Текст книги "Семь фантастических историй"
Автор книги: Карен Бликсен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 25 страниц)
Дождь перестал. Богомольцы закрыли зонтики и пошли.
Юстиции советнику, несмотря на его матримониальные планы, пропобедь тоже дала пищу для размышлений. Он думал над тем, как странно, что святой Петр, единственный, кто знал историю с петухом и мог бы ее замять, дал ей такой широкий ход.
В последние три недели погода стояла теплая, но дождливая. Дух зеленей и земли только и ждал, затаясь, ясного солнечного дня, чтобы разбушеваться. Купы цветущих слив меловыми тучами плыли над садами. Уже в лесу, под буками, ракушечно-розовые анемоны выпускали из острых пальчиков пряный, терпкий запах. Соловьи, прямо в тумане под моросью, принялись превращать весь мир в одну сплошную свирель.
Однажды в четверг среди мая советник ужинал и играл в карты в Эльсиноре со своим приятелем, служившим на таможне. Эти ежегодные встречи были у них издавна заведены. Они всегда засиживались допоздна, а от Эльсинора до Хиршхольма три мили. Но советник не боялся обратной дороги, ведь датские ночи этой порой прозрачны. Он сидел, развалясь в щегольской своей бричке, кутаясь в серый дорожный плащ, и, поклевывая носом, вбирал в себя красоты майской ночи и запах полей и рощ, покуда Крестен, его старый кучер, погонял лошадку. Невдалеке от Хиршхольма что-то порвалось в упряжи. Пришлось остановиться, и Крестен рассудил, что лучше всего помочь беде, если спросить на ближнем дворе веревку. Советник огляделся, и оказалось, что они в трех шагах от «Свободы». Опасаясь, как вы Крестен не наделал шуму и не потревожил сон хозяйки, он решил отправиться за веревкой сам. Он знал управляющего, да он же его и пристроил на эту должность, и мог постучаться к нему в окно, никого больше не беспокоя. Поеживаясь от ночного холода, он выпрыгнул из брички и пошел по въездной аллее. Дело было перед рассветом.
Воздух пропитался едким запахом мокрой молодой листвы. Еще стояли лужи на гравии, но ночь была ясная. Он ступал медленно, осторожно, потому что за деревьями и кустами пряталась тьма. Аллея бальзамических тополей отделялась от въезда и вела к риге. Истомный тополиный дух разлетался по утренней свежести.
И вдруг советник услышал музыку. Он остановился, не веря своим ушам, – нет, сомнения быть не могло: музыка. Наигрывали танцевальную мелодию, и доносилась она из дома. Он снова пошел, снова замер. Кому это вздумалось танцевать перед зарей? Он сошел с аллеи и прямо по мокрой траве зашагал к дому. Навстречу ему вставал белый фасад, и, неопровержимо желтые, из-под закрытых ставней провивались на него полосы света. Не иначе, вдова давала в своей боскетной бал.
Мокрая сирень на террасе наврякла нераскрытыми цветами. Темные острые гроздья готовились сюрпризом стать куда светлей, когда распустятся. Тюльпаны осторожно прикрыли красные и белые чашечки от ночного холода. Было очень тихо. Две строчки старинного стиха вспомнились советнику:
Зефиры легки не колышут
Натуры сонной колыбель.
Был тот самый предрассветный час, когда мир, как вы стесняясь своей пестроты, сбрасывает все краски. Глубокие оттенки ночи словно схлынули, как волны с берега в отлив, а краски дня еще дремлют в пейзаже, глинисто-серые, как на сосуде гончара, покуда не проявятся после обжига. И бескрасочный этот мир полон странных, несбыточных посулов.
Старик, сам серый в сером своем плаще, был почти невидим, даже если в и нашелся тут наблюдатель. И чувство бесконечного одиночества охватило его, будто и впрямь он стал невидимкой. Он боялся дотронуться до ставня, чтоб не наделать шуму. Заложив руки за спину, он приник к окну и заглянул в щелку.
