Текст книги "Семь фантастических историй"
Автор книги: Карен Бликсен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 25 страниц)
VIII. ОСВОБОЖДЕННАЯ ПЛЕННИЦА
Вот слуги подняли и отнесли старого принца в дом, и Джованни с Агнессой остались лицом к лицу на опустелой террасе. Глаза их встретились, и так, будто это для нее важней всех событий рокового утра, она глядела ему в глаза все время, покуда хозяйский петух – кстати, он по прямой линии происходил от знаменитого петуха в доме первосвященника Кайафы и предки его были завезены в Пизу на возвратном пути крестоносцами – завел и завершил свой протяжный крик. Потом она отвернулась, чтоб последовать за остальными. И тут, по-прежнему не шелохнувшись, Джованни заговорил.
– Не уходите, – сказал он.
Она остановилась, но не отвечала.
Не уходите, – сказал он снова. – Дайте мне с вами объясниться.
Едва ли, – сказала она, – вы сможете что-то мне объяснить.
Он долго стоял, смертельно бледный, будто собираясь с силами, потом наконец начал странно севшим, изменившимся голосом:
Наступило долгое, глубокое молчанье. Ее можно вы счесть садовой статуей, когда в не играл ее нежными прядями легкий ветерок.
– Я оставил вас, – продолжал он тем же севшим, как ошеломленным голосом. – Я ушел. Но в дверях я обернулся. Вы сидели на постели. Лицо твое было в тени, но лампа со спины озаряла твои плечи. Ты была голая, я же сорвал с тебя одежду. Полог постели был зеленый, золотой, как лес, как один из моих лесов в горах, а ты, ты была как Дафна у меня на полотне, Дафна, оборачивающаяся лавром. А я стоял в темноте! И часы пробили один удар. Год целый! – Вскрикнул он. – Год целый я ни о чем ином не мог думать, как только о той минуте.
Снова оба стояли молча, потерянно. Как марионетки во вчерашней пьесе, они подчинялись чужой, более сильной руке и не знали, что с ними будет.
Снова он заговорил:
Крапива скорби так меня сжигала,
Что, чем сильней я что-ливо любил,
Тем ненавистней это мне предстало.
Такой укор мне сердце укусил,
Что я упал…
И умолк, ибо, хоть тысячу раз твердил сам с собой эти строки, вдруг не мог вспомнить дальше ни звука. Казалось, он вот-вот рухнет замертво, как рухнул давеча его соперник.
Она обернулась, вгляделась в него, очень строго, но на лице ее был написан тот покой, та ясность, какие звуки поэтические всегда производят в душе, истинно преданной поэзии. И голосом ясным и нежным, как голос поющей птицы, она произнесла:
…Пусть твой дух стесненный
Боязнь и стыд освободят от пут,
Так, чтобы ты не говорил как сонный.
На мгновение она отвела взгляд, глубоко вздохнула и заключила:
Знай, что порушенный змеей сосуд
Был и не стал; но от судьи вселенной
Вино и хлеб злодея не спасут.
И с этими словами она устремилась прочь, и, хоть прошла она так близко, что он мог бы ее удержать, стоило протянуть руку, он не шелохнулся, не двинулся, будто овречен был навеки остаться там, где она его покинула.
Август с нею столкнулся в дверях. Хоть он был потрясен событиями утра и вдобавок видом старика, торжественно и мирно теперь покоившегося на широкой гостиничной постели, совесть нашептывала ему, что надо вы передать в Пизу поручение старой дамы и воспользоваться помощью Агнессы. Но, кое-что поняв в роковых событиях, в которых играла она не последнюю роль, он не решался докучать ей такой прозой, как адрес и прочее. Однако она его приветствовала радостно, словно старого приятеля. Подала ему руку, одарила ласковой улыбкой. Она переменилась, будто вдруг ожила статуя.
Внимательно выслушав Августа, она загорелась желанием поскорей донести до подруги бабушкино порученье, предложила к его услугам свой фаэтон, ибо он куда проворнее тяжелой кареты, и сама вызвалась править.
