов, но все существо ее дышало тем благородным, дружественным спокойствием, какое молодые люди оба помнили с детства.
Они следили за происходящим в таком волнении, что не могли ни слова вымолвить, ни шелохнуться, ни даже взглянуть друг на друга. Теперь, когда бешеный торнадо, царивший в комнате, снова сменился на тишь да гладь, очнувшись от столвняка, они стали друг с другом рядом. Повернувшись, они оказались лицом к лицу.
На сей раз светлый взор Афины из темных глубоких глазниц не просто брал его во владение. Наконец-то она в нем увидела отдельное, особое от нее существо; она разглядела в нем человека, и он так был польщен, будто сам впервые разглядел в себе человека; и память о недавней борьбе стояла в этом ястребино-блестящем взоре. Она видела ясно, она понимала, кто его подослал, и невысоко ставила собственную его отвагу. Но еще этот взор – отдавал приказ, он полагал закон. Между Борисом и ею, с одной стороны, – свидетелями только что происшедших событий, – и, с другой стороны, всем остальным человечеством, которое о них не ведало, отныне и навсегда проляжет непроходимая грань.
Канониса отняла платочек от глаз, мягко качнулась, как бы стирая случившееся, и опустилась в свое широкое кресло.
– Discite justitiam, moniti, et non temnero divos, – сказала она. [41]41
переводчик: Е. Суриц
[Закрыть]
ПОТОП В НОРДЕРНЕЕ
Изысканнейшие умы покидали зеленую сень своих дубрав ради удовольствия вродить вдоль пустынных берегов, наблюдая вечно неукротимые волны. Места крушений, где торчали еще в отлив из песка черные просоленные корабельные скелеты, притягивали зевак, а прелестные художницы расставляли там свои мольберты.
Так возник на западном берегу Голштинии курорт Нордерней, и двадцать лет он процветал. По песчаным дорогам устремились туда изящные коляски и кареты, останавливались перед нарядными гостиницами и пансионатами, выгружали сундуки и шляпные картонки и высаживали легконогих дам в колыхании вуалей и оворок. Герцог Аугустенбургский, известный острослов, с красавицей женою и сестрою и принц Ноер почтили курорт своим присутствием. Земельная потомственная аристократия Шлезвиг-Голштинии, подхваченная политическим ветром эпохи, и новоиспеченные финансовые тузы Гамбурга и Любека вместе припадали здесь к животворящему лону природы. Даже крестьяне и рыбаки Нордернея постепенно приучились смотреть на страшное, коварное чудище, раскинувшееся на западе, как на добродушного maitre de plaisir. [42]42
Распорядителя удовольствий (фр.).
[Закрыть]
Был тут променад, клуб и павильон, где скапливалось незакатными вечерами многое множество обворожительных шумов и красок. Дамы большого света с дочками на выданье, претерпевшими не один бесплодный городской сезон, расцветали на солнечном пляже новыми надеждами. Молодые щеголи гарцевали на велом песке под их внимательными очами. Старые господа в клубе, за рюмочкой доброго рома, забывались в спорах о судьбах стран и династий, покуда юные их жены, накинув на плечи шали, удалялись к одиноким дюнам, хранившим дневное тепло, дабы слиться с природой, с песчинкой и облетелой ромашкой, неотрывно глядя на луну, высоко стоящую на бледном небе. Самый воздух был насыщен острой, дразнящей крепостью, которая будоражила и обновляла сердце. Генрих Гейне, как-то сюда наведавшийся, счел, что стойкий рыбный запах, въевшийся в юных рыбачек Нордернея, – лучшая гарантия их добродетели. Но были иные ноздри, иные сердца, которые едкий соленый дух пьянил, как запах пороха над полем битв.
Было тут и маленькое казино, где велось опасное кокетство с другими грозными жизненными силами. Иногда задавались валы, и над летним вечером тогда гремел оркестр.
