Текст книги "Семь фантастических историй"
Автор книги: Карен Бликсен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 25 страниц)
И ради решения этого вопроса я налегал на вино. Пока Пилот рассказывал, барон Гильденстерн время от времени поглядывал на меня с улыбкой и подмигивал мне. Но скоро вея эта история ему надоела, и он спросил еще бутылку. Он откупорил вино и разлил по стаканам.
– Милый Фриц, – сказал он, посмеиваясь. – Я знаю, как дамы обожают шляпки. Муж, помогай ему Бог, это для них существо, покупающее шляпки всех мыслимых цветов и фасонов. Но снимать этот предмет туалета с женщин вовсе не забавно. Я, напротив, оставляю его им, когда уж лишу всего прочего. Ну, а если им непременно надобно чем-то швырять в мою голову, я предпочитаю рубашку.
– Неужто ты никогда не имел дело с женщиной, которая бы не швыряла в тебя рубашку? – спросил Пилот, вперяя взор вдаль.
Барон внимательно к нему пригляделся, будто прикидывая, не имеет пи безнадежная страсть в глазах иных такого очарования, что стоит за нее повоевать.
– Милый друг, – сказал он, – В ответ на твою исповедь я расскажу тебе об одном из своих приключений.
Семь лет тому назад полковник моего полка в Стокгольме принц Оскар послал меня в школу верховой езды в Сомюр. Я не выдержал срока, попав там в одну историю, но, покуда там жил, провел немало приятных часов в обществе двух богатых молодых друзей, один из которых, был Вальдемар Нат-ог-Даг, приехавший вместе со мною из Швеции. Второй был бельгиец – барон Клоотц, которы принадлежал к новой знати и владел громадным состоянием.
Благодаря рекомендательным письмам наших тетушек мы с моим шведским приятелем получили доступ в забавное общество старых обедневших легитимистов из высшей аристократии, потерявших на Французской революции все и доживавших свой век в провинциальном городишке близ Сомюра.
Все они были стары, ибо в молодости их у невест не было приданого, а у женихов – средств для поддержания семейства в том стиле, к какому обязывало каждого древнее имя, и, таким образом, они не произвели на свет нового поколения. Мир их неотвратимо рушился, и быть молодым в их глазах значило то же, что принадлежать второсортному обществу. Дамы качали головами над письмом моей тетушки, недоумевая, что за странная земля эта Швеция, где знать еще отваживается размножаться.
Скучно это было, скучно до смерти. Будто тебя поместили среди бутылей старинного вина и ванок с соленьями, и все это прочно закупорено.
В этом кругу много говорилось о богатой молодой женщине, вот уж год как нанимавшей роскошный загородный дом. Я и сам видел его крышу над каменной oгpaдой во время утренних своих прогулок верхом. Сперва дама эта меня нисколько не занимала. Скорей всего, думал я, это еще одна их похоронная плакальщица. Я лишь дивился тому, что молодость и красота в данном случае никого не настораживали. Напротив, кажется, эти качества располагали к ней старые очерствелые сердца.
Мне с готовностью представили объяснение, сообщив, что эта особа посвятила свою жизнь памяти генерала Зумалы Карреги, который, насколько мне известно, был героем и мучеником, отдавшим жизнь за своего Короля, защищая его от мятежников. В память усопшего она одевалась всегда в белое, жила на постной пище и воде, каждый год совершала паломничество на его могилу в Испании, щедро творила милостыню, содержала школу для деревенских детей и построила больницу. Время от времени ей были видения и голоса, надо думать, – нежный генеральский голос Зумалы. За все это ее высоко чтили в кругу моих друзей. Тот факт, что до смерти мученика она состояла с ним в более земных отношениях, нисколько не вредил ее репутации. Старым девам и холостякам, напротив, льстила мысль о богатом прошлом сей святой. Так одиннадцать тысяч девственных священномучениц Кельна, верно, радостно трепетали в раю, готовясь предстать перед Марией Магдалиной.
Едва мой друг Вальдемар познакомился с нею, сердце его растаяло, как кусок сахара в чашке горячего кофе.
