Текст книги "Семь фантастических историй"
Автор книги: Карен Бликсен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 25 страниц)
Ах, Мира, – сказал Линкольн. – Жизнь полна неприятностей.
Нет, что до меня, – сказал Мира, – мне нигде ничего не грозит. В твоей же Священной Книге написано, что любящим Бога все содействует ко благу.
И это объяснение в любви, – спросил Линкольн, – идет ли от сердца? Или сходит с уст старого придворного витии?
Нет, слова мои идут от сердца, – сказал Мира. – Долго старался я понять Бога. Теперь я с ним в дружбе. Чтобы любить его истинно, нужно любить перемены и нужно любить шутку – Все это в духе старика. Скоро я так научусь ценить добрую шутку, что стану рассказывать уморительные истории и смешить людей, вместо того чтобы леденить кровь у них в жилах.
И тогда по закону Пророка, – сказал Линкольн, – ты будешь приравнен к цирюльникам и нечестивцам, целующим жен напоказ, и тебя не допустят свидетельствовать на суде.
Да, это так, – согласился Мира, – меня не допустят свидетельствовать.
– А что скажет Саид? – спросил Линкольн.
Саид, все время сидевший молча и неподвижно, засмеялся тихонько. Он смотрел в сторону суши. Смутная полоса велелась в лунном свете, и как вы рокот струн раскатывался по воздуху.
Это, – сказал Саид, – большой прибой у берега Такаунги. Мы будем в Момбасе к рассвету.
К рассвету? – сказал Мира. – Тогда я, пожалуй, вздремну часок.
Он улегся на палубе, с головой укутался плащом и, приготовясь спать, вытянулся неподвижно, как мертвый.
Линкольн посидел немного, выкурил сигарету-другую. Потом тоже лег, поворочался с боку на бок и тоже уснул. [120]120
переводчик: Е. Суриц
[Закрыть]
ПОЭТ
Началось с того, что однажды летним вечером в первой половине XVIII столетия королева София Магдалена – супруга того самого набожного монарха Карла VI, который со всем двором ходил в церковь трижды на дню и позакрывал все театры в Копенгагене, – после долгой охоты подстрелила оленя на берегу тихого лесного озера. Место это так ей полюбилось, что она приказала выстроить прямо на озере дворец и в честь убитого оленя его назвала Хиршхольмом. [121]121
Хирш (der Hirch) – олень, хольм – холм (нем.)
[Закрыть]Как все тогдашние тевтонские сооружения, вышел он помпезным и вычурным. От дворца к берегам шли прямые, длинные дамбы, и по ним взад-вперед разъезжали золоченые Оворцовые кареты, вверх тормашками отражаясь в ясной Сюде, в точности как отражался некогда затравленный королевскими борзыми олень. А вокруг озера вырос крас-ночерепичный городишко со скромными домами служащих, кавачками, лавчонками, королевскими конюшнями и манежами. Большую часть года он прозябал, но оживал, когда открывалась охота и сюда съезжался двор.
Полвека спустя, когда Данией правил внук Софии Магдалены – король Карл VII, один акт любовной трагедии юной его королевы Каролины Матильды разыгрался в Хиршхольме. Розовощекая, полногрудая пятнадцатилетняя принцесса пустилась из Англии по Северному морю, чтобы выйти замуж за вялого, холодного короля, который, хоть был немногим ее старше, уже далеко зашел на пути к своему царственному безумию, вскоре совершенно им овладевшему, – за этого маленького Калигулу, чьи портреты свидетельствуют о душе пустой и одинокой. Пережив несколько лет страха, тоски и скуки, как раз когда король предпочитал забавляться с негром-пажом, английская дева встретила свою судьбу. Она без памяти влюбилась в доктора, выписанного из Германии пользовать хилого маленького наследника новомодным способом холодных омовений. Великая страсть королевы сперва вознесла избранника до высочайших вершин, откуда и засиял он метеором и безоглядным революционным тираном первой величины, а затем сгубила обоих. Недолгую счастливую пору они провели в Хиршхольме, и Каролина Матильда озадачивала своих датских подданных, охотясь в мужском платье, которое, если судить по портретам, едва ли ей было к лицу. А потом месть негодующей вдовствующей королевы настигла любовников. Доктору отрубили голову за расхищение сокровищ датской короны, а юную королеву сослали в какой-то ганноверский городишко, где она и умерла. Добродетель восторжествовала свирепейшим образом, и самый дворец, прибежище разврата, забросили и в конце концов стерли с лица земли, отчасти потому, что королевское семейство не желало его более видеть, отчасти же потому, говорили, что он сам собой оседал уже в озеро. Угас былой блеск, и церковь в классическом стиле начала XIX века водрузили на место дворца, как крест на могиле. И много лет спустя еще можно было вдруг напасть в богатом крестьянском жилище на резные золоченые мебели в гирляндах и купидонах.