Никогда еще в своей жизни он так не удивлялся:
Длинная боскетная, с тремя выходящими на террасу стеклянными дверями, была окрашена в небесную лазурь, побвлекшую от времени. Мебель была скудная, да и та распихана по стенам. Но с потолка посередине свешивалась пышная старинная люстра и пылала всеми свечами до единой. Большая музыкальная шкатулка, вывезенная из России, стоя на немых клавикордах, изливала высокие, ясные тона мазурки.
Молодая хозяйка стояла на цыпочках посреди боскетной. На ней была прозрачная балетная туника и балетные туфельки, закрепленные на изящных ножках черными шнурками. Прелестно изогнув над головою руки, замерев, она следила за музыкой, и счастье сияло на ее кукольном лице.
Дождавшись такта, она вдруг ожила. Медленно, медленно подняла она правую ногу, уставя вытянутый носок прямо в юстиции советника, выше, выше, будто вот-вот оторвется от пола и взлетит. Потом снова, медленно, медленно, опустила и тихонько постучала носочком об пол, как пальчиком по столу.
Зритель за окном затаил дух. Как когда-то, сидя в венском балете, он чувствовал, что это слишком, так не бывает, такого сделать нельзя. Но это делалось у него на глазах, легко, как бы шутя. Начинаешь сомневаться в падении человека и о нем печалиться, когда юная танцовщица вытворяет такие чудеса.
Касаясь пола одним правым носком, она подняла теперь левую ногу, очень медленно, очень высоко, и вот быстрым, вольным жестом распахнула руки и вихрем закружилась в танце. Длилось это минуты две – нет, не мазурка, что-то буйное, вурное, волчок, роза на ветру, пляшущее пламя, игра с законом тяготения, райская потеха. Разыгрывалась тут и драма: любовь, сладкая невинность, слезы, sursum cordae [126]126
Латинский возглас священника на католической литургии, которому соответствует старославянское: «Горе имеем сердца» – то есть обратим сердца ввысь.
[Закрыть]– все было в жесте и музыке. Потом была пауза для ошеломления зрителя, а дальше все начиналось снова, но только еще восхитительней, как бы перейдя в более высокую тональность. В тот миг, когда ящик уже похрипывал, затихая, она глянула прямо в лицо советнику и рухнула в обворожительно беспомощной позе, как подкошенная, как сломленный цветок.
Советник довольно разбирался в балетном искусстве, чтобы сообразить, что перед ним его высочайший образец. Он довольно разбирался в жизненных усладах, чтобы сообразить, что утреннее это откровение достойно взоров не многих избранных счастливцев. Сердце в нем так и пело от благодарности.
Ее прямой блестящий взгляд напугал его и заставил отпрянуть. Когда он снова заглянул в окно, она уже встала, но была как бы в нерешительности и больше не подходила к шкатулке. В боскетной висело большое зеркало. Осторожно опираясь на него ладонью, она приникла к нему и поцеловала свое серебрящееся отражение. Потом взяла длинный гасильник, одну за другой погасила все свечи в люстре, отворила дверь и ушла.
Несмотря на опасения свои, как бы его тут не застигли, советник еще несколько минут стоял неподвижно на террасе. Он так был ошеломлен, как если в ненароком, ранним утром мая, застал за одинокой репетицией лесное эxo.
Поворотясь спиною к дому, он подивился тому, какой широкий вид открывался от La Liberte. Прежде он этого не замечал. С этой террасы видно было вею волнистую округу, даже и за лесом. Вдали полоской серебра сверкал Зунд, а над Зундом вставало солнце.
Он возвращался к бричке в глубокой задумчивости. Детская песенка с бесхитростным напевом бог весть отчего вертелась в голове:
Разве курочки вина,
если умер петушок?
Соловей всему виной
на кусте зеленом.
Он совсем забыл про веревку. Когда Крестен сообщил ему, что обошелся без нее, он промолчал.
Сонливость его как рукой сняло. Всю оставшуюся дорогу он размышлял о том, что ему теперь делать, как заново расставить фигуры на шахматной доске. И в этой связи ему пришли кой-какие соображения, новые и освежающие для того, кто все дни свои корпит над книгами в кругу законников и эту самую ночь провел за ломбером с тремя эльсинорскими холостяками.