Вы не знаете даже, – говорила принцесса Аугустенбургская господину Геттингену, – какое тут чувствуешь очищение. Море продуло мою шляпку и платье, да что там – всю меня до мозга костей, так что сердцем и умом я вея теперь чистая, просушенная и просоленная.
Аттическою солью, я заметил, – сказал господин Геттинген, и, глядя на нее, он про себя прибавил: «О Господи, поистине, чем не вяленая треска?»
В конце лета 1835 года страшное бедствие обрушилось на Нордерней. После трехдневного юго-западного шторма ветер переменился к северу. Такое случается раз в столетие. Огромные водяные массы, поднятые штормом, погнало назад и оврушило на восточный берег. Море в двух местах прорвало плотину. Крупный скот и овцы гибли сотнями. Мызы и амбары, как карточные домики, рушились под напором воды, и до самого вилсума и вредона было много человеческих жертв.
Началось с вечера, более чем спокойного, но плававшего в странной и душной, серного света мути. Стерлась линия горизонта, море и небо слились в одно. Солнце опускалось, разметав в веспорядке лучи, и большой тускло-красной мишенью повисло над променадом. Волны плескали на берег, вязкие и студенистые, как медузы. Выл в высшей степени вдохновляющий вечер, и много чего затевалось тогда в Нордернее. И вот среди ночи те даже, кому не мешал уснуть стук собственного сердца, проснулись от пугающего, непонятного и стремительно нараставшего гула. Неужто их море запело вдруг таким голосом?
Утром весь мир переменился, но непонятно было, во что превратился он. Шум мешал разговаривать, мешал думать. Было неясно, что замышляет море. С тех, кто норовил к нему приблизиться, оно срывало одежду и уже на дальних подступах овдавало их соленой пеной. Грозные волны росли и росли на глазах, море вздывилось. Воздух был колкий, студеный.
Слух о кораблекрушении всего на милю северней прокатился по повережью, но никого не тянуло удовлетворить любопытство. Старый генерал фон Браккель, переживший захват Пруссии наполеоновской армией в 1806 году, и старый профессор Шмигелов, лейб-медик принца Кобургского, бывший в Неаполе во время холеры, прошли немного в ту сторону и посмотрели на место происшествия с небольшого холма, оба в глубоком молчании. Наводнение началось лишь в четверг. Шторм тогда уже стих.
К тому времени не многие оставались в Нордернее. Сезон подходил к концу, и самые блистательные гости все почти поуезжали. Теперь решались уехать и остальные. Юные жены льнули к оконцам карет, окидывая прощальным взором дикий ландшафт. Они словно прощались с единственно настоящим и стоящим в жизни. Но когда величавую карету барона Голштинского из Гамбурга просто смыло с дороги, стало ясно, что медлить нельзя. И все поскорей убрались.
В эти-то часы, последние часы шторма и первые часы последовавшей за ним ночи, море и прорвало дамбы. Дамбы, призванные сдерживать тяжкий напор моря, не выдержали подкопа с востока. Они поддались на отрезке в добрую четверть мили, и в проруху хлынула вода.
Крестьян будило жалобное мычанье скотины. Они сбрасывали ноги с постелей и оказывались по колено в ледяной мутной воде. Она была соленая. Это была та самая вода, что катила свои бездонные глубины на запад и омывала белые скалы Дувра. Это Северное море пожаловало к ним в гости. Вода быстро поднималась, и через час весь крестьянский скарб уже плавал и бился, колотясь о стены. В рассветной мгле люди смотрели с крыш на меняющуюся округу. Деревья и кусты росли из зыбей. Густая желтая пена сносила зрелые хлеба, о сборе которых еще накануне толковали хозяева.