– Друг мой, милый датский граф, – сказала она, – едемте отсюда прочь, в Пизу. И поскорей. Ведь я свободна теперь. Я вольна лететь куда угодно, хотя вы в собственных мыслях. Я могу спокойно думать о завтрашнем дне. А завтрашний день, я верю, прекрасен. И мне только семнадцать лет, и с Божьей помощью я проживу еще шестьдесят. Я не заточена уже, как прежде, в пределах одного-единственного часа. И нечего о нем думать. О Господи! – Вскрикнула она в сердцах. – Да я и вспомнить-то его не смогу, как бы ни старалась!
Она была как юный возница, упоенный скоростью, уверенный в исходе состязанья. Кажется, идея скорости уже овладела ею безраздельно. Входя в дом, она оглянулась на террасу.
Знаете, – сказала она, – а ведь мы все были несправедливы. Этот старик был великий человек и достоин любви. Покуда он был жив, мы желали его смерти, но вот его нет, и как нам его недостает.
И стало быть, – сказал Август, выводя из случившегося свое собственное умозаключенье, – пора понять, что все люди, которых мы встречаем, с которыми нас сводит судьба, обоснобываются в нашем сердце, как деревья, нами посаженные в саду, как мевель, нами поставленная в доме. И лучше уж их беречь и находить им верное употребление, не то останешься в голом саду, в пустом доме.
Она задумалась над его словами.
– Да, – сказала она. – И старый граф впредь останется в саду моей души фонтаном черного мрамора, даря тенистую прохладу, играя звонкими струями. И я всегда смогу подле него отдохнуть и собраться с мыслями. Будь я на месте Розины, я вы от него не сбежала, нет, я постаралась вы сделать его счастливым. Хорошо вы, он стал наконец счастливым. И как больно приносить кому-то несчастье.
Август подумал, уж не раскаивается ли она запоздало, что нарушила ход дуэли, и он сказал, утешая ее:
– Не забудьте, вы сегодня спасли человеку жизнь.
Она изменилась в лице, помолчала немного. Потом повернулась и заговорила пылко.
– Но кто вы, – сказала она, – кто вы мог спокойно стоять в стороне и слушать, как человека столь несправедливо поносят?
Едва подали экипаж, они помчали в Пизу. Разгорался жаркий день, дорога пылила, тени деревьев стлались под самые колеса. Август оставил лекарю свое имя и адрес на случай дознания, но старый принц, в конце концов, умер ведь своей смертью.
IX. ПРОЩАЛЬНЫЙ ДАР
Граф Август фон Шиммельман провел в Пизе уже три недели и положительно влюбился в этот город. Он завел роман со шведской дамой, которая жила в Пизе, чтобы быть подальше от мужа и держать небольшую оперную сцену, являясь на ней друзьям. Последовательница Сведенборга, она видела себя с Августом вместе, уверяла она, в ином воплощении. Но куда более занимали его попытки двух священников, одного старого, другого молодого, обратить его в католичество. Не то чтобы хотел он обратиться, но был, однако, приятно удивлен тем интересом, какой могла представить для кого-то его душа, и старательно открывал овоим священнослужителям мельчайшие ее движения и переливы. Предвидя тем не менее, что духовное его обольщение не может длиться вечно, как, увы, обольщения всякого рода, и кончится вот-вот, он стал посвящать свои досуги тайному политическому братству, куда был введен в качестве представителя свободной страны. Там свел он знакомство с истинным старым якобинцем, изгнанником, былым монтаньяром и другом Робеспьера. Август часто к нему наведывался и в темной мрачной каморке под самой крышей обветшалого дворца рассуждал о тирании и свободе. К тому же он брал уроки живописи и начал копировать одну старую картину в галерее.