После пронесшейся бури городок долго стоял оторопелый, затихнув, как мышь. Будто не в силах поверить, что такое мыслимо, во всяком случае в его пределах. Может статься, он сохранял в своем сердце верность юной лихой королеве, дарившей его улыбкой. Но когда голову рубят – это не шутка, и стоило ему взглянуть на то место, где прежде стоял дворец, и ему вспоминалось слово о возмездии за грех. Пришли тяжелые времена – война, гибель флота, государственное банкротство, суровая добродетель и строгая экономия. Вольные деньки XVIII столетия невозвратно миновали.
Но еще полвека спустя после трагедии юной королевы и ее премьера Хиршхольм пережил недолгое радостное возрождение.
Он не мог вечно каяться в грехах, к которым не был причастен, и, подобно остальному человечеству, не мог без конца исповедовать убеждение, что единственное наше спасение в робкой оглядке. ибо тому, кого суровая необходимость толкает к благоразумию, приятно вспомнить о беззаботных людях и временах. И, хоть никому не лестно, когда добродетель его матери ставится под сомнение, кто из нас не улыбался над шалостями наших бабушек? Когда мужчины носят бакенбарды, а дамы – широкополые шляпы и шали, грехи напудренных и стянутых корсетами предков уже кажутся романтически привлекательными, будто представленные на подмостках. И поэты стали стекаться из Копенгагена и поселялись в Хиршхольме, чтобы воспевать несчастную королеву и выслеживать по лесам ее летучую юную тень. Липовые аллеи, посаженные самозабвенным духом XVIII века, бродившим меж хиленьких кустиков в надежде на тень и прохладу, какими насладятся грядущие поколения, ныне пышно разрослись. Под их сенью укрывались старые дамы и господа, в детстве видевшие, как в окруженье борзых проносилась по мосту королева, а король элегантной пудреной и перетянутой куклой с пустым лицом проезжал в карете. Они рассказывали о развлечениях двора хорошеньким девушкам, дамам и юношам города, умевшим держать свое сердце в узде.
В это время жили в Хиршхольме два человека, каждый по-своему выделявшиеся среди прочих его обывателей.
Первый из них был, разумеется, заметным лицом в городе, человек не только богатый, почитаемый, но светский и обаятельный. Звали его Матисен, и он был пожалован королем в сан юстиции советника. Впоследствии ему даже поставили бюст при входе в одну из тех липовых длинных аллей, где так любил он гулять.
В то время, то есть в начале тридцатых годов, он был на шестом десятке и мирно благоденствовал в Хиршхольме. Но он был когда-то и молод, живал и в иных местах. Он даже, можно сказать, путешествовал, бывал во Франции, в Германии, в те роковые времена, что предшествовали идиллии: в дни Французской революции и наполеоновских войн. Там видел он многое и участвовал во многом таком, что и не снилось обитателям Хиршхольма, и те, кто знавал его в юности, говорили, что он вернулся домой с другими глазами. Прежде они у него были синие, а сейчас стали не то серые, не то зеленые. Если во время странствий он утратил юношеские иллюзии, он не очень по ним горевал, а взамен обзавелся талантом наслаждаться житейскими радостями. Нет лучшего места для убежденного эпикурейца, нежели провинциальный городишко. Юстиции советник пятнадцать лет вдовел и держал гениальную экономку и погреб, который сделал вы честь кардиналу. В Хиршхольме поговаривали даже, будто иной раз он коротал одинокий вечерок, вышивая по канве. Но пусть бы и так, чего ради, спрашивается, ему, в его положении, было отказывать себе в каком вы то ни было удовольствии в угоду условностям?
