Текст книги "Семь фантастических историй"
Автор книги: Карен Бликсен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 25 страниц)
– Уж это вернее верного, – ответил Петр.
Незнакомец помолчал немного.
– А теперь я объясню тебе, отчего я спрашиваю, – вдруг сказал он. – Оттого, что одного моего дружка тоже распяли в ту пятницу на ловном месте. Ты, конечно, еготам видел. И твой Равви ему пообещал, что в тот же день он будет с ним в раю. Как ты думаешь, попал он в пятницу в рай?
– Да, он, конечно, туда попал, и он сейчас там пребывает, – сказал Петр.
Незнакомец опять помолчал.
– Что ж, хорошо, – сказал он. – Он был мой дружок.
Тут мальчишка-половой принес вино. Незнакомец налил себе и Петру, посмотрел и отставил свой стакан.
– И вот еще о чем я хотел у тебя спросить, – сказал он. – Много я вин отведап за последние несколько дней, и ни одно не пришлось мне по вкусу. Не знаю, что случилось с вином в Иерусалиме, – ни букета, ни крепости. Не от землетрясения ли это, которое случилось в пятницу? От него перепортилось все вино.
– Мне кажется, вино неплохое, – сказал Петр, чтобы его приободрить, потому что он, кажется, горевал смертельно.
– Правда? – спросил тот с надеждой и пригубил вино. – Нет, скверное, – сказал он и отодвинул стакан. – Если по тебе это – хорошее вино, ты, верно, толку незнаешь в винах! Я-то знаю в них толк и от доброго вина привык получать удовольствие. И теперь я просто не знаю, что делать. Так вот, насчет моего дружка, насчет Геста, – продолжал он. – Я расскажу тебе, как его бросили в тюрьму и казнили. Он разбойничал на дороге между Иерусалимом и Иерихоном. По этой дороге везли вина, которые император римский посылал в подарок Ироду Четвертовластнику, и был среди этих вин бочонок красного каприйского вина, которому нет цены.
– Как-то вечером сидели мы с ним, вот как сейчас с тобою, и я говорю Гесту: «Я душу бы отдал, чтоб отведать того красного каприйского вина». Гест мне отвечает: «Ради нашей дружбы и чтобы тебе доказать, что я тебя не хуже, я убью надсмотрщика и погонщиков каравана, зарою бочонок в надежном месте, и мы разопьем с тобой вино Четвертовластника». Так он и сделал. Но когда он вернулся за мною в Иерусалим, его узнал один из спасшихся погонщиков того каравана, и его бросили в застенок и приговорили к распятию.
Я про это узнал, и ночью я бродил по Иерусалиму, раздумывая, как бы мне его выручить. Утром, проходя мимо храма, я увидел старого нищего, которого и раньше много раз видел. Он был хромой, весь перебинтован и к тому же не в своем уме. Когда на него находило безумие, он кричал, пророчествовал, сетовал на свою горькую участь, призывал небесные кары на правителей города, обличал Четвертовластника и жену его в страшных пороках. Он был безумец, и над ним только смеялись, но в то утро проходил мимо центурион со своими людьми, и, услышав, что говорит нищий про жену Ирода, он прогневался. Он сказал нищему, что, если он еще раз позволит такое, придется ему ночевать в иерусалимском застенке и отведать по двадцать пять палок утром и вечером, чтобы поучиться с должным почтением говорить про высоких особ.
Я слушал и думал: вот подходящий случай. Днем я сбрил бороду и волосы, вымазал лицо маслом земляного ореха, оделся в рубище, перебинтовал себе правую ногу, а в бинтах спрятал острый напильник и длинную веревку. Вечером я пошел на ступени храма, а старый нищий так перепугался, что туда не пришел, и я сел на его место. Когда мимо проходила стража, я, подражая голосу безумного нищего, стал накликать самые страшные беды на голову самого Римского Императора. И, как я и думал, меня схватили и бросили в тюрьму, и никто меня не опознал в моем рубище. Мне дали двадцать пять палочных ударо, и лицо человека, который бил меня, я хорошо зампомнил, чтобы честно с ним расквитаться. А серебряной монетой я подкупил тюремщика, и он запер меня на ночь вместе с Гестом. Это было высоко-высоко, ведь тюрьма, как ты знаешь, высечена в скале.