Тут получил он письмо от старой графини ди Гампокорта, которая обреталась на своей вилле близ Пизы и приглашала его к себе. Письмо полно было дружеских излияний и содержало важное известие. Узнав в один и тот же час о том, что бабушка ее при смерти, а бывший муж умер, юная Розина разрешилась от времени мальчиком, которого окрестили Карло в честь прабабушки, которая и характеризовала его, как чудо совершенства. Обе женщины, старая и молодая, теперь совершенно оправились, хотя старая графиня отчаялась когда-нибудь снова владеть правой рукой, и обе только и мечтали его увидеть и выказать ему свою признательность за неоценимую услугу.
Август отправился на виллу старой графини томяще жарким вечером. Когда он приближался к месту своего назначения, наконец-то грянула три дня нависавшая над Пизой гроза. Странно пожелтевший воздух пахнул серой, темные могучие тополя при дороге гнулись на бешеном ветру. Над самой каретой ослепительно вспыхнула молния, прокатился гром, упали первые тяжелые теплые капли, и вот уж все вокруг накрыло серым посверкивающим водопадом. Когда проезжали по каменному мосту с низкими перильцами, Август видел, как черную реку пронзают тысячи дождевых стрел. Карета с трудом одолела крутой каменистый подъем, скользкий от дождя, и, едва остановилась подле длинной мраморной лестницы, навстречу сбежал слуга с огромным зонтом, дабы гость не вымок, взбираясь по ступеням.
В просторной зале, окнами на длинную террасу над рекой, тяжелая дровь дождя по плитам отдавалась так гулко, словно он хлестал прямо с потолка. В стеклянные отворенные двери врывался запах свежести и горячего камня, резко остывающего в водяных потоках. В самой зале пахло розами. В дальнем углу старик аббат обучал девчушку игре на фортепьяно, но дождь и гром мешали отсчитывать такт, урок пришлось прервать, и оба глядели теперь в окно, на берег и реку.
Старуха графиня и молодая мать, сидя рядышком на диване, любовались младенцем. На руках у кормилицы, дебелой юной особы, облаченной в нечто розовое и красное, как олеандровый куст, он казался немыслимо крошечным, как печеное яблочко, все в кружевах и в лентах. Внимание дам разделялось между ним и грозою, и то и другое приводило их в такой неистовый восторг, будто в жизни не было и не будет ничего более увлекательного.
Графиня Карлотта хотела встать навстречу гостю, но так разволновалась при виде его, что не могла шевельнуться. Глаза под морщинистыми веками были полны слез, и во вce время разговора они струились у нее по лицу. Она его расцеловала в обе щеки и с глубоким чувством представила внучке, и впрямь прекрасной, как те мадонны, которых понагляделся он в Италии, а затем и младенцу. Август никогда не в состоянии был испытывать ничего, кроме страха, в присутствии столь крошечных существ, хотя и соглашался признать, что они представляют известный интерес как некое невнятное обетование. Тем более его изумило, что все три женщины явственно считали дитя уже верхом совершенства и, кажется, досадовали, что в дальнейшем ему суждено меняться. Но вдруг это представление о том, что жизнь человеческая достигает при рождении своего апогея, а затем неукоснительно влечется к закату, показалась ему куда удовней и совлазнительней собственных его понятий.
Старая дама весьма сильно изменилась со времени их встречи. Любовь к особи мужского пола, которой она, по собственному ее признанию, прежде не знала, придала ее жизни гармоническую и сладостную цельность. Так сама она ему поведала.
– Когда я была девочкой, – сказала она, – мне часто повторяли, что дураку полработы не кажут. Но что же иное в течение всей нашей жизни делает с нами Господь? Да покажи он мне эту прелесть с самого начала, я, как послушная овечка, трусила бы за Ним на шелковой ленточке. Жизнь наша – мозаика Творца, и он без устали ее складывает. Если б я только сразу увидела в центре этот дивный кусочек, мне открылся бы весь узор, и разве бы я упиралась, разве стала спутывать его без конца, заставляя Господа делать лишнюю работу?
Впрочем, она больше вспоминала несчастный случай на дороге и вечер, проведенный вместе с Августом в гостинице. И сладость воспоминанья, как водится, придавала прелести событиям, в свое время начисто ее лишенным.