Среди сокровищ, которые вывез юстиции советник из своих путешествий, ни одно не ценил он так, как воспоминание о Веймаре. ибо он жил в Веймаре и два года дышал одним воздухом с Geheimrat'oм [122]122
Тайный советник (нем.).
[Закрыть]Гете. Видеть великое лицом к лицу не каждому выпадает на долю, и таков уж закон природы, что кое-что врезается в нашу душу сильнее прочего. И воспоминания о блаженном городе и великом поэте до гробовой доски запечатлелись в сердце юстиции советника. Вот идеальный был человек – супермен, он даже сказал вы, будь слово уже тогда в ходу, – который сочетал в себе все качества, каким завидует, к каким стремится человечество: поэт, философ, государственный муж, друг и наставник князей, покоритель женщин. Юстиции советник не раз встречал Гете на своих утренних прогулках и слышал, как тот беседовал с сопровождавшими его друзьями. Однажды он был даже представлен великому человеку, встретил олимпийский, но такой человеческий взор, несколькими словами обменялся с божеством. Поэт обсуждал с господином Эккерманом какой-то вопрос, касаемый до скандинавской археологии, и господин Эккерман окликнул юного иностранца. Сам Гете дружески адресовался к нему и учтиво спросил, не поможет ли он им разъяснениями. Матисен склонился в глубоком поклоне и отвечал:
– Ich bin euer Excellenz ehrerbietigster Diener. [123]123
Я покорнейший слуга Вашего сиятельства (нем.).
[Закрыть]
Юстиции советник был человек необыкновенный и поползновения имел вовсе не те, что бывают у обыкновенных людей. Он по праву высоко ценил свое положение в Хиршхольме и не имел таких повседневных нужд, какие не мог вы тотчас удовлетворить. Что же до мечты, которую дo конца своих дней он лелеял вместе с образом Geheimrat'a, – увидеть себя самого в своем более скромном мирке суперменом в миниатюре, – так он ее держал при себе и она играла обычную роль идеала: роль побудительной, поддерживающей силы. Но был он человек без предрассудков, человек широких взглядов. Разумеется, принадлежа к поколению, воспитанному на вере в рай и ад, он рассчитывал на жизнь вечную, и мысль о бессмертии представлялась ему натуральной. Рай для него был Веймаром – Элизиум, до краев наполненный изяществом, гармонией, блеском. Однако мысль о будущей жизни не представляла для него особой ценности. В случае чего от нее можно было и отказаться. Зато он крепко верил в историю, в историческое бессмертие. Он видел, как история совершалась вокруг, он чувствовал на своей щеке ее дыхание, и для него император, герои революции были куда живее чиновников и торгашей Хиршхольма, предупредительно сторонившихся перед ним на высоком мосту, с которыми он ежедневно в двух словах обсуждал городские новости. На поприще истории в высоком героическом окружении – так желал бы он проводить свои вечные дни.
И вот, то ли из-за глубокого впечатления, какое произвела на него поэзия, столь блистательно представ перед ним в плоти и крови, то ли из-за врожденной склонности, которую, казалось вы, трудно было в нем предположить – да ведь кто что скажет, как подумаешь, до чего же мало знаем мы сердце человеческое? – так или иначе, а именно эта муза из девяти заняла в его жизни определяющее место. Поэзия для него была все. Вне ее не существовало для него истинного идеала, не нужно было и бессмертия. И стало быть, натурально, что он попробовал свои силы в поэзии. Воротясь из Веймара, он сочинил трагедию на темы древней датской истории, а затем стал писать стихи, вдохновленные романтическим духом Хиршхольма. Но он хорошо разбирался в искусстве и раньше, чем кто-нибудь, понял, что он не поэт. С тех пор для него стало ясно, что поэзия войдет в его жизнь извне, и собственная его роль будет роль мецената. Он полагал себя к этой роли готовым и считал, что в вожделенном бессмертии она ему будет весьма к лицу.