– Арвид, – сказал он мне. – Никогда еще не встречал я такой женщины, и я знаю, что встреча наша предопределена роком. Ведь, как ты знаешь, имя мое – Нат-ог-Даг, и герб мой поделен на велое и черное поле. И стало быть, она предназначена мне, и я ей. Ибо в мадам Розальбе больше жизни, чем в ком бы то ни было, кого приходилось мне видеть. Это настоящая святая, и в эту свою святость, как в обязанность, вкладывает она больше рвения, чем вкладывает его военачальник в штурм осажденной крепости. Как свежий, едва раскрывшийся цветок, сидит она среди старых иссохших околосеменников. Она – лебедь на водах вечной жизни. Это – белое поле на моем щите. Но ее овевает смерть, и это – черная часть герба Нат-ог-Дагов. Так только, метафорически, могу я тебе описать, что мне открылось однажды, когда я на нее смотрел.
Мы много слышали о здешнем виноградарстве и узнали, как для белого вина одного благородного сорта гроздья оставляют на лозах дольше, чем для прочих сортов. И таким образом они чуть подсыхают, перезревают, обретают особенную сладость. Более того – в них проявляется качество, которое французы называют «pourriture noble», а немцы «Edelfaule» [114]114
Букв.: благородное гниение (фр., нем.).
[Закрыть]и которое придает вину букет. Так и в атмосфере вокруг Розальвы, Арвид, – особенный букет, какого нет в атмосфере вокруг других женщин. Возможно, это аромат святости, а возможно, запах благородного гниения царственной лозы, несравненно сладкой плесени. Или, Арвид, тут скорей и то и другое в душе, поделенной на белое и черное, в душе Нат-ог-Дагов!
На следующее воскресенье – стоял уже май – я представился мадам Розальбе на обеде у одного моего друга.
Эти старые аристократы при всем оскудении держали отличный стол и не гнушались стаканчиком доброго вина, но молодая особа чечевицу с сухим хлебом запивала водою и притом с прелестной скромностью, производившей сухой кусок в ранг изысканнейших влюд, так что никто и не думал потчевать ее чем-то еще. После обеда в затененной, прохладной гостиной она с той же свободной скромностью развлекала собрание рассказом о видении, которое ей было недавно. Она вдруг очутилась, рассказывала она, посреди большого цветочного луга, и ее окружали дети, и у каждого над головой был нимв, как ясное, яркое пламя свечи. Потом к ней подошел сам Святой Иосиф и сообщил, что она в раю, куда призвана на роль няни при этих детях. Это, объяснил он ей, ни много ни мало – самые первые святые мученики, младенцы Вифлеема, убитые по приказу Ирода, и он указал ей, какая лестная предстоит ей должность, ибо, в точности как Спаситель страдал и умер за человечество, так и эти младенцы погибли ради Спасителя. При этих его словах, рассказывала она, ее охватило блаженство, и, ликуя, она объявила, что только об одном и мечтает – присматривать за убиенными младенцами отныне и во веки веков.
Я не очень-то верю в видения и рай, но, когда она рассказывала, у меня не было ни малейшего сомнения, что она собственными глазами видела то, что описывает, и что она предназначена для рая. В ней было столько жизни, что вы тотчас чувствовали, какой удачный выбор сделал Святой Иосиф. Маленькие мученики с нею бы не соскучились. Во время своего рассказа вдруг она подняла взор. Силы небесные – ну что за глаза! Очень крупного калибра, и разили они наповал.
Однако, скромно слушая ее и поглядывая на счастливый круг ее престарелых учеников, я все более убеждался в каком-то подвохе. Пусть Розальба – безукоризненная святая. Пусть она осыпает бедняков – да и богачей, кстати – благодеяниями, как из рога изобилия. Пусть она любила генерала Зумалу Карреги, и генералу, в таком случае, не на что было жаловаться. Но не его единого любила она на белом свете и не одной его светлой памяти посвятила она свою жизнь. Если женщина однолюбка – а мне самомy случалось быть любимым такими однолюбками, – это сейчас видно. Вы можете спутать монашку со шлюхой, но если вам встретится одна из тех дам, какие, слышал я, в Индии бросаются в костер, чтобы их сожгли вместе с гелом мужа, – ее вы не спутаете ни с кем. Либо, думал я, эта белая леведь меняла любовников, как перчатки, либо она развращенная старая дева – для девы она поистине устарела, ей перевалило за тридцать, – которая с тоски морочит моих легитимистов, объявляя, что была любов-ницей генерала.