Слуга внес вино и великолепные персики, молодой отец явился и был представлен гостю, играя, однако, в этой сцене поклонения роль не большую, нежели выпала в сходном случае самому младшему из волхвов, тогда как старая графиня избрала себе роль Иосифа.
Когда дождь перестал, она подвела Августа к окну.
– Мой милый юный друг, – сказала она, стоя с ним рядом, чуть поодаль от остальных. – Никакими словами мне не выразить мою признательность. Но я хочу подарить вам кое-что на память, чтобы вы меня не забывали вдали, и прошу вас мне не отказать и принять мой подарок.
Август стоял и смотрел в окно. Что-то смутно знакомое вдруг задело его за сердце.
– Когда мы встретились впервые, – сказала она, – я рассказала вам, что в жизни своей любила три существа. О двух первых вы знаете. Третья была девушка, мне ровесница, подруга из дальней страны, уж и не припомню теперь, какой именно. Мы недолго были знакомы, скоро нам суждено было навсегда расстаться. Перед разлукой мы поклялись вечно помнить друг друга, и память о ней много раз меня спасала среди превратностей судьбы. Прощаясь, в слезах, мы обменялись на память подарками. Эта вещица для меня драгоценна, как знак истинной дружбы, оттого-то я и прошу вас ее принять. Пусть укрепляет она вашу веру в чудеса и скорую помощь Провидения в бедах.
С этими словами она нащупала у себя на груди какой-то мелкий предмет и протянула Августу.
Август на него взглянул, и тотчас рука его невольно потянулась к жилетному карману. То был флакончик для нюхательных солей в форме сердца. На светлом фарфоре был изображен пейзаж – деревья, белый дом. И, вглядевшись в него, Август узнал собственный свой дом в Дании. Он узнал щипец Линденбурга, и два старых дуба у ворот, и на задах липовую аллею. Каменная скамеечка под дубами была выписана с особенной тщательностью. Понизу, по вьющейся ленте, шли слова: «Amitie sincere».
Он нащупал свой флакончик в жилетном кармане и уже чуть было не вынул его, чтоб показать старой даме.
Он знал, что подарит ей любимый сюжет для неустанных, неиссякаемых рассказов, что и на смертном одре, очень возможно, она вспомнит о чудесном знаке судьбы. Но его удержало ощущенье, что в этом решенье рока есть что-то, для нее недоступное, предназначенное ему одному, – та глубь, тишина и покров, которых ведь ни с кем не разделишь, как нельзя поделиться снами.
Он с большим чувством поблагодарил старую даму, и она поняла, что он умел оценить ее дар, и отвечала с удовлетворением и достоинством.
Расточая изъявления искренней дружбы, он простился со старой графиней и юной четой и пустился в обратный путь, в Пизу.
Дождь перестал, был почти прохладный вечер. Золотые лучи и синие тихие тени оспаривали между собою простор. Низко в небе висела радуга.
Август вынул из кармана зеркальце. Зажав его в ладони, он задумчиво в него поглядел. [7]7
переводчик: Е. Суриц
[Закрыть]
СТАРЫЙ СТРАНСТВУЮЩИЙ РЫЦАРЬ
У моего отца был друг, старый барон фон Бракель, он много путешествовал на своем веку и многих людей, города посетил и обычаи видел. [8]8
Гомер. Одиссея. Перевод В. Жуковского.
[Закрыть]Во всем прочем он весьма мало походил на Одиссея, особенно по части хитроумия, не выказывая никакой ловкости в устройстве собственных дел. Верно, и сам он об этом догадывался, а потому уклонялся от обсуждения вопрособ практических с молодым поколением, озавоченным устройством карьеры. Зато, если речь шла о теологии, опере, нравственности и подобных бесполезных предметах, с ним любопытно было потолковать.
В молодости он был на редкость хорош собой. Думаю, он воплощал тогдашний идеал прекрасного юноши. В лице его не осталось никаких следов этой былой красоты, но они сквозили в том спокойном веселом достоинстве, которое является обычным ее следствием и остается даже и у дряхлых стариков, глядевшихся в высокие зеркала минувшего века с гордостью и восхищением. Так что и в danse macabre [9]9
Пляска смерти (фр.)