Вдова аптекаря была никакая не Кристина Вульпиус, это ясно. Тихой пристанью ни для кого стать она не могла. Напротив, она очень могла оторвать от земли молодого человека, которого он ей прочил, и неизвестно еще – куда занесло вы этих двоих из-под его опеки. Он не досадовал на нее, что так основательно промахнулся, он даже был ей признателен – жизнь его редко баловала сюрпризами. Но как славно, что он раскусил ее вовремя, ведь, того гляди, ему пришлось бы распрощаться с поэтом. Да, теперь, напротив, он знал, что удержит при себе их обоих. На миг он снял шляпу, и резвый, юный ветерок овеял его виски. Он еще не старик. Он даже молод в сравнении с тем, к чему она привыкла. Он человек состоятельный, достойный изысканнейших услад и способный их оценить. Она бы ему танцевала по вечерам, почему вы нет? Это совсем не та супружеская жизнь, которая ему прежде досталась. А поэт останется при них, как его протеже, как друг юной хозяйки дома.
Чем выше вставало солнце, тем дальше несли мысли юстиции советника. Несчастливая любовь – источник вдохновения, уж многих юношей подвигла она на великое в поэзии. Безнадежная страсть к легкогоногой супруге благодетеля, глядишь, и обессмертит юнца. Конечно, это будет целая драма, и нелегко наблюдать такое в собственном доме. Двое юных существ останутся пред ним чисты, каких вы страданий это ни стоило и как ни могущественны молодость и страсть. А что, как не останутся?
Юстиции советник угостился понюшкой из своей табакерки. Тонкий нос его от наслаждения подергивался слегка. Он был почти дома. В свечении тихого утра Хиршхольм казался затонувшим градом. Черепичные крыши громоздились то бледными, то темными коралловыми рифами. Синими тонкими водорослями тянулись дымки из труб. Булочники вынимали из печей свежие хлебы. От утренней прохлады советника стало снова клонить в сон, но ему было очень приятно. Вспомнилась старая прибаутка, молитва холостяка, как ее называют в народе.
«Боже милостивый, сподоби меня не жениться. А если я женюсь – сохрани меня от рогов. А если не сохранишь, пусть я не узнаю. А если узнаю, пусть мне будет наплевать.»
Человек может позволить себе подобные мысли, если в душе у него есть чисто выметенная светелка и он, безусловно, единственный держатель ключа.
На другой вечер Андерс явился ужинать к советнику, поскольку была суббота. После ужина он читал хозяину дома поэму. Речь в ней шла о юном крестьянине, который однажды ночью подглядел, как три диких лебедя обернулись тремя девами и девы купаются в озере. Он крадет у одной из них крылья, которые она сняла и спрятала на берегу перед купаньем, и она становится ему женой. И рожает ему детей. Но вот однажды она находит свои крылья там, где он их припрятал, и снова их надевает. Она взмывает в воздух, парит над домом, кружит шире, шире и наконец тает в воздухе.
И как это у него получилось? Как мог он сочинить такое? – думал советник. В высшей степени странно. Он ведь не видел, как она танцует.
А уже опушились леса. Несколько дней кряду серый дождик окутывал землю, как фата – невесту, и вот в одно прекрасное утро леса зазеленели.
Это случается в Дании в мае каждый год, и, однако же, каждый год, как и тем людям сто лет тому назад, кажется нам небывалым, неслыханным чудом. Все нескончаемые зимние месяцы и в лесу нельзя было укрыться от злых ветров и ледяного взора неба. И вдруг за каких-нибудь несколько дней май возводит купол над нашими головами, дает прибежище, приют каждому сердцу человеческому. Сперва легкая, как шелк, новорожденная листва пушится там и сям, как оперенье, как крылышки, и лес будто примеряет, пробует их, чтобы взлететь. А еще день-другой – и мы бродим под сенью. Всякая отвесная линия кажется либо оврывом, либо воспареньем. Но оловянные буковые стволы не просто стремятся ввысь, в эфир, в весконечность, к солнцу с весенней зеленеющей земли, они еще возносят и держат огромный прозрачный свод. Свет в лесу не так ясен, как прежде, но не сделался ли он богаче, сильней? Во всяком случае, чем-то он заряжен, чреват легкой, сладкой тайной, сверкающей и недоступной для смертного. Вот еще один старый кряжистый дуб, не спешивший оживать, спохватился и пробил лиственный полог. Свежесть, аромат так и сжимают нас в объятьях. Ветви, свесясь с высоты, ласково напутствуют нас, будто еще шажок – и мы вступим в область вечного блаженства.