Розальба глянула на меня лишь однажды, но мне было ясно, что она ощущала мое присутствие. Как ни далеко сидели мы друг от друга, мы чувствовали такую же тесную связь, как если вы танцевали па-де-де посреди сцены в окружении нашего почтенного кордевалета. Когда она подходила к окну – посмотреть на свою карету, складки белого платья и локоны темных волос веяли и колыхались исключительно в мою честь.
Я подумал: никогда еще не было у меня мертвого соперника, поглядим-ка, на что способен генерал Зумала. На Пасху мне пришлось выслушать проповедь о святой Марии Магдалине. Интересно, труднее ли соблазнить эту святую, чем кого-то еще, или, может быть, легче? Старый боевой конь, говорят, всегда встряхивает гривой при звуке военной трубы.
Скоро я стал частым гостем в замке мадам Розальбы Не знаю, учуяла ли старая аристократическая община, какая опасность грозит ее святой. Я сопровождал ее, когда она посещала бедных и больных. Вначале я часто заводил с нею разговор о моей душе. Я исповедал ей множество моих грехов, но ни один не произвел на нее особенного впечатления, быть может, все они были ей знакомы. Кажется, она давала мне добрые советы, и я непременно бы ими воспользовался, если бы в самом деле хотел исправиться. Она была все так же серьезна и мила, я ей, кажется, нравился, но в нашем па-де-де она от меня отставала. Я, со своей стороны, выказывал терпение. Мне приходилось помнить о юном друге моем Вальдемаре, и я знал, что приберегаю для нее к концу танца приятный сюрприз.
Одно меня удивляло. Я воспитан лютеранином, и бабушка водила меня в церковь на каждое Рождество. Я выслушал немало проповедей, и разницу между святостью и грехом уяснил себе не хуже самого старика пастора Мефодия, как бы ни роднились наши личные вкусы касательно этих материй. Но – вот вам слово гвардейца! – в случае Розальбы трудно было разобрать, где – что. Она проповедовала богословие со сладострастием, будто со стола Господа потчевала ярого гурмана, а самая пылкая страсть в се устах отдавала невинностью детской забавы. Мне это не очень нравилось. Няня моя верила в ведьм, и часто в обществе Розальбы мне вспоминались жуткие рассказы старой Майи-Лизы, но никогда еще прежде не встречал я такой святой ведьмы и такой порочной святой.
В конце концов Розальба овещала мне свиданье вскорости, поздно вечером в пятницу. В тот день общество Сомюра собиралось с большой помпой погребать маршальскую вдову ста лет от роду.
Стоял конец июня. Я начал уже томиться проволочкой и решил – в пятницу непременно, или я никогда больше не приближусь к женщине.
И все это, надо вам сказать, могло вы получить иной оборот, не случись тогда в Сомюре другого происшествия. Но случилось так, что именно в эти дни очень богатый старый еврей – вроде того, о котором ты рассказывал, Фриц, – остановился там на неделю по пути из Испании в Голландию. Все у него было самого отборного свойства. О карете его, слугах и бриллиантах много говорили. Но особенно поразила нас в нашей школе верховой езды пара андалузских лошадок. Одна особенно – была благороднейшая из лошадей, каких только видывали во Франции. Даже и в нашем шведском полку едва ли можно было сыскать лучше. К тому же она была выезжена в королевском манеже Мадрида – и чтобы такая лошадь досталась еврею, и штатскому!
Из-за этих лошадок я на несколько дней забросил мадам Розальбу, столько было о них разговору. Мало кто из нас мог себе позволить подобную покупку, но мы считали делом чести их не выпустить из Сомюра. В конце концов барон Клоотц, миллионщик и большой острослов, как-то вечером после ужина сделав нам пятерым, ближайшим своим друзьям, забавное предложение. Он обещал купить лошадь у еврея и объявить ее призом в состязании, где мы покажем, чего стоим сами. Условия были – в течение дня проскакать три французских мили, выпить три бутылки местного вина и соблазнить по пути трех дам. Порядок событий каждый участник состязания назначал для себя сам, а лошадь еврея предназначалась тому, кто первым прибудет в дом барона Клоотца, исполнив все три условия.