[Закрыть]вы без ошибки бы указали скелеты тех, на кого с удивленьем, восторгом и завистью указывали когда-то на балах.
Как-то вечером мы с ним углубились в испытанную тему, столетиями служившую свою службу литературе. Он с совершенной серьезностью представил на мое рассмотрение классический конфликт между желанием и долгом, озадачивавший на перепутье еще Геракла: стоит ли жертвовать склонностью ради того, что тебе представляется справедливым? И кстати же, он рассказал мне следующую историю.
Зимней дождливой ночью 1874 года в Париже со мной заговорила на улице пьяная девушка. Я тогда, сами можете высчитать, был совсем еще юнец. Я был безумно несчастлив и сидел с непокрытой головой под дождем на уличной скамейке, ибо только что расстался с дамой, которой, как мы выражались тогда, я поклонялся и которая час назад пыталась меня отравить.
Эта история никак не связана с тем, что я вам рассказываю, но сама по себе любопытна. Много лет я про нее и не вспоминал, пока, в последний раз быв в Париже, не увидел вдруг в ложе оперы мою даму с двумя прелестными девочками в розовом, как объяснили мне, ее правнучками. От ее былой прелести ничего не осталось, но никогда я не видывал ее столь довольной. Потом уж я пожалел, что не зашел к ней в ложу, ибо, хоть оба мы мало нашли счастия в старой нашей любви, верно, ей лестно было вы напоминание о юной красавице, терзавшей мужские сердца, как самому мне было лестно вспомнить, пусть смутно, юношу, чье сердце было столь жестоко терзаемо в то давнее время.
Если великому мастеру не удалось увековечить ее редкую красоту на холсте или в мраморе, ныне она живет лишь в очень немногих старых душах, вроде моей… В свое время она поражала. Светловолосая, таких светлых волос я не видывал больше ни у одной женщины, она, однако, ничуть не походила на этих ваших вело-розовых красоток. Она была бледна, вовсе лишена красок, как старая пастель, как туманное отражение в зеркале. И за нежным этим фасадом таилась такая непостижимая энергия, такая гордость, каких не имеют уже или не выказывают нынешние красавицы.
Я увидел ее и влюбился осенью, когда оба мы съехались для охоты в замок одного приятеля с большой компанией молодых людей, которые нынче, ежели еще живы, оглохли и скрючились от подагры. Я, верно, до последнего часа моего не забуду ее на крупном гнедом жеребце, в ясном воздухе, тронутом легким морозцем, когда мы, бывало, усталые, разгоряченные, ввечеру возвращались в замок по старому каменному мосту. Я любил ее так, как пажу надлежит любить королеву, смиренно и дерзко, ибо она была столь извалована поклонниками и красота ее была столь царственна и надменна, что пугала двадцатилетнего мальчика, бедного и чужого в ее кругу. И каждый час, когда мы ездили верхом, танцевали, участвовали вместе в комедиях и живых картинах, был наполнен страхом, надеждой, восторгом и мукой, ну, да вы сами знаете, каково это – целый оркестр в душе. Когда она, как это говорится, подарила мне счастье, я поистине счел себя осчастливленным навеки. Помню, утром, раскуривая сигару и озирая с террасы волнящуюся голубыми холмами округу, я давал Господу расписку в своем окончательном счастье. Отныне, что бы ни произошло, я свое получил и больше ничего уж не требовал.
У очень юных людей любовь не есть дело сердца. Мы пьем в эти годы от жажды или чтоб захмелеть, а собственно свойства вина мало нас занимают. Влюбленный юноша поглощен всего больше собственными переживаниями. К этому состоянию можно вернуться, прожив долгую жизнь, но старости оно меньше прилично. Я знавал в Париже одного русского старика, владельца громадного состояния, который содержал прехорошеньких юных танцовщиц. Однажды его спросили, питает ли он какие-нибудь иллюзии относительно их чувств к его особе. «Нет, – ответил он, помолчав, – но ежели мой повар угодит мне котлеткой, едва ли я стану задаваться вопросом, любит он меня или нет». Такого юноша не сказал вы, но он сказал вы, верно, что не тревожится о том, принадлежит ли его поставщик вина или виноградарь к одной с ним вере. Но с годами научаешься смирению, и уж свойства вина, а не собственные, занимают тогда твои мысли. И ты с благоговением поднимаешь вокал, благодаря Бога за то, что поставщик или виноградарь одной с тобой веры.