И все устремляются в лес, в лес! Насладиться небывалым счастьем, оно ведь скоротечно. Скоро снова пожелтеют листы, повиснет тьма. Кто пеший, кто в карете, горожане устремляются в лес, играть и петь среди стволов, пить кофий с булочками на мураве.
Советник тоже гулял по лесу и думал: «Nоn sum dignus». [127]127
Я не достоин, Господи (лат.).
[Закрыть]Юный Андерс складывал то, что надлежало вычитать в протоколах управы, и оставлял до утра несмятую постель, и Франсина вышла погулять из своей «Свободы» в новенькой соломенной шляпке.
В самую пору весеннего расцвета к советнику нежданно-негаданно нагрянул его друг, граф Август фон Шиммельман. Несмотря на пятнадцать лет разницы в возрасте, они были друзья истинные, связанные искренней привязанностью и сходством вкусов и суждений. Когда графу было шестнадцать лет, советник заменил при нем своего покойного друга в роли домашнего учителя, а потом они встречались за границей, в Италии, в Германии, так что могли теперь потолковать о книгах и религиях, о дальних странах и народах. Несколько лет они не видались. Но не по причине взаимного охлаждения, а в результате эволюций молодого графа, покуда тот для себя выраватывал modus vivendi [128]128
Образ жизни (лат.)
[Закрыть]– занятие, в котором старый друг ничуть ему не мог быть полезен.
Граф Август от природы был склонен к меланхолии. Он бы с радостью сделался весконечно счастлив, но не имел к этому таланта. В юности он очень мучился. Где-то, где-то, он знал, было великое, дивное счастье, ключ, из которого верет начало все – музыка, цветы, радости дружбы. Он собирал гербарий, изучал музыку, заводил друзей. Он старался наслаждаться и бывал осчастливлен много раз. Но пути, который от всего этого ведет к сути вещей, он так и не обрел. Шли годы, и с ним приключилась беда: все ему сделалось равно безразлично. В последнее же время он научился руководиться новым правилом: находить счастье жизни не в том, в чем сам он его видел, но отраженно, в том, в чем видели его другие.
Перемена эта совершилась в нем тогда, когда вдруг он наследовал огромное состояние. Будь он предоставлен сам себе, он не придал вы этому значения, ибо не знал, что делать с деньгами. Но он не мог не замечать отношения своих знакомых; событие чрезвычайно их взбудоражило; свет решил, что ему выпала неслыханная, блистательная удача. Граф Август от природы был на редкость завистлив. Немало настрадавшись от этого порока, он в состоянии был оценить власть его над сердцами. После той радости, какую испытывает художник, написав картину, которая самому ему нравится, нет, верно, для него большей радости, как написать картину, которая нравится всем. Вот так же и счастье графа Августа. Постепенно он приноровился жить, так сказать, завистью других и оценивать по принятому курсу собственное счастье. Он не опускался до того, чтобы верить правоте света; в своей душевной жизни вел он, так сказать, двойную бухгалтерию. На сторонний взгляд, на счету его были одни прибытки. Он носил древнее имя, у него было одно из крупнейших в Дании имений, один из удивительнейших замков, красавица жена, четверо прелестных, прилежных сыновей, старший уже подросток, громадное состояние и высокое положение в свете. Был он необычайно хорош собой, и возраст не портил его, напротив, с годами внешность его только выигрывала. Его называли северным Алкивиадом. [129]129
Алкивиад (451 до н. э. – 404 до н. э.) – афинский государственный деятель, отличавшийся редкой красотой.