Предложение это имело большой успех, и я уже прикидывал последовательность действий и перебирал в уме знакомых хорошеньких дам, когда вдруг сообразил, что день, назначенный для состязаний, – та самая роковая пятница. Вывор даты определялся в обоих случаях одним и тем же соображением: городская элита будет при деле и не сможет совать нос в чужие дела. Но я верил в себя и, уходя с ужина рука об руку с вальдемаром, уже предвкушая прелестнейшую шутку. Он все еще молился на Розальбу так смиренно, что ради нее готов был переменить веру и даже, я думаю, уйти в монахи. Мне часами приходилось выслушивать панегирики в ее честь. Все же после долгих уговоров мы убедили его принять участие в состязании. Возможно, он хотел покрасоваться перед Розальбой на испанском скакуне – он был недурной наездник.
Не хвастаясь, должен сообщить, что точно в назначенный час явился на свидание в белый замок Розальбы. Ее камеристка – больше в доме не было ни души, все отправились на похороны – провела меня в будуар в башне по каменным высоким ступеням. Ставни были закрыты, в будуаре темно и после жары казалось прохладно, как в соборе.
Было много велых лилий, и воздух отяжелел от их запаха. На столе стояли бокалы и бутылка самого лучшего вина, какое я в жизни пивал, – сухого Шато Икем. Моя третья за день бутылка.
Розальба меня ждала. Как всегда, в очень скромном уворе, но вдруг преобразясь в невиданную красавицу.
Если то, что случилось со мною в будуаре, покажется диким и фантастическим и похоже более на сказку или рассказ с привидениями, нежели на любовное приключение, – вина не моя. Да, правда, день был изнурительно жаркий, и ночью разразилась гроза, и, когда я входил в дом с раскаленной дороги, в тяжелых сапогах, голова у меня слегка кружилась. Быть может, я был влюблен сильней, чем сам догадывался, не знаю, но вдруг белый свет сошелся на ней клином. Вино, которое я пил, бешеная скачка – показались мне неовходимой прелюдией, посвя-щением в этот великий миг любви. Тем не менее я отчетливо помню все, что тогда случилось.
Я не мог терять время. Голова моя кружилась, комната качалась перед глазами, страстные слова любви сами летели с губ. Минута – и она очутилась в моих объятиях в разметавшемся белом платье. Она сама была – лилия в грозу, белая и качающаяся, и лицо у нее было мокро от слез. Но она отстранила меня, вытянув перед собою руки.
«Погоди минутку, – сказала она. – Выслушай меня. Мы тут одни. Никого нет в доме, кроме нас и моей камеристки, той хорошенькой девушки, которая провела тебя сюда. И тебе не страшно?»
«Арвид, – продолжала она. – Слыхал ли ты когда-нибудь историю Дон Жуана?» – Она так испытующе смотрела на меня, что мне оставалось ответить, что я даже и оперу про него слышал.
«А помнишь ты, – сказала она, – ту сцену, когда за ним является статуя Командора. Такая статуя стоит на могиле адмирала Испании.»
Я сказал: «И пусть она хорошенько его сторожит».
«Погоди, – сказала Розальба. – Розальба принадлежала Зумале Карреги. Когда она ему изменит, бедной Розальве придется исчезнуть. Но рано или поздно в опере должен быть пятый акт. Ты, моя себерная звезда, – ты будешь героем. И честь твоя, как у женщины, поставлена тут на карту. Ты не пожалеешь и самой Марии Магдалины. Розальба – сверкающий мыльный пузырь, и, когда ты его разобьешь, тебе останется лишь мокрое место – не более. Но ей пора исчезнуть. Люди здесь и даже сам ее создатель чересчур тесно меня с нею евязывают. Ты ей даришь великиий трагический конец. Никто другой на свете, я думаю, не мог вы лучше тебя справиться с ролью в этой трагедии. Ты достоин в нее войти.»