И вот то, о чем мечтал он, приплыло к нему в руки в виде молодого человека, тоже жителя Хиршхольма, в то время писаря городской управы и – хоть это знали только сам он да юстиции советник – великого поэта.
Звали его Андерс Кубе, и был он двадцати четырех лет от роду. Знакомые ничуть не находили его внешность привлекательной, но художник, подыскивающий натурщика для юного ангела на религиозном полотне, непременно выбрал бы его. У него было широкое лицо и синие широко расставленные глаза. Писал он в очках, но, когда снимал их и оглядывал мир, взор его был глубок, чист и ясен, как у Адама, когда тот впервые гулял по Эдему, разглядывая зверушек. Со своими странно медленными, неловкими и, однако, милыми движениями, темно-рыжей гривой и крупными руками, он почти идеально воплощал тип датского крестьянина, который еще встречался тогда среди музыкантов и дьячков, а ныне вовсе перевелся.
Из двух миров, в которых он обитал, один, доставлявший ему хлеб насущный, был весьма скромен. Он состоял из беленой каморки писаря в городской управе, светелки под крышей за огромной липой, содержавшейся в чистоте усилиями сердовольной квартирной хозяйки, и лесов и лугов Хиршхольма, где блуждал он на досуге. Принимали его и в нескольких добрых честных семействах, где он играл в карты и выслушивал политические прения, а еще у него были друзья среди возчиков, ночевавших на постоялом дворе, и среди угольщиков, возивших свой древесный уголь из обширных эльсинорских лесов в Копенгаген. Дом юстиции советника занял в его жизни особое место. Три года тому, впервые явясь в городе, он принес письмо от друга советника, старого аптекаря Лерке, [124]124
Лерке (Loerкe – дат.) – «жаворонок».
[Закрыть]рекомендовавшее его как одаренного и трудолюбивого юношу, и на основании письма получил приглашение ужинать у юстиции советника каждую субботу. Ужины эти пошли ему на пользу и подарили много новых впечатлений. Он и не подозревал прежде о таком обильном житейском опыте, о таких изысканных суждениях, какими его потчевали тут. Кажется, юстиции советник был с ним откровенен, как ни с кем. Но юнец и не догадывался, какую роль играл он сам в жизни своего покровителя.
Не имел он понятия и о теории, какую развил на его счет юстиции советник. А теория сводилась к следующему: юнца надобно держать в эдакой клетке, в ограде, чтобы из него вышел поэт истинный. Возможно, теория эта зиждилась на собственном опыте советника. Возможно, он подозревал, что растерял на жизненном поприще идеалы и силы, необходимые для поэта. Возможно, он руководился наитием. Во всяком случае, он был глубоко увежден, что овязан блюсти подопечного. Покуда Андерс будет жить у него под крылышком в Хиршхольме, топчась по липовым аллеям и на дороге между своей светелкой и управой, великая заточенная в нем сила будет перерабатываться в поэзию. Но если он поддастся непредсказуемым овольщениям света, он пропал для поэзии и своего мецената. Того гляди, он втянется в бунт против закона и порядка, которых сам советник был надежным оплотом, и кончит дни свои на баррикадах. Учитывая, что больше никто не мог вы себе представить юного Кубе на баррикадах, теория советника доказывала глубокое его проникновение в человеческую природу – разве что на баррикадах обычно оказывается как раз тот, от кого всего менее этого ждут. Во всяком случае, следствием теории было то, что советник неустанно присматривал за юнцом, как бескорыстный любовник, как могучий и досточтимый Кизлар-ага не спускает глаз с красавиц сераля, с которыми связывает он большие надежды.