Что касается до меня, в том случае, о котором я вам рассказываю, юному моему эгоизму очень скоро был преподан заслуженный урок. ибо в последующие зимние месяцы, когда оба мы оказались в Париже, где в ее доме сходились блистательные умы, расточавшие похвалы ее любительским упражнениям в музыке и живописи, мне стало казаться, что она использует меня или даже собственные свои ко мне чувства, если можно так выразиться, чтобы возбудить ревность в муже. Такое случалось, полагаю, со многими юношами на протяженье веков, но совокупный их опыт, увы, ничему не научит сталкивающегося с подобной же незадачей нынешнего влюбленного. Я задумался об истинной природе отношений супругов, о том, какие странные силы в нем или в ней кидают меня туда-сюда, как волан. И, не обольщаясь на свой счет, признаюсь – я испугался. Одновременно она и меня ревновала и, случалось, бранила, как оплошного лакея. Я знал, что жить без нее не могу, чувствовал, что и она не может либо не хочет жить без меня, но на что я ей нужен, я не мог догадаться. Я не знал, на каком я свете, и мучался – так, коснувшись железа в морозный день, не знаешь, леденит оно или жжет.
Еще до того, как нам встретиться, я знал ее девичью фамилию, знал историю рода, веками вплетавшуюоя в историю Франции, тогда же и прочитал я, что среди ее предков водились вурдалаки – такие существа, знаете, днем они люди, а по ночам волки. И вот я чуть ли порой не мечтал застигнуть ее ощеренной, на четвереньках, чтоб разом уж излечиться от всяких иллюзий. И все же до самого конца наша любовь дарила нам часы, исполненные особой прелести, которых я ей вовек не забуду. В первые мои годы в Париже, покуда я еще ни с кем не свел знакомства, я увлекся историей старинных парижских дворцов, ей нравилось это мое увлечение, и мы вместе погружались, бывало, в дивный мир старого Парижа, в век Мольера и Абеляра, и как по-детски серьезна и нежна была она во время этих наших экскурсий! А то вдруг до того терзала меня, что мне становилось невмоготу, я не знал, куда деться, хотел все бросить и бежать. Но она, видно, тотчас угадывала мои помыслы, делалась особенно обворожительна и уж конечно лежала ночами без сна, сочиняя для меня самые страшные кары. Словом, это была игра в кошки-мышки, стариннейшая в мире игра. Но коль скоро кошкой владеет страсть, а мышкой – пошлая забота о сохранении собственной шкуры, мышке все это первой надоедает.
Под конец мне стало казаться, что ей хочется разоблаченья, так она была небрежна – а в те годы любовная связь требовала осторожности. Как-то ночью даже, когда она собиралась на вал, куда я не был зван, я к ней явился, переодетый парикмахером, – а ведь дамы тогда носили затейливые прически, и работа куафера занимала много времени.
И мысль о муже неотступно меня преследовала, как гигантская тень на заднике преследует мечущегося по сцене малюсенького полишинеля. И вот я бесконечно устал – не то чтобы я наскучил ей, но меня мучили вечная тоска и сомнения. И я решил вызвать сцену, вызвать ее на объяснение, пусть оно и поведет к разрыву. И вдруг – в тот вечер как раз, о котором я вам рассказываю, она сама закатила мне сцену, и то была такая буря, такой ураган страсти, какой никогда уже впредь меня не подхватывал. И верите ли: то самое оружие, которое я припасал для боя, она пустила в ход против меня – с негодованием она бросила мне в лицо, что я влюблен не в нее, но в ее мужа. И послушайте дальше: когда она мне это крикнула в своем будуаре, выложенном шелком раздушенном футляре для драгоценности, в каких любили подавать себя дамы в мои времена – по стенам букетики на полотне, всюду подушечки, в углу за спиной у меня кипы сирени, и свет лампы приглушен красным большим абажуром, ах, как я все это запомнил! – так вот, когда она бросила мне свое обвинение, я не нашел ни слова в ответ, потому что я понял – она права!