«Так впусти же меня», – простонал я.
«И тебе совсем не жаль бедной Розальбы? – спросила она. – Что она потеряет последнее свое привежище, навеки гонимая и проклятая, – это тебе все равно?»
«Это тебе меня не жаль!» – крикнул я.
«Ах, как ты ошибаешься, – сказала она. – Я так страдаю, так беспокоюсь о тебе, Арвид. Тебя ожидает страшное будушее – уничтожение, пустыня – ужасная судьба! Если бы я могла тебе помочь! Но это невозможно. Мысль о Розальбе не принесет тебе пользы. Пример ее тебя не вразумит. Воспоминание об этом часе одно и поможет тебе, но и в этом я не уверена. Ах, друг мой, если для твоего спасения я подарю тебе прекрасного коня – он стоит наготове, оседланный, в стойле, чтоб унести тебя прочь, спасти от общего нашего падения и проклятия, – и пошлю мою камеристку тебе его показать, – согласишься ты следовать за нею?»
Она вытянулась во весь рост, все еще упираясь рукою в грудь, тогда как моя левая рука была у нее на груди, и произнесла торжественно, как сивилла:
«Ведь скоро будет слишком поздно, мы услышим роковые шаги на лестнице – мраморные на мраморе.»
Тут темные волосы ее, обычно свисавшие вдоль щек двумя локонами, откинулись назад с бледного лица, и я увидел, что и впрямь она отмечена ведьмовским тавром. Он левого уха к ключице белой змейкой бежал глубокий шрам..
При этих словах барона Пилот крикнул:
Что? Что ты такое говоришь?
Я сказал, – отвечал барон терпеливо, довольный произведенным впечатлением, – что от левого уха к ключице у нее белой змейкой бежал глубокий шрам.
Я это слышал! – крикнул Пилот. – Зачем ты повторяешь мои слова! У шляпницы из Люцерна мадам Лолы был точно такой же шрам, и я тебе только что его описывал.
Я ничего такого не слышал, – сказал барон.
Разве я не рассказывал? – крикнул Пилот, обращаясь ко мне.
Я не ответил. Я думал: конечно, мне это снится. Теперь-то ясно, что это сон. Гостиница, Пилот, шведский барон – все-все входит в сновидение. И – Боже милостивый – это сущий кошмар по всем правилам! Да, я окончательно лишился рассудка, еще миг – и через эту дверь войдет Олалла, стремительно и легко, как всегда она является в снах.
И я не спускал глаз с двери.
Время от времени, пока мы пили и беседовали, снаружи входили новые гости, садились тут же либо проходили во внутренние помещения гостиницы. И вот дама со служанкой вошли и поспешно, опустив взоры, прошли мимо нас. Дама была в черном плаще и шляпе, скрывавших лицо и фигуру. У служанки волосы были уложены на швейцарский манер, и она несла несколько шалей. Ове выглядели такими скромницами, что даже барон не удостоил их более чем беглым взглядом. И только когда они уже ушли, Пилот вдруг оборвал свой пылкий спор с бароном и застыл, как статуя, глядя им вслед. Когда мы спросили его, смеясь, – а мы достаточно выпили, чтобы находить смешное друг в друге, – что с ним случилось, он обратил к нам большое розовое лицо.
– Это она! – крикнул он, ужасно волнуясь и приходя в еще большее волнение от звуков собственного голоса. – Это мадам Лола из Люцерна!
Итак, блеснула молния безумия, но поразила она Пилота, не меня. Однако никто не знал, что будет дальше, и после его выкрика мне показалось, что дама эта мне знакома. Пилот уже рвал на себе волосы.
– Полно, полно, старина, – сказал я, ехватив его за руку. – Что пользы беситься. Пойдем-ка лучше вместе и спросим у портье. Уж он-то должен ее знать и нам расскажет, что это повитуха из Андерматта, ничего общего не имеющая с Орлеанской девой.
Не переставая смеяться, я потащил его к портье и стал расспрашивать старого лысого швейцарца о вновь прибывших. Он был углублен в пересчитывание элегантных саквояжей и не удостаивал нас ответом.