[Закрыть]Он выглядел здоровее, чем был. Казалось, он из тех, кто умеет получать удовольствие от доброго вина и стараний своего повара и спит по ночам, как младенец. Он же был равнодушен к еде и питью и считал, что страдает бессонницей. Но зависть заблуждавшихся ближних вполне возмещала ему отсутствие этих подлинных благ.
Даже ревность жены – и та благодаря новым его воззрениям теперь шла ему впрок. Граф не подавал ей для ревности решительно никакого повода, и даже очень возможно, что из всех женщин, которых он встречал, она больше всех ему нравилась. Но пятнадцать лет супружества и четверо сыновей не излечили ее от недоверия, подозрительности, от слез и долгих сцен, которые нередко завершались обмороком и ужасно как тяготили в молодости графа Августа. Теперь же и ревность ее заняла свое место в системе. Она намекала, указывала, нет, не на то, что дамы из соседних имений и при дворе могут в него влюбиться – ибо они в него влюблялись со всей очевидностью, – но что и сам он способен влюбиться в них – или в одну из них. Он стал зависеть от жениной ревности, и, если вдруг бы она сумела себя одолеть, он это вы ощутил как потерю. Как голый король в Андерсеновой сказке, он торжественно шел по жизни, будто во главе весконечной процессии, имея успех у всех, кроме разве себя самого. Он не питал особенных иллюзий относительно своей системы, но действовала она безотказно, и последние пять лет он был счастливее, чем когда-нибудь.
Юстиции советник ничем не мог ему помочь, покуда он сооружал свой нравственный мир, как коралловый полип образует мощные известковые отложения. ибо юстиции советник, никому в своей жизни не завидовавший, того гляди, и порушил бы всю постройку. Но теперь, когда она была прочно возведена, а граф Август чувствовал себя надежно укрытым и даже мог себе позволить взглянуть на все это с усмешкой, он захотел повидать старого друга. Советник со своей стороны был всегда ему рад, как, верно, Диоген всегда был бы рад Александру. Александр был доволен, объявив, что, не будь он Александром, он ы стал Диогеном. Но едва ли великий завоеватель, не вполне еще тогда свободный от мнения света, очень бы обрадовался, ответь ему философ из бочки, что, не будь он Диогеном, он бы согласился стать Александром. Потом уже, окончательно укрепившись, он бы, верно, и мог позволить себе роскошь снова свидеться с мудрецом и потолковать с ним о смысле жизни подробнее. Вот так же и граф Август.
Два друга были ну в точности Диоген и Александр 1836 года, когда бродили по тропкам, по шелковой ссыпанной с лопнувших почек чешуе. В темных своих одеждах они выступали как две степенные птицы – галки, вороны, которых прелесть майского вечера выманила снизойти до легкомысленной и крикливой компании прочих пернатых.
– С годами нам открывается, – говорил граф Август, – тот унизительный факт, что как в жизни физической мы зависим от тех, кто нас ниже, – а без моего врадобрея я за неделю превращусь в совершенное ничто, – так и в мире духовном мы зависим от тех, кто нас глупей. Как вы, может быть, знаете, я давно, отчаявшись в своем таланте, забросил живопись и в области искусства выступаю теперь как собиратель и критик. (И правда, он был тонкий ценитель всякого рода предметов искусства.) И долгие мои занятия научили меня, что нельзя изобразить какой-нибудь определенный предмет – скажем, розу – так, чтобы я или другой знаток тотчас не заключил вы с известной степенью приближения, в какой период писана роза и в каком месте Европы или Азии. Художник либо хотел дать нам общую, отвлеченную идею розы, либо изобразить именно ту розу, которую он видел, у него и в мыслях не было изображать розу в китайском, персидском, французском духе, в стиле чистого ампира или рококо. Объясни я ему, что он создал нечто подобное, и ведь он не поверит. Он вскинется: «Я нарисовал розу». Но он тут ничего не может поделать. Я, таким образом, настолько выше художника, что могу его мерять меркой, о которой он и понятия не имеет. Но сам я розу написать не умею. Едва ли даже умею я по-настоящему увидеть ее и понять. Разве могу сопоставить розы, писанные в разной манере. Могу сказать: «Дай-ка я нарисую китайскую, голландскую розу, розу в стиле рококо». И никогда не отважусь я написать розу так, как она выглядит. Ведь как выглядит роза?