Вы, конечно, вспомнили вы его имя, если вы я вам назвал его, о нем до сих пор говорят, хотя его давно нет на свете. Вы могли вы его встретить и в мемуарах того времени, ибо он был кумиром нашего поколения. Позже его постигла страшная участь, но тогда – ему было, кажется, тридцать три года – он был в полном расцвете своего победного, своего удивительного обаяния. Помнится, я слышал однажды, как двое стариков вспоминали его мать, блестящую красавицу времен Луи-Филиппа. Один сказал, что свои знаменитые бриллианты она носила так же легко и небрежно, как девушки носят венки полевых цветов.
«Да, – сказал второй, помолчав, – зато потом она их и разбросала, как цветы, а lа Офелия». Вот я и думаю, что его эта редкая легкость в сочетании с силой была родовая черта, как и слабость, которая в конце концов его сгубила. В самых капризах его, в манерности даже, которую мы тогда почитали своим долгом и непременной принадлежностью du grand siecle, [10]10
Великого века (фр.).
[Закрыть]сквозили присущие старой Франции благородство и высота помыслов.
Часто потом, глядя на какой-нибудь замок семнадцатого столетия, столь мало, кажется, приспособленный для человеческого жилья, я думал, что архитектор будто рассчитывал на него или на его мать. Он так спокойно вверялся жизни, не замечая вызывавших нашу зависть успехов, словно знал, что возможности его безграничны. И было от чего призадуматься о судьбе человеческой, когда много позже мне рассказали, как – перед страшным своим концом – друзьям, заклинавшим его Бога ради смириться, он отвечал словами Софоклова Аякса:
Пожалуй, лучше вы мне о нем не заговаривать, даже и через столько лет. Идеалы юности – это вехи, и, пусть поверженные, они все остаются на карте местности. Но к нашей истории он ровно никакого отношения не имеет.
Как я уже вам сказал, едва она начала меня упрекать, я понял, что все правда: что чувства мои к обворожительной юной женщине, моей любовнице, были ничто в сравнении с теми, что я испытывал к молодому человеку. Будь он среди гостей в том достопамятном замке, мне едва ли пришло бы в голову волочиться за его женой.
Но любовь к нему жены и ее ужасная ревность были поистине весьма странного свойства. Что она влюблена в него, я понял тотчас, едва она о нем заговорила, да нет, даже и раньше. И она ревновала, она страдала, она плакала, она – я уж вам говорил, она готова была убить, ежели вы у нее не сыскалось другого средства. И вся эта роковая борьба двоих, для нее составлявшая, быть может, все содержание жизни, – была не борьбой за то, чтобы одолеть, удержать, нет, это было состязание. Она его ревновала так, будто и он был знаменитой парижской львицей, соперницей или как если в сама она была юный Дон Жуан, завидовавший его победам. Думаю, она всегда и во всем чувствовала себя с ним один на один в мире, который она презирала. Блистая на балах и маскарадах, окружая себя толпой поклонников, она никогда не упускала его из виду, как, надо думать, мча взапуски, не спускает глаз возница с той тройки, которая его обходит. Ну, а уж нас, остальных, она делила на тех, кто достался ей, и тех, кто предан ему. Любовников она брала, как брала на коне барьеры, состязаясь с тем единственным, кого любила.
Уж не знаю, с чего это между ними пошло. Потом я старался себя уверить, что у нее это началось с желания отомстить за какую-то причиненную им обиду. Как вы там ни было, думаю, именно эта бесплодная, жгучая страсть и выжгла все ее краски.