– Послушайте, – сказал я ему. – Ваша мелкая услуга не останется без крупного вознаграждения. Не скажете ли вы, кто эта дама в черном плаще – революционерка, ответственная за убийство капеллана епископа Галленского? Или святая, поевятившая свою жизнь памяти генерала Зумалы Карреги? Или она римская проститутка?
Старик уронил карандаш и уставился на меня.
Помилуй вас вог, добрый господин, что вы такое говорите! – вскричал он. – Дама, что сейчас прошла через столовую, стоящая у нас в нумере девятом, – не кто иная, как супруга господина советника Хербранда, из Альтдорфа. Советник, чуть ли не самый важный человек в городе, остался вдовцом с большим семейством. Нынешняя госпожа советница – вдова испанского винодела, имеет недвижимость в Тоскане, почему и вынуждена вечно путешествовать туда-сюда. В Альтдорфе, где три внучки мои живут в услужении, все ее уважают. Она задает во всем городе тон и страсть как хорошо играет, говорят, в карты.
Ну, Пилот, – сказал я, препровождая его обратно в столовую, ибо в своем потрясении он так и остался бы стоять, буде я выпустил его плечо, – загадка наша решилась весьма прозаически. Мы можем спокойно спать нынче ночью в наших нумерах восьмом и десятом, каждый имея госпожу советницу своею соседкой.
Я не смотрел перед собою и наткнулся на человека, который с тросточкой в руке неспешно продвигался через столовую в том же направлении. Я извинился, обходя его, он слегка приподнял цилиндр, и я узнал старого еврея из Рима, Марка Кокозу. Он тотчас прошел дальше и исчез за той же дверью, которая скрыла даму в черном.
На мгновенье при виде этого бледного лица и глубоких темных глаз меня охватил ужас, но тотчас он сменился бешенством. Я весь трясся с головы до пят. Меня разозлить нелегко, ты сам знаешь, Мира, так было и в юности. И когда меня наконец охватывает гнев, я испытываю великое облегчение. Так было и тогда. Я вел себя как дурак, я и был одурачен, измучен, разочарован, долго бездействовал, и отчаяние мое достигло высшей точки ко времени встречи с приятелями в гостинице. Ну вот, думал я, если все в мире ополчилось против меня и все одинаково чудовищно – настала пора бороться. Так мне тогда, по крайней мере, казалось. Потом уж я понял, что дело было не во мне, что вся перемена произошла оттого, что она была рядом. Прошла в шести шагах от меня, повеяла на меня своими юбками и высвободила мое сердце, и снова ветер жизни наполнил мои паруса, и меня подхватило течением.
Я посмотрел на моих товарищей и увидел, что оба они узнали еврея. Они окаменели от изумления. Подверглись воздействию тех же высших сил, что я сам, – если только не были плодом моего собственного воображения. Но меня это не занимало. Я уже решился бросить вызов судьбе. Я вынул из кармана мою визитную карточку, написал на ней имя старого еврея и – в самом лучшем вкусе – вызов на картель. Я требовал немедленной встречи и тотчас отослал мою карточку к нему в нумер с лакеем. Я ничуть не боялся старика, которого Олалла называла своею тенью. Я не сомневался, что он – орудие дьявола, но рвался его увидеть. Лакей, однако, вернулся с известием, что это невозможно. Старый господин уже лег, велел своему камердинеру принесть ему горячего питья, заперся и велел его не тревожить. Я объяснил юному швейцарцу, что дело идет о предмете чрезвычайной важности, но он отказывался мне помочь. Он, мол, знает этого старого еврейского господина, который ездит в собственной карете со своими слугами и владеет несметным богатством.
И он обычно путешествует, – осведомился я, – В обществе госпожи Хервранд?
Нет, да что вы, – отвечал бедный малый, перепуганный моим диким видом. По его мнению, дама и господин едвa ли даже знали друг друга.