Юстиции советник со своей стороны знать не знал о том поэтическом ореоле, который окружал его в глазах юного протеже. Причиной была история, рассказанная Андерсу квартирной хозяйкой, едва он приехал в Хиршхольм. Достоверность этой истории весьма сомнительна, и звучала она так:
Советник, как уже замечено, был вдов, но, прежде чем дойти до этого состояния, ему пришлось многое пережить. Покойная фру Матисен была хорошей партией. Происходила она из Кристианфелда, где основались хернхутеры, и была дама в высшей степени набожная и благоразумная. Но однажды летним вечером, за два года до своей кончины, она вдруг помешалась от ужаса перед дьяволом и пыталась убить себя и мужа с помощью ножниц. Юстиции советник послал за старым доктором, тот испытал все свои средства, но без толку. А коль скоро в округе не было соответст-венного приюта, ее и поместили в доме садовника во Фреденсборге – другой королевской резиденции невдалеке от Хиршхольма. Садовник и его жена были люди добрые, да и должность свою получили по ходатайству юстиции советника. Там и жила она, не приходя в рассудок, но в более счастливом состоянии духа, полагая, что она умерла, пребывает в раю и ждет своего мужа. Правда, иной раз она выражала опасение, что его не дождется, ибо он великий грешник, но уповала на милость Божию.
Хозяйка Андерса служила в то время горничной у фру Матисен и была единственным лицом вне узкого семейного круга, посвященным во все перипетии происшествия. В тот июльский вечер разразилась гроза, после нее двойная радуга повисла над лугами, и юстиции советник, жена его и девушка – дочь одного судейского, советникова старинного друга, отправленная в Хиршхольм лечиться от несчастной любви, решили погулять. Фру Матисен завязывала ленты чепца у себя в комнате и увидела в окно, как девушка сорвала желтую маргаритку и укрепила ее в петлице юстиции советника. Возможно, для приверженницы хернхутеров была какая-то магия то ли в двойной радуге, то ли в желтой маргаритке. Во всяком случае, это наблюдение оказало на фру Матисен действие, какого никто не мог предвидеть.
Два года спустя, в ту же приблизительно пору, советник получил из Фреденсборга известие, что жене его лучше, она уже не считает, будто она в раю, и, пожалуй, ему стоило бы с ней повидаться. И вот ясным погожим вечером он приказал заложить бричку, влез в свой щегольской экипаж и сам взялся за вожжи. Потом, поразмыслив, соскочил наземь, отправился в сад, там сорвал желтую маргаритку и всадил в петлицу. Встреча супругов произошла не так, как рассчитывали друзья, хоть она целый день ждала его у окошка. Едва она завидела мужа, ею овладело прежнее помешательство, и она так буйствовала, что пришлось прибегнуть к посторонней помощи. С того дня разум ее опять помутился, и она так и не оправилась, ибо через год умерла.
Юный Кубе не склонен был к осуждению и не стал вы ни к чему подходить с нравственной меркой. Роль советника в этой трагедии его не умиляла и не ужасала. Но в его уме все странным образом разрасталось. Все, ма чем останавливалась его мысль, делалось гигантским, как те огромные – их же – тени на тумане, которые встречают в горах путников, как нечто недоступное чувству и разуму.
И вот советник стал разрастаться, испаряться, таинственно виясь, как дух из Соломонова сосуда, явившийся пред очами бедного багдадского рыбака. И каждую субботу юный поэт ужинал с джинном.