Наводнения здесь были не в новость. Старики помнили, как бледные матери выхватывали их из люлек и бросали на плоты, а кругом рушились дома, билась и тонула скотина. Гибли кормильцы, оставались обреченные семьи. Море время от времени выкидывало такое. Но это наводнение навсегда запомнилось местным жителям. Разразившись летом, потоп казался мрачной, зловной шуткой. В здешних анналах он остался под своим особым названием. Называли его «потоп Кардинала».
Так называли его оттого, что отчаявшимся, гибнущим людям вдруг помогло лицо, уже полумифическое, и они почувствовали, как будто ангел-хранитель к ним явился во тьме. Много лет крестьянам вспоминалось, что белый широкий свет разбегался от него по волнам.
Кардинал Гамилькар из Зеестеда жил тем летом в рыбачьей хижине неподалеку от купаний, составляя из многолетних своих записей книгу о Святом Духе. Вслед за Йоахимом Флорским, [43]43
Йоахим Флорский (Калабрийский), Джоаккино да Фьоре (ок. 1132 – 1202) – итальянский мыслитель. Создатель мистико-диалектической концепции исторического процесса.
[Закрыть]родившимся в 1132 году, кардинал считал, что, если книга Отца преподнесена нам в ветхом завете, книга Сына – в Новом, третий член Святой Троицы еще ждет соответственной книги. И он положил своей жизненной задачей ее написать. Вырос он в Вестерлане и за долгие годы странствий и духовных трудов не утратил любви к морю и береговому пейзажу. В часы досуга он, по примеру святого Петра, далеко заплывал с рыбаками в море и навлюдал за их работой. Он жил в своей хижине один, не то с камердинером, не то с секретарем по имени Каспарсен. В прошлом актер и охотник до приключений, сам по себе малый блистательный, этот Каспарсен говорил на многих языках и многому научился. Он был предан кардиналу, но казался несколько странным Санчо Пансою при благородном рыцаре Церкви.
Имя Гамилькара из Зеестеда в то время гремело по всей Европе и Америке. За три года до описываемых событий он сделался кардиналом в возрасте всего лишь шестидесяти лет. Странным он был цветком на семейном древе. Почтенный старый род, много сотен лет живший военными и земельными заботами, наконец произвел его на свет. В них только и было примечательного, что сквозь множество испытаний они пронесли давнюю католическую веру родного края, по тугоумию своему не умея изменять ничему, что раз и навсегда было вбито им в головы. У кардинала было девять братьев и сестер, но из них никто не выказывал ни малейших признаков жизни духовной. Словно род медленно, долго копил умственные дарования, и вдруг все их расточил на одно-единственное дитя. Быть может, чужая женщина заронила мысль в эту кровь перед тем, как с нею сродниться, либо идея из книжки запала в душу какому-то юноше до того еще, как ему втолковали, что идеи и книжки – блажь, – вдруг через сотни лет они дали всходы.
Необычайные таланты юного Гамилькара впервые заметили не в семье, их признал наставник его, в свое время воспитывавший самого кронпринца Датского. Ему удалось взять мальчика с собой в большое путешествие, в, Париж и Рим. И там новоявленный гений вспыхнул так ярко, что уже нельзя не заметить.
Рассказывали, будто сам Папа, после того как ему представили молодого священника, видел во сне, что тот избран Провидением привести великие протестантские страны в лоно истинной Церкви. Церковь, однако, была к молодому человеку строга. В ней вызывали недоверие многие его мысли и уменья, дивный дар прорицаний и самая загадочная его черта: безграничная способность к жалости, которая простиралась не только на грешных и сирых, но и на сильных мира сего и церковных иерархов. Суровость их его не смущала, смирение ему было свойственно. Необузданное воображение он сочетал с глубокой любовью к закону и порядку. Быть может, эти стороны его натуры в конце концов сводились к одному: все казалось ему мыслимо, все равно отвечало гармоническому, стройному замыслу.