Мысль о том, что мне придется ждать всю ночь в бездействии, была для меня несносна. Но делать было нечего, и я придвинул кресло к камину и поправил огонь, готовясь глядеть на него, покуда не найду в себе решимости уйти спать. Опасаясь, как бы дама не уехала из гостиницы рано поутру, я снова призвал швейцарца, сунул ему денег и просил дать мне знать, когда дама из девятого нумера соберется в дорогу.
Но как же, мосье, – сказал молодой человек. – Дама эта отбыла.
Отбыла? – крикнул я, и Пилот с бароном подхватили мой возглас, как сдвоенное эхо.
Да, она уехала. Не успела она выйти за дверь, она сразу через другую дверь прошла к портье, в большом смятении, и приказала заложить карету, чтобы сегодня же ее доставили в монастырь. Она объяснила портье, что в гостинице ее дожидалось письмо о том, что сестра ее в Италии лежит при смерти. Она должна ехать немедля, для нее это вопрос жизни и смерти.
– Но возможно ли, – спросил я, – добраться нынче до монастыря, и в такую бурю!
Швейцарец согласился, что это нелегко, но – она настаивала, посулила двойную, тройную плату, с горя ломала руки, и возница не устоял. Да и как ослушаешься госпожу Хербранд? Она небось не простая дама. И она уехала. Неужто мы не слышали карету? И правда – мы слышали стук колес.
Мы стояли, как три фокстерьера подле лисьей норы.
Я не сомневался, что ее спугнул один вид старого еврея. Он же злой чародей, дьявол, джинн, каким-то образом получивший власть над душой прекрасной женщины. На миг я пришел в отчаяние, что не могу его убить. Но тут не обошлось вы без переполоха, и мне вы помешали. Итак, ничего иного не оставалось, как следовать за нею и защитить ее против него. При этой мысли сердце мое встрепенулось как жаворонок.
Нелегко было раздобыть карету, но все труды преодолел барон, выказав незаурядную энергию и ловкость. Я видел, что обоих моих товарищей, не подозревавших о собственном моем интересе, удивляла моя пылкость. Барон, приписывая ее моему опьянению, снисходил к добровольному свидетелю его подвигов. Пилот счел мое рвение доказательством дружбы. Оставаясь немым от потрясения, покуда мы уговаривали ямщика, он затем силился произнесть благодарственную речь.
– Пошел ты к черту, Пилот, – сказал я. И он довольствовался крепким пожатием моей руки.
Наконец за большую плату мы уломали ямщика, и все трое отправились в монастырь.
Ветер бушевал сильнее прежнего, всю дорогу замело.
Карета наша, соответственно, продвигалась рывками, то и дело увязая в снегу. Мы сидели по углам. С тех пор как очутились в душной карете, оконца которой почти тотчас залепило снегом, мы уже не разговаривали. Каждый из нас, я уверен, мечтал о том, чтобы спутники его оба погибли в пути. Меня, однако же, скоро так захватила мысль о том, что я снова увижу Олаллу, что весь внешний мир для меня канул в бездну, исчез.
Дорога все время шла вверх. Мне представлялось, что мы поднимаемся к небесам. Мое небо, если бы мне тогда дали выбрать, было бы то же. Озаренное яркой луной, исхлестанное бешеным ветром.
Меж тем дорога становилась все круче, все гуще валил снег. Ямщик на облучке не видел впереди себя дальше, чем на несколько шагов. Вдруг карета как-то особенно страшно дернулась и стала. Ямщик слез с облучка, рванул настежь дверь, впуская свистящий снег и ветер. Тулуп его был весь белый от снега. Перекрывая бурю, он бешено прокричал, что мы застряли в сугробе и нам отсюда не выбраться.
Мы держали недолгий совет. В сущности, решать было нечего, ни один из нас не собирался возвращаться. Мы вышли из кареты, подняли воротники и, согнувшись надвое, как старцы, продолжали свой путь.
Снег уже не валил. Небо почти очистилось. Луна, пробираясь за тонкими тучками, нам указывала путь. Но ветер здесь был ужасный. Выпрыгнув из кареты, я сразу вспомнил волшебную сказку, слышанную в детстве, о том, как старая ведьма все ветры небесные держит в мешке. Наш перевал, думал я, и есть тот мешок. Ветры безумствовали, запертые в нем, как рвущиеся с поводка драчливые псы. То они отвесно обрушивались нам на головы, то взвивались снизу, высоко взвихряя снег. В карете нашей было достаточно холодно, но здесь, высоко в горах, воздух был такой, будто на голову нам опорожнили ведро со льдом, – мы с трудом дышали. Но безумие стихий радовало меня. В таком мире, в такую ночь я непременно найду ее и ей понадовится моя помощь.