Остальные вечера он почти все проводил один, и, будучи нищим писарем и от природы бережливый, в чем поощряла его квартирная хозяйка, ужинал он овсяной кашей с молоком, а остатки давал былизывать своему огромному котище. Потом он сидел тихонько, глядя на огонь в камине, а летними вечерами – в окно, где в легком молочном тумане зывились очертания озера. Весь мир доверчиво открывался ему в тишине, разворачивался перед ним в тех формах, какие находил он естественными. В груди юного сына полей билось сердце древних скальдов, чей мир кишел богами и демонами, был полон бездн и вершин, незнаемых на равнинной родине, а шаловливый его ум, по примеру старых мистиков, населял ее кентаврами, фавнами, водяными, не всегда умевшими вести себя благопристойно. Среди датских крестьян встречаются такие потомки скальдов. Под детским простодушием прячут они безоглядную скоморошью лихость. Часто их не понимают, не уважают, и тогда они с досады усердствуют в шутовстве и нередко кончают пьянством. Покуда Андерс Куве еще преспокойно строчил стишки на случай или о пчелке над розою, уже просыпалась в нем истинная натура и провивалась исподволь совсем иная стихия.
Бывало, он уходил вечером и не возвращался до рассвета, и квартирной хозяйке не удавалось быведать, где он пропадал.
В полумиле от Хиршхольма есть небольшое имение, под названием La Liberte – Свобода. Белый милый дом стоит там в окруженье аллей, лугов и рощ. Годами никто в нем не жил. Хозяином именья был тот самый аптекарь, который снабдил Андерса Кубе рекомендательным письмо. У него была аптека в Копенгагене, и за свою жизнь он скопил немало денег. Семидесяти лет, наслышавшись в клубе красочных описаний чужих краев, он так размечтался о дальних странствиях, что отправился в Италию. С самого начала предприятие это окружал романтический ореол. Он еще ярче разгорелся, когда до Дании дошли слухи, что аптекарь стал свидетелем землетрясения в Неаполе и свел знакомство с таинственным земляком, по одним сведениям, капитаном торгового флота, по другим – театральным директором, который умер у аптекаря на руках, оставя многочисленное безутешное семейство. Из Неаполя старик извещал друзей, что взял на себя заботы о старшей девице и намеревается ее удочерить, но через две недели сообщил из Генуи, что он на ней женился. «И зачем ему это понадобилось?» – спрашивали друг у друга знакомые дамы. Ему не удалось им это объяснить. Он умер в Гамбурге на возвратном пути, оставя состояние родственникам, а молодой вдове La Liberte и скромный пансион. К концу зимы 1836 года она приехала в имение и там обосновалась.
Юстиции советник отправился к ней с визитом, чтоб предложить свои услуги и поглядеть на неапольскую сирену, которая подцепила и, полагал он, уморила его старого приятеля. Он встретил в ней само смирение и готовность во всем следовать его советам. Она оказалась маленькой, тоненькой, но приятно округлой юной особой, похожей на куклу; не на нынешних кукол, воспроизводящих формы младенцев, но на одну из тех кукол прежних дней, которые стремились к недостижимому идеалу красоты вместе с человечеством. Большие глаза были ясны, как стекло, а длинные ресницы и брови так черны, будто их вывели на лице тоненькой кисточкой. Особенно в ней поражала легкость движений. Как у птицы. Она обладала той легкостью, которая, советник знал, на языке валета зовется ballon – свойство, состоящее не то чтобы в невесомости, но как бы уносящее ввысь и редко встречающееся у тощих танцовщиц, как если вы сама субстанция тела была легче воздуха, и чем больше ее, тем оно летучей. Ее траурные платья и шляпки были элегантней, чем привыкли видеть в Хиршхольме; а быть может, просто поражали нездешностью, оттого что купили их в Гамбурге. Но она была не расточительна и неприхотлива и ничего не стала менять в доме, даже ничего не переставила из старых мебелей, так долго прозявавших в заввении тихих комнат. В боскетной стояла у нее большая и ценная музыкальная шкатулка, проделавшая долгий путь из России. Вдова любила гулять по парку, сидела в задумчивости на скамейке, но и парк оставила глухим и заросшим, таким, каким он был много лет. Она, кажется, старалась совлюсти все правила учтивости. Нанесла визиты дамам по соседству, и те ласково принимали молоденькую иностранку, наставляли, как делать рагу, как печь медовые коврижки. Но сама она мало говорила, видно, стеснялась своего легкого акцента в датском. И еще одну особенность отмечал в ней юстиции советник. Она очень не любила прикосновений. Никогда не целовалась с другими дамами, как принято в Хиршхольме, и вздрагивала, когда те овнимали ее. Было в кукле кое-что от Психеи. Дамам она понравилась. Она не показалась им опасной соперницей ни по части коврижек, ни в искусстве злословия. Они подозревали, что она чуточку не в себе. Советник с ними соглашался и не соглашался. Что-то такое тут крылось, чувствовал советник.