Он помолчал, глубоко задумавшись, забыв на коленях трость с серебряным навалдашником.
– Так же точно, – продолжал он наконец, – и с общим понятием о добродетели, справедливости и – если угодно – о Боге. Спроси меня кто-нибудь, что же эти понятия значат в действительности, и я отвечу: «Друг мой, вопрос ваш лишен смысла. Евреи представляют себе бога так-то, американские ацтеки, – кстати же, я недавно прочел о них книжку, – так-то, а янсениты иначе. Если вы желаете узнать поподробней о различии этих воззрений, я вам тотчас их сообщу, благо убил на их изучение немалое время. Но позвольте, я вам дам совет – не повторяйте вопроса своего в образованном обществе». И в то же время этими моими высшими понятиями я овязан темным, простодушным людям, которые верили в возможность абсолютного познания Бога вообще и притом обманулись. Ведь поставь они себе целью создать свое особенное еврейское, ацтекское, христианское понятие о Боге, от чего вы тогда и отталкивался навлюдатель? Он оказался вы в положении израильтян, которым пришлось делать кирпич из соломы. [130]130
Исход, 5, 7: «…не давайте впредь народу соломы для делания кирпича…»
[Закрыть]В самом деле, мой друг, простаки дивно проживут и без нас, а вот нам без них не додуматься до наших высоких понятий.
Он помолчал немного и продолжал:
– Если мы с вами, гуляя поутру, увидим в витрине старьевщика вывеску «Здесь катают белье», и вы, указывая мне на нее, скажете: «Принесу-ка я сюда мое белье», я улыбнусь и отвечу, что вовсе тут белья не катают, а вывеска в витрине выставлена на продажу. Общие воззрения наши в большинстве своем подобны той вывеске и достойны улыбки. Но я не мог вы ни улыбаться, ни чувствовать и выказывать мое превосходство, – да и вывески никакой бы не было, – если вы кто-то когда-то твердо не поверил, что белье можно и нужно катать, и, далее, кто-то не был бы увежден, что у него есть такой каток, на котором катают белье.
Советник внимательно слушал. Теперь, когда они с графом гуляли по зеленому лесу, ему вдруг захотелось поделиться с ним своими матримониальными планами, в которые он покуда не посвящал никого, включая Франсину.
– Друг мой, – сказал он. – Позвольте вам заметить, что сам я – блистательный образчик той глупости, о которой вы толкуете. Alter schutzt vor Torheit nicht. [131]131
Старость не защищает от глупости (нем.).
[Закрыть]Подэтой касторовой шляпой все время, покуда я слушал умнейшие рассуждения ваши, вилась и трепетала мыслишка, резвая, как вот эти две бабочки, – он указал на них тростью. – Нечто вроде веры, знаете ли, в совершенную добродетель, красоту, даже, если угодно, в вога. Я не шутя подумываю, не надеть ли мне на себя вериги Гименея, и, явись вы в Хиршхольм на три месяца позже, быть может, новоиспеченная фру Матисен принимала вы вас в моем доме.
Граф Август немало удивился, но он так высоко ставил благоразумие друга, что образ обходительной и зрелой красавицы, домовитой, неглупой и с солидным приданым, тотчас представился его мысленному взору. Улыбаясь, он поспешил поздравить советника.
– Да, но я не знаю еще, согласится ли она, – сказал старик. – Вот что плохо. ибо она мне во внучки годится и, как я подозреваю, весьма романтическая особа. Она ни оладий не испечет, ни носка заштопать не умеет, и едва ли увлечет ее гегелевская философия. Если я на ней женюсь, мне придется покупать парижские модные журналы, таскать за женою шаль по балам Хиршхольма, изучить язык цветов и тешить ее рассказами о привидениях зимними вечерами.