Сам Папа впоследствии о нем говорил: «Если вы по разрушении нынешнего нашего мира мне предложили поручить одному человеку дело сооружения мира нового, единственный, кому бы я доверился, – это мой юный Гамилькар». После чего, разумеется, он несколько раз мелко, часто перекрестился.
Молодой Гамилькар из рук Церкви вышел светским человеком, как бы в обычном значении слова, но в весконечно увеличенном масштабе. С королями и преступниками вел он себя одинаково непринужденно. Его послали миссионером в Мексику, и там он добился небывалого влияния на местные индейские и смешанные племена. Одно его повсюду сопровождало: куда бы он ни явился, тотчас распространялся слух, что он может творить чудеса. Когда он жил в Нордернее, суровые жители составили о нем своеобразное представление. После потопа многие рассказывали, что видели, как он ходил по водам.
Едва ли ему легко давался этот подвиг, ибо он заглянул в глаза смерти в самом начале событий. Бросившись к нему на помощь, когда разразился потоп, рыбаки из поселка увидели, что хижина его в развалинах и лишь один из двоих обитателей уцелел. Они падали на колени и плакали от радости, узнавая, что это Каспарсен, слуга кардинала, погребен под развалинами, а сам кардинал жив. Он был ранен в голову и целый день вел спасательные работы в кровавых бинтах. Он был так глубоко потрясен, будто потерял не просто слугу, но нечто гораздо большее. Долго не мог он совладать с голосом. Лишь вид чужого горя, казалось, вернул ему прежние удивительные силы.
Но, несмотря ни на что, целый день с неукротимой смелостью старик помогал несчастным. Он раздал все деньги, какие имел при себе. То был первый взнос в фонды помощи пострадавшим, которые потом собирали по всей Европе. Но куда больше им помогало его живое присутствие. Он, оказалось, превосходно правил лодкой. Не верилось, чтобы судно с ним на борту могло пойти ко дну. По его приказу рыбаки пробирались между затонувших построек, и женщины с крыш прыгали в лодки, прижимая к груди детей. Время от времени он звучным и ясным голосом цитировал Книгу Иова. Несколько раз, когда тяжелое бревно, ударив в лодку, расшатывало ее, он вставал во весь рост, простирал руку, и, словно подчиняясь таинственной власти, лодка вновь обретала устойчивость. Возле затопленного дома, на крыше ушедшей под воду конуры, рвал цепь и выл обезумевший от ужаса пес. Когда один рыбак попытался его выручить, он его укусил. Старый кардинал, повернув лодку, подогнал ее бортом к конуре, поговорил с животным и спустил его с цепи. Пес прыгнул в лодку, с визгом прижался к коленям кардинала и уже от него не отставал.
Много уже спасли крестьянских хозяйств, прежде чем вспомнили о купальнях. Странно, казалось бы, ведь эта сладкая вольная жизнь влияла и на жизнь рыбаков. Но в час нужды старые узы крови и судьбы оказались сильнее новых поветрий. На курорте были легкие лодки для увеселительных прогулок, но мало кто умел ими править. Лишь к полудню высланные наконец спасательные шлюпки вплыли на променад, на сажень подбрасываемые волнами.
Спасенных доставляли к мельнице, стоявшей на низком склоне, полукруглым каменным фундаментом уходящем в воду. Там легко было высадиться. И с этой мельницы можно было выбраться дальше на сушу. Там, при дороге, уже ждали кареты и лошади. Мельница к тому же оказалась удобной вехой. Голые, грубые крылья сумрачным опрокинутым крестом перечеркивали дымное небо. В ожидании шлюпок собралась небольшая толпа. Когда прибыла первая партия из Нордернея, в глазах встречающих не было слез радости и умиления, ибо господа, которых увиделп они, элегантно одетые даже в такой страшный час, с тяжелыми шкатулками на коленях, были чужаки. Последняя лодка пришла с известием, что в Нордернее осталось несколько человек, которым не нашлось в ней места.