На Пасху советник и Андерс пошли в хиршхольмскую церковь. Сияло солнце, синевою блестело озеро. Но день был промозглый, с резким восточным ветром, то и дело припускал дождь. Желтые нарциссы, царецвет и большие красные цветы, которые датчане называют «разбитое сердце» или «сердце лейтенанта», потому что, если раздвинуть лепестки, можно в них разглядеть бутылку шампанского и танцовщицу, только-только распустившиеся в садах, трепало и гнуло дождем и ветром. Крестьянки, явившиеся к причастию в нарядных чепцах, боролись на паперти с тяжелыми юбками.
Как раз когда советник и его подопечный входили в храм, к нему подкатила хозяйка La Liberte в ландо, запряженном парой крепких гнедых, которые тут же у церковных дверей позволили себе всяческие вольности. Она только что сняла вдовий траур, потому что уж минул год со смерти старика мужа, и была в светло-серой мантилье и голубенькой шляпке. Веселая, как горлица в листве, она вся искрилась, как вальс, наигрываемый на скрипочке под сурдинку.
Советник в это время беседовал с пастором, а потому юный Кубе помог ей выйти из экипажа. Из уважения к вдове своего покровителя он держал шляпу в руке, пока разговаривал с ней. Советник навлюдал с паперти эту сценку, и она на него странно подействовала. Он не мог отвести от них глаз. Ова ужасно робели. В сочетании с медленной, тяжелой грацией движений юнца и с ее удивительной легкостью овоюдное это смущение придавало мимолетной встрече неожиданную значительность, будто она чревата чем-то, чем-то должна разрешиться. Советник и сам не знал, почему эта сценка так растревожила его. Похоже, подумал он, на первые такты романса или на первую главу такого романтического рассказа под названием «Андерс и Франсина».
Geheimrat Гете – уж тот вы непременно нашел, что с этим сделать. Советник входил в церковь, крепко задумавшись.
В продолжение службы мысли советника все возвращались к свежему впечатлению. Оно очень кстати подвернулось, потому что в последнее время юный поэт огорчал юстиции советника. Он имел странно отсутствующий вид, а два раза подряд просто физически отсутствовал на субботних ужинах. В нем проглядывало беспокойство, даже, пожалуй, тоска, которой воялся советник, прекрасно зная, что против нее он вессилен. Из одной беседы с квартирной хозяйкой он заключил, что юный писарь, кажется, пьет лишнее. Юстиции советник знал, разумеется, что многие великие поэты прошлого были пьяницы, но в данном случае это как-то не вполне вязалось с картиной, на которой самому ему суждена была роль Мецената. Если Андерс ударится в пьянство, как водилось, советник знал, у мальчишки в семействе, он совсем отобьется от рук благодетеля, станет на скрипочке играть по крестьянским свадьбам. Когда в управе хотели повысить писарское жалованье, советник воспротивился, убежденный, что это не пойдет поэту впрок. Советник искал путей, как вы его повернее обуздать. И тут вдруг сообразил, что всего лучше женить его. Видно, сам бог посылал эту вдовушку с ее пенсионом и белым домиком в La Liberte. Ну чем не супруга для гения? Глядишь, и окажется еще эдакой Кристиной Вульпиус, [125]125
Вульпиус Иоганна Кристина (1765–1816) – с 1806 г. жена Гете.