Графа Августа будто что толкнуло в грудь при этих словах, так живо они ему напомнили прежние времена. Он будто увидел воочию юного Августа Шиммельмана за беседой с наставником у отворенного окна библиотеки в Линденвурге. Это была характерная черточка советника. Стоило вам преспокойно довериться своим королям и тузам, он тотчас их побивал самым мелким козырем, тогда как вы полагали, что все козыри вышли. Таким советник был с детства. Когда мальчишки осенью играли в лесу, воображая, будто поваленные каштаны – это лошадки, он выносил из дому клетку с белой мышью, живой и уж потому более похожей на лошадь. Или, когда они хвастались друг перед другом драгоценнейшими своими сокровищами – перочинными ножичками, деревянными солдатиками, рыболовными крючками, – он извлекал из кармана коробок с порохом, который в мгновение ока мог все это пустить на воздух. Он ничуть не принижал приобретений товарищей, нет, он даже их расхваливал с видом знатока – но в его подчинении был домовой, который выскакивал в нужную минутку и колдовски отменял все ваши сокровища, так что у вас от них оставалась только горечь во рту. Тем, кто не любит домовых, не нравились затеи советника. Тех же, кто принадлежит к противоположному типу, шахматных игроков, например, они странно притягивали. Вот и сейчас – граф Август, вверясь столь нелегко ему доставшейся логике, важно толковал старому другу о своем нерушимом спокойствии, о своей неуязвимости, и советник – бац! – и вынимает из кармана яркий кусочек опасности, риска, вертит его меж пальцами, и он сияет и переливается, как алмаз. Младший много слов произнес о житейской мудрости, а старик взял флейту, и проиграл на ней три всего нотки, и напомнил, что на свете есть музыка и есть еще безрассудство, и – ах! – как же заныло сердце у его бывшего ученика.
Советник провожал глазами танцующих бабочек, покуда они не скрылись за стволами.
– Но она легка, – сказал он. – Легка на ноги, как серна в поле. И царь Соломон знал, что говорил: «Грозна, как полки со знаменами».
Граф Август снял шляпу и положил на колени. Тихий майский ветер; трепал ему волосы, словно ласковая рука. Совсем как прежде когда-то кольнула его зависть, легонько, будто бабочка, задела сердце крылом. Снова юный Август бродил, размышляя о счастье, о подвигах в прохладно-душистом лесу, под шелковый шелест листвы. Трость графа с серебряным навалдашником сама собою выписывала кренделя. Что такое его слава ценителя вин и яств, сладко спящего по ночам, да и что такое даже сами эти блага? – спрашивал он себя, вспоминая слова, слышанные когда-то. «Кому ни разу не пришлось просидеть долгую ночь в слезах на несмятой постели, тот не знает вас, силы небесные.» Силы небесные. Давненько он их не вспоминал. Сердце его затрепетало при мысли о том, как может трепетать сердце.
Какая-то фигура показалась на тропе, приблизилась, и советник узнал своего подопечного. С большим удовольствием представил он его знатному и влиятельному другу и после обмена незначащими замечаниями попросил почитать стихи.
Андерс не знал, что и выбрать. Сердце его той небывалой весной кружило широкими кругами, как кружит вокруг Солнца планета. Но ему хотелось угодить величавому и холодному стареющему господину. Он ни на миг не обманулся новым платьем короля и сразу распознал, как дрожит граф Шиммельман, выступая нагишом во главе пышной процессии. Наконец он решил прочесть одну балладу, веселую каплю, перелившуюся через край счастья и муки, которые его наполняли в последнее время. Баллада была о юноше, заснувшем в лесу и сонным взятом в царство эльфов. Эльфы любят его, холят и лелеют. Они изо всех сил бьются, стараясь сделать его счастливым. Лесные чудеса были изображены вдохновенно, и каждая строфа в конце разливалась звенящей, журчащей, как ручей в половодье, удлиненной строкой. Но эльфы не спят никогда, им неведомо, что такое сон. Едва их юного друга, усталого от утех, клонит в дрему, они пугаются: «Он умер, он умер!» – и его расталкивают. И, к глубокой их печали, бедняга в конце концов умирает от недосыпу.