Лодочники переглядывались устало. Они знали, как там разбушевалось и вспучилось море, и думали: «Нет, ни за что». Кардинал Гамилькар стоял в толпе женщин и детей, отворотясь от мужчин, и вдруг он умолк, словно спиною почувствовал, как ожесточились сердца и лица. Он повернулся, взглянул на вновь прибывших. И кажется, даже он на мгновение смутился. Глаза его из-за бинтов остановились на них со странным, загадочным выражением. Весь день он не ел, теперь он попросил чего-нибудь выпить, и ему принесли кувшин крепкого местного вина. Потом он снова поворотился к воде и сказал спокойно:
– Eh bien, allons! Allons! [44]44
Ну, поехали! (фр.)
[Закрыть]
Слова эти странно звучали для крестьянского уха. Так понукали своих цугом запряженных лошадок кучера знатных господ, выученные в чужих краях. Когда он спускался к лодке, спасенные расступились, давая ему дорогу, а дамы вдруг захлопали в ладоши. Ничего плохого не было у них на уме. Они знали героизм лишь по сцене, вот они и аплодировали, как в театре. Но старик, которого приветствовали они таким образом, вдруг застыл. С тонкой иронией он слегка склонил голову, как благодарящий публику театральный премьер. Ноги у него, однако, так затекли, что его пришлось почти внести в лодку.
Лишь поздно вечером в четверг пустилась лодка в обратный путь. Весь день мертвая мгла висела над округой. Покуда хватал глаз, то, что было прежде равниной, стало серым, пугающим хаосом, где ничего не осталось устойчивого. Гребя по своим лугам и полям, видя зывкость всего, что так прочно держало их на земле, люди сокрушались сердцем и в отчаянии отводили взгляд. Тучи висели над самой водой. Утлая лодка тяжко пробиралась вперед, будто зажатая между нависшей глыбой неба и тяжкой вспученной водной массой.
Четверо спасенных из Нордернея сбились на корме, белые как полотно. Первая была старая фрекен Нат-ог-Даг, [45]45
Nat од Dag – по-датски: Ночь и День.
[Закрыть]незамужняя дама, владевшая громадным состоянием, последний отпрыск датской ветви знаменитого рода, свой герб рассекшего на Ночь и День – белую и черную половины. Ей было под шестьдесят, и она уже несколько лет как слегка повредилась в уме и, будучи образцом добродетели, воображала себя одной из самых страшных греховодниц своей эпохи. Рядом с нею сидела шестнадцатилетняя девушка, графиня Калипсо фон Платен-Халлермунд, племянница носившего то же имя ученого поэта.
Ове дамы, хоть и вели себя в несчастье с завидной выдержкой и самообладанием, производили, однако, впечатление той дикости, какую в мирное, спокойное время может позволить себе лишь вырождающаяся аристократия. Спасателям казалось, что они взяли на борт двух тигриц, старую и молодую, и детеныш совсем невозможный, а тигрица-мать тем опасней, что прикинулась ручной. Обе не испытывали ни малейшего страха. Пока мы молоды, мысль о смерти или крушении для нас непереносима, мы даже смешными показаться боимся. Но в то же время в нас сидит несокрушимая вера в нашу счастливую звезду, и нам кажется, что ничего дурного с нами случиться не может. С годами же мы начинаем догадываться, что все идет вкривь и вкось и краха не избежать, но тогда уж мы к нему почти безразличны. И таким образом достигается известное равновесие. Фрекен Малин Нат-ог-Даг, достигнув благословения старости, была равнодушна к тому, что станется с ней, но благодаря своему умственному расстройству пользовалась к тому же и привилегией юности, надменно и радостно полагающей, что ничего плохого с ней не может случиться. У юной девушки, жмущейся к ней, разметавшей темные косы, все вызывало восхищение – лица спутников, качание лодки и жуткий бурый водный ток. Самое себя она мнила, кажется, могучей водной богиней.