[Закрыть]которая, по сведениям юстиции советника, единственная из всех женщин, лежала в объятиях Geheimrat'a всю ночь, ни разу его не спросив о смысле жизни.
Эти смутные соображения тешили советника.
Из мужского отделения справа от трансепта он дважды поглядывал на женские скамьи. Молодая вдова сидела очень тихо. Она внимала пастору, а на лице ее витала смутная улыбка. К концу службы, склоняясь в земном поклоне, она взволнованно прижимала платочек к лицу. Советнику очень вы хотелось знать, слезы или смех прятала она за этим платочком.
После службы старик и молодой вместе отправились в дом советника. Когда они проходили по каменному арочному мосту, их остегнуло холодным ледяным ливнем. Пришлось раскрыть зонтики и, остановясь на мосту, смотреть на колотящие по воде градины и двух озерных лебедей, сердито провиравшихся по мутным волнам. Ова так задумались, что и не заметили, как долго они там простояли.
Смутные образы, вызванные пасхальной проповедью, роились, теснились, громоздились в голове у Андерса, как плавучие облака.
Мария Магдалина, думал он, рано утром в пятницу прибежала к дому Каиафы. Ночью было ей видение о завтрашнем дне: как сделалась тьма по всей земле, и померкло солнце, и завеса храма сверху донизу раздралась надвое, и камни расселись, и гробы отверзлись, и многие тела усопших святых воскресли. Еще видела она, как Ангел Господень сошел с неба, и отвалил камень от гроба Иисуса, и сел на этом камне. Она кричит первосвященникам, что они Господа распнут. Она убеждает старейшин, что Христос поистине единородный Сын Божий, Спаситель мира, и то, что замышляют они, – самое страшное преступление во всей истории человечества.
И они держат совет в сумеречной зале дворца, и тусклая лампа озаряет их разноцветные одежды и бородатые, страстно-задумчивые лица. Многие охвачены ужасом и тревуют, чтобы узника тотчас отпустили на волю, другие громко пророчествуют в исступленье. Но Каиафа и еще кое-кто из старейшин, тщательно все обсудив, решают довести задуманное до конца. Если и впрямь нет у мира иной надежды на спасение, надобно осуществить замысел вожий, как вы их деяние ни было ужасно.
Мария в отчаянии им толкует о грехах мира, слишком хорошо, увы, ей известных, и о святости Христа. И чем больше они ее слушают, тем тверже их решимость.
Каиафа призывает на совет самого Сатану. Как первое его воплощение является рыжий Иуда и просит первосвященников принять обратно их тридцать сревреников. Они отклоняют эту просьбу, и тогда Иуда со страшным хохотом им предрекает, какие беды постигнут избранный народ за это серебро, как будут гнать его с места на место и презирать все народы земли. Тут он очень подробно останавливается на ужасах гетто, с каким познакомил своего юного протеже юстиции советник во время одного из субботних ужинов на примере Амстердама.
Тут Андерс так увлекся своими фантазиями, что, стоя под зонтиком на мосту, как вы одновременно присутствовал на том бурном совете. Правда, всего лишь скромный писец, он боялся вставить слово, да и не стал бы ничего говорить, если вы не Мария Магдалина. Не без смущения поднялся он с места, но тотчас обрел ту уверенность, которая, в конце концов, и подобает тому, в чьих руках сюжетная нить. «Я позволю себе внести предложение, – сказал он. – Не спросить ли нам у нашего узника, у самого пророка? Он, надо полагать, лучше нас разбирается в этом деле. Доверимся же ему, и как он скажет, так и поступим.»
«Только не это! – кричали они. – Это единственное, что людям запрещено! Что угодно, только не это!»
Да, он так перепугался, что поскорее удрал от своих фантазий на мостик, под зонт.
Лицо юстиции советника, тоже мелькавшее среди возмущенных лиц, было ему как-то ближе. Он обрадовался, увидав его рядом, спокойное и уверенное. Мария же Магдалина в земном поклоне прятала свое лицо.