Мои спутники, уже в расстоянии шага смутные как тени на снежной дороге, нисколько меня не занимали. Я чувствовал, что я догоняю ее один, и скоро я их опередил. Пилот совсем исчез из виду, барон был в нескольких шагах, но за мной не поспевал.
Вдруг, почти час спустя, я различил на обочине большое, как дом, покосившееся что-то. То была карета Олаллы.
Она увязла в снегу, как и наша, почти опрокинулась, и рядом не было ни лошадей, ни ямщика. Я рванул дверь, и в карете отчаянно закричала женщина. Я узнал служанку, которую видел в гостинице. Она скорчилась на полу, вся обмотанная шалями. Она была одна и, удостоверясь, что я не собираюсь ее убивать, простонала, что ямщик распряг лошадей и повел в укрытие, когда, как и наш ямщик, понял, что нет никакой надежды двигаться дальше. Но где же, кричал я в ответ, где же ее хозяйка?
Хозяйка, сообщила служанка, пешком пошла вперед. Девушка была перепугана до смерти и говорила о бегстве хозяйки, рыдая и хлюпая. Она меня не отпускала, я вырвался от нее и захлопнул дверцу кареты. Какой же страх и ужас были в этой карете, думал я, если женщина из нее бежала одна, в страшную ночь среди диких гор? Чем же грозил ей старый еврей из Амстердама?
Я потерял со служанкой около четверти часа, и у барона явилась возможность меня догнать. Еще горели фонари на карете, и, когда он приблизился ко мне и заговорил, лицо его странно пламенело под ледяною луной. Укрывшись за каретой от ветра, мы обменялись несколькими фразами. И снова пустились в путь, сначала бок о бок.
Там, где дорога круто взвиралась вверх, в клубах снега, взметавшегося как пороховой дым, я различил темную тень. Она была ярдах в ста впереди и напоминала очертаниями человеческую фигуру. Сначала она то показывалась, то вновь исчезала в буре, и трудно было удерживать ее взглядом, но потом, хоть расстояние между нами не уменьшалось, глаза мои приноровились к своей задаче, и я уже не упускал ее из виду. По крутой и каменистой дopоге она шла так же быстро, как я, и так же согнувшись, и вновь меня посетила давняя моя мысль, что она могла бы летать, если бы захотела. Ветер рвал с нее одежды. То он вздувал их и расправлял так, что она казалась злой, распростершей крылья совою на ветке в ночном лесу. A то он их взвинчивал вверх так, что она, длинноногая, делалась похожа на страуса, когда он бежит по земле, готовясь взлететь и ловя крыльями ветер.
Когда я ее увидел, присутствие барона для меня сделалось несносно. Не для того я гонялся за Олаллой шесть месяцев, чтобы, догнав ее наконец на горной тропе, с кем-то делить ее общество. Но тщетно пытался бы я объяснить это барону. Я остановился, он остановился тоже, и тут я схватил его за грудки и отшвырнул назад. Наше восхождение его утомило. Он сопел и несколько раз останавливался. Но, когда я схватил его, когда он увидел мое лицо, он тотчас приободрился. Теперь-то он ни за что не желал отпустить меня вперед одного. То, за чем я гнался, было так для меня драгоценно, что он попросту не мог от этого отступиться. Блеснули его глаза, блеснули зубы. Несколько минут мы боролись на заснеженной дороге. Он сшиб с меня шляпу, она покатилась прочь. Но, все еще удерживая его левой рукой, я отпустил ему такую оплеуху, что он потерял равновесие. Было скользко, он упал и покатился назад. Падая, он ухватился за мой шарф, потянул его и чуть было меня не удушил. Проклиная досадную проволочку, я снова вскочил и побежал, весь дрожа с головы до пят.