Третьим из спасенных был молодой датчанин, Йонатан Мэрск, которому доктор рекомендовал Нордерней для излечения от черной меланхолии. Четвертой была горничная фрекен Малин, она лежала на дне лодки и в ужасе прятала лицо в коленях своей госпожи.
Этих четверых, только что вырванных из когтей смерти, не отпускала, однако, ее угроза. Когда лодка, приближаясь к суше, проходила близ разбросанных строений, лишь крыши да верхнюю часть стен кажущих над водой, вдруг кто-то с чердака стал делать отчаянные знаки. Гребцы удивились, они уверены были, что сюда уже давно посылали паром. Под повелительным взором юной Калипсо, заметившей детей среди несчастных, они изменили курс. И вот, когда они были уже совсем рядом, амбар, от которого только и была видна одна крыша, обрушился и беззвучно ушел под воду. При виде этого Йонатан Мэрск вскочил со своего места в лодке. Мгновенье он старался удержать взглядом исчезающие бревна. Потом, смертельно бледный, он снова опустился на свое место. Лодка громыхнула вдоль стены, пришвартовалась к отставшему стропилу, и с нее можно было перёговорить с людьми на чердаке. Это были две женщины, старуха и молодая, шестнадцатилетний мальчик и двое детишек, и за ними, оказывается, три часа тому назад приезжали, но они предпочли отправить корову, телка, овец и кое-какой обзавод. А сами геройски остались посреди подступающих вод. Старуху взяли было вместе со скотиной, но она не согласилась оставить дочь и внучат.
Взять на борт еще пятерых было нельзя, и приходилось спешно решать, кто уступит место крестьянскому семейству. Тем, кто останется на чердаке, предстояло ждать возвращения лодки. А смеркалось уже, в темноте не будешь грести, значит, ожидание могло продлиться шесть-семь часов, до рассвета. И неизвестно было, выстоит ли дом до тех пор.
Кардинал поднялся в развевающемся черном плаще и сказал, что он остается тут. При этих словах гребцов охватило отчаяние, им страшно было без него возвращаться. Они выпустили весла, хватали его за полы плаща и молили их не бросать. Но он и слушать ничего не хотел, объясняя, что здесь он точно так же будет в руках Божиих, как и где угодно, разве что под другим перстом, и для того-то, быть может, он и послан в последнее путешествие. Они поняли, что его не переломить, и покорились судьбе. Фрекен Малин тотчас объявила, что решила составить ему компанию, а девушка не захотела отстать от старой своей подруги. Юный Йонатан Мэрск, будто очнувшись ото сна, сказал, что и он остается. В последний миг горничная фрекен Малин закричала, что не оставит свою госпожу, и ее уже стали поднимать со дна лодки, но тут фрекен Малин смерила ее таким взглядом, будто прикидывала, стоит ли принять ее в карточную игру четвертой.
– Ты тут никому не нужна, мое солнышко, – сказала она. – Вдобавок ты, кажется, в тягости, так что побереги уж себя для будущего, бедная девочка. Доброй ночи, Марихен.
Женщинам нелегко было перебраться из лодки на чердак, но фрекен Малин, тощую и крепкую, гребцы подняли и вставили в чердачную дверь, как ставят на поле огородное пугало. Девушка, маленькая и легкая, последовала за нею, как кошечка. Увидя, что кардинал выходит из лодки, пес взвыл и прыгнул с борта прямо на чердак, и девушка схватила его за ошейник и подтянула. Крестьянам самая пора была садиться в лодку, но они не успокоились, покуда, рыдая, не перецеловали у своих благодетелей ручки и не призвали на них милость небес. Старуха заставила их принять от нее фонарь, две сальных свечи, бидон с пресной водой, кувшин крепкого вина и черствый каравай черного хлеба, какие выпекают жители себерного моря.
Гребцы взялись за весла, и вот уж темная вода отделила лодку от дома.