Граф Август расхвалил балладу, счел, что для описания царицы эльфов поэт нашел дивные слова. В юнце, подумал он, однако, про себя, так много буйной чувственности, что надо держать ее в узде, чтобы не повредила вкусу.
– Берегитесь же, – сказал он советнику, – блаженства в царстве эльфов. Для нас, бедных смертных, чем реже радость, тем она ценней. Не говорил ли мудрец: «Только глупый не понимает, насколько половина больше целого»?
Если удовольствие длится вечно, мы рискуем либо им наскучить, либо, – как предостерегает нас юный друг, – умереть.
Тут советнику пришла в голову счастливая идея. Зеленый этот лес, подумал он, может послужить неплохой декорацией для небольшого театрального эффекта.
– Графу, – улыбаясь, сказал он и побернулся к Андерсу, – угодно шутить над маленькой тайной, в которую я его посвятил. Сделаю-ка я и вас моим поверенным, Андерс. Только вы-то уж не смейтесь над старым другом. Я надеюсь в недалеком будущем подарить вам юную покровительницу, которой вы станете читать стихи и которая в красоте наяд ваших, дриад и ундин увидит собственную красоту, как в зеркале.
Как в туманном, серебристом зеркале перед зарею, подумал он.
Молодой человек, стоявший подле двух черных фигур на скамейке, несколько мгновений молчал как бы в глубокой задумчивости. Потом приподнял перед советником шляпу.
Что ж, желаю вам счастья, – сказал он раздельно, – и благодарю, что сообщили. Когда это будет иметь место?
Ах, я сам не знаю. Когда розы расцветут, Андерс, – отвечал советник, несколько сбитый с толку прямым вопросом юнца. Почти тотчас Андерс распростился с графом и со своим меценатом и ушел. Граф Шиммельман, изучавший человеческую природу, проводил его взглядом. Как! – подумал он. Старый хиршхольмский колдун располагает не только ручным домовым и, кажется, готовой принять его домогательства дриадой, но и юным рабом из рода Азров, что, полюбивши, умирают? Ему вдруг стало холодно, он ощутил себя обойденным, отлученным не только от жизни вообще, но в особенности от заманчивых тайн этого майского вечера. Во время дальнейшей беседы с советником он пытливо заглядывал ему в лицо и поймал на нем странное, нежно-вдохновенное и решительное выражение. Граф был потомок воинов, и он подумал с улыбкой: «Das ist nur die Freude eines Helden den schonen Tod eines Helden zu sehen». [132]132
Герою только радостно видеть прекрасную смерть героя (нем.).
[Закрыть]Но потом он еще вспомнил эти минуты.
Меж тем у графа Августа был истинный талант, было и подлинное счастье, которым многие вы позавидовали, но он предпочитал о них молчать. Он принимал гашиш, но чуть-чуть, умея не злоупотревлять наслаждением. Где-то в мире, уж верно, были у него собратья по гашишу, которые полжизни вы отдали, если б могли тем у него откупить этот дар.
Бредя подле советника по лесной тропе, он думал: «Что-то мне нынче привидится? Опиум, – продолжал он свои рассуждения, – грубиян, хватающий нас за шиворот, гашиш – вкрадчивый восточный слуга, нам в угоду окутывающий мир вуалью. И путем упражнений можно научиться самому выбирать, какими узорами заткать эту вуаль». Он побывал уже индийским раджей, охотился на тигров, сидя на слоне, он наслаждался танцем баядер, был он и директором Парижской оперы, был Шамилем, засевшим со своими повстанцами на перевале за головоломными, заснеженными крутизнами Кавказа. Что вы такое вообразить ему нынче? Не вызвать ли из прошлого росистые майские ночи Ингольстадта под пологом кустов? Но если и стоит – получится ли, и если получится – стоит ли?
Отужинав в доме у юстиции советника, он приказал подать свое щегольское ландо, запряженное парой великолепных английских лошадок, вызывавших всеобщую зависть, и печально отбыл.