Надо вам напомнить, что все это происходило на заре так называемого движения за эмансипацию женщины. Много тогда творилось разных чудес. Не думаю, чтоб движение это сразу пустило глубокие корни, но в иных молодых особах именно высшего общества оно нашло благодатную почву. И как раз отважнейшие и благороднейшие, выйдя из тьмы веков на солнечный свет, горели жаждой подвигов и спешили расправить крылья. Иные облачались в доспехи Жанны д'Арк, этой эмансипированной девственницы, примеряли ее нимб и взмывали вдохновенными ангелами. Но большинство женщин, дай им только волю, отправляются прямехонько на шабаш ведьм. Лично я за это их уважаю, и едва ли я мог бы всерьез полюбить даму, которая уж вовсе никогда не каталась на помеле.
Я часто думаю – какая несправедливость, что женщина никогда не была на свете одна. У Адама – у того было время, долгое ли, короткое ли, побродить по свежей, первозданной земле, среди зверья, предаваясь собственным мыслям. И все мы от рожденья носим в себе воспоминания об этом часе. А бедняжка Ева с первого же мгновения, как увидела мир, обнаружила там и супруга, предъявляющего на нее свои права. Вот женщина вечно и досадует на Создателя: зачем не дал ей безраздельно попользоваться раем. Да вот беда – когда гонишься за утраченным временем, поймать его можно только за хвост. И иные красавицы получают свое перевернутым, как в вогнутом зеркале.
Старые блюстительницы алтаря и очага громко ворчали, что новомодные идеи совсем вскружили головы молодым вертихвосткам. Возможно, еще многие, кроме моей повелительницы, неслись сломя голову и выворачивая шею, как безумный охотник из сказки. И еще – если можно так выразиться – в воздухе носилась теория, что ревность любовная – устарелое и недостойное чувство и все любовные притязания мужчин суть злокозненные посягательства на женскую свободу. Да, так одержимы были юные дамы дьяволом, что никому другому не соглашались отдать душу. Еще доктор Фауст объяснил, заметьте, что женщина, торопясь на свиданье с Нечистым, всегда на сто шагов обгонит нашего врата. Зато состязание, как между Адамом и Лилит, – это пожалуйста, это благородная страсть, узаконенная конклавом ведьм. И не одни бородатые старухи Макбетовы, которым сам бог велел, но прелестные юные женщины нашего круга по ночам в чистом поле под виселицей, так сказать, колдовали над смертным зельем, сходя с ума от зависти к усам возлюбленного. И всей этой теологии они набрались, читая, как и положено ведьмам, Книгу бытия задом наперед. Предоставить вы их самим себе – уж они вы и таким способом кое-что из нее почерпнули. Так нет же – хилые, робкие мужчины – пропобедники эмансипации, являющие жалкое зрелище, как и всегда его являют на шабаше колдуны, лишили Евангелие всякой силы, низведя его с неба на землю и подчинивши законам своей мужской логики. Впрочем, я полагаю, что в наши дни, когда мужчины эмансипировались от мужества, достигнуто кой-какое равновесие. Теперь частенько можно встретить молодого человека, который ночью в чистом поле, припадая к земле, следует за тенью ведьмы, парящей в поднебесье, – это он собирает волчьи ягоды и крапиву, чтоб извести возлюбленную из зависти к ее пышным грудям и воздушному стану.
Роль, которую отвела мне в наших отношениях моя эмансипированная юная ведьма, была не из лестных. И все же я думаю, что она любила меня до безумия – той страстью, какую маленькая девочка питает к любимой кукле. И в таком смысле я был центральной фигурой трагедии. Если сама она избрала партию Отелло, то я, а вовсе не муж, играл Дездемону, и легко допускаю, что она вздыхала при мысли о несчастном своем предприятии: «Но ведь жалко, Яго! О, какая жалость, какая жалость!» – и стремилась одарить меня поцелуем, и не одним, прежде чем окончательно со мной рассчитаться. Только, в отличие от печального мавра, она не думала о мести и справедливости. Она хотела меня уморить, как взрывает оставляемую крепость решительный генерал, чтобы не доставалась врагу.