Сквозь чердачное окно смотрели оставленные, как тяжко груженная лодка медленно пробирается по вспученным волнам. Ветки затонувших тополей полоскались, колыхались и вились. Мрачное небо, день целый свинцовой крышкой давившее мир, вдруг заалелось на западе, будто крышку приподняли. Огненный отсвет пролился по воде. Все в лодке побернулись к чердаку и, уже скрываясь из виду, прощально подняли руки. Стоявший у окна кардинал простер к ним руки, благословляя. Фрекен Малин помахала платочком. И лодка исчезла, растаяла, слилась с небом и морем.
Как четыре марионетки на одной веревочке, все четверо повернулись друг к другу.
«Каково-то будет с ним танцевать?» – спрашивает себя молодая девушка, когда на бале представляют ей кавалера. Она, разумеется, может прибавить: «Каков-то выйдет из него поклонник, жених, супруг?»
«Каково-то будет с ними вместе умирать?» – спрашивали себя обреченные на чердаке, на сеновале, вглядываясь в лица друг другу. Фрекен Малин со свойственным ей оптимизмом сочла, что ей предстоит погибнуть в приятнейшем обществе.
Кардинал высказал велух эти мысли. Он постоял немного в глубокой задумчивости, словно приноравливаясь к твердой почве под ногами после целого дня в валкой лодке на грозных волнах и свыкаясь с относительным спокойствием сеновала после многих часов неотступной опасности – ибо сию секунду им ничто не грозило. К тому же он вернулся в общество себе равных после долгих трудов среди отчаявшихся рыбаков. Медленно, достойно он стряхнул с себя повелительность и тихо улыбнулся товарищам.
– Сестры мои и брат мой, – сказал он, – я поздравляю себя с тем, что оказался среди храбрых. Я с радостью предвкушаю те несколько часов, которые с Господнего соизволения проведу вместе с вами. Ваша милость, – адресовался он к фрекен Малин, – ничуть меня не удивили своей отвагой, ибо мне известна история вашего рода. Это ведь Нат-ог-Даг при Варберге, когда под королем убили коня, тотчас спешился и подвел своего скакуна государю со словами: «Королю – мой конь, неприятелю – моя жизнь, а душа моя – Господу». А другой Нат-ог-Даг, если не ошиваюсь, ваш прапрадедушка, в битве при Кёге, когда загорелся его корабль, опасаясь, как бы огонь не перекинулся на другие суда датчан, бился подальше от них, в одиночку, до последнего вздоха, покуда не вспыхнул пороховой погреб и сам он не взлетел на воздух вместе с командой. Здесь, – сказал он, обведя глазами общество, – я могу сказать: «блаженны чистые кровью, ибо они узрят… [46]46
Перефразируется Евангелпе от Матфея, 5, 8: «Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят».
[Закрыть]»– он помолчал немного, раздумывая, – Смерть, – заключил он. – Поистине они узрят лицо Смерти. Ради этой вот самой минуты отцы наши столетиями учились владеть мечом и быть верными своему королю, а матери совершенствовались в добродетели.
Едва ли какие другие слова могли более укрепить и зажечь сердца обеих женщин, помешанных на аристократической гордости. Но молодой Йонатан Мэрск был из буржуазной семьи и сделал было протестующий жест, но смолчал.
Они прикрыли дверь сеновала, но она болталась на одной петле, хлопала, и кардинал спросил у дам, не найдется ли у них, чем ее привязать. Девушка стала нащупывать в волосах ленту, но ее унесло ветром. Тогда фрекен Малин изысканным жестом подняла юбку и отстегнула длинную, шитую розанами подвязку.
Обычно, ваше преосвященство, звездный час подвязки наступает, когда ее отстегивают, не тогда, когда закрепляют. По какому поводу сестра этой ленты, ныне освящаемой вашей досточтимой рукой, и лежит под сводами королевского склепа в Штуттгарте.