Гест упал мне в ноги, он их целовал, он дал мне напиться воды из своей кружки, а потом мы стали пилить напильником железные брусья окна, и то Гест стоял у меня на плечах, то я взбирался на плечи Гесту. К утру один брус поддался, и мы привязали к нему веревку. Гест спстился первым, добрался до конца веревки, до земли она недоходила, и он спрыгнул. Потом из окна полез я, но я ослаб и был непроворен, а тут как раз солдаты вели нового узника. Они несли факелы, и один солдат увидел, как я вишу на стене. Гест мог бы спастись, если бы побежал, но он не хотел меня оставить. Так нас схватили обоих. И они увидели, кто я.
Вот как это случилось – сказал незнакомец. – А теперь ты мне говоришь, что Гест в раю.
– Да, – сказал Петр, который его слушал вполуха, – ты очень мужественно поступил, рискуя жизнью ради своего друга.
И при этом он глубоко вздохнул.
– Ну, я слишком долго прожил в лесу, мне ли совы бояться, – сказал незнакомец. – Или кто говорил тебе, что я из тех, кто в час опасности спасает свою шкуру?
– Нет, – сказал Петр и, помолчав, прибавил: – Но ты сказал, что и тебя схватили. Однако же ты здесь, стало быть, тебя отпустили?
– Да, меня отпустили, – сказал незнакомец и глянул на Петра странным, испытующим взглядом. – И у меня была только одна мысль – отомстить за Геста. Но раз он в раю, стоит ли беспокоиться? И я вот не знаю, что мне делать. Не выкопать ли припрятанный бочонок Четвертовластника, не выпить ли его?
Грустно будет тебе пить без друга, – сказал Петр, и глаза его наполнились слезами, еще не выплаканными за последнюю неделю. Он подумал, что следовало бы выговорить незнакомцу за кражу вина, но сердце у него слишком надрывалось от собственной печали.
Да нет, не это меня тревожит, – сказал незнакомец. – А что, если и то вино испортилось и окажется мне не по вкусу, – что мне тогда делать?
Петр сидел, глубоко задумавшись.
Друг мой, – сказал он наконец. – Есть в жизни иные радости, кроме вина Четвертовластника.
Да, я их знаю, – сказал незнакомец. – Но что, если и с ними случилось то же? Две красавицы жены ждут меня в моем доме, и, как раз перед тем, как все это случилось, я купил непорочную девочку двенадцати лет. Так с тех пор я ее и не видел. Я могу их отведать, если пожелаю. Но как бы землетрясение их тоже не перепортило, не оставя им ни букета, ни крепости, и что же мне тогда делать?
Петру уже надоели жалобы незнакомца и хотелось, чтобы он его оставил в покое.
Почему, – спросил он, – ты решил рассказать обо всем этом мне?
А, хорошо, что напомнил, – сказал незнакомец. – Да-да, я тебе объясню. Мне говорили, что твой Равви в ночь перед казнью пировал со своими учениками и за столом подавали особенное вино, несравненного букета и аромата. Так вот. Не осталось ли у тебя немного этого вина и не согласишься ли ты мне его продать? Я дам тебе за него все, что ты пожелаешь.
Петр уставился на незнакомца.
– Господи! Господи! Господи! – крикнул он, в смятении опрокинул стакан, и вино пролилось на пол. – Ты сам не знаешь, что говоришь. Да всех сокровищ Римского императора недостанет выкупить ни капли единой того вина, что пили мы в тот четверг!
У него так разболелось сердце, что он раскачивался на стуле. И вдруг слова Учителя всплыли в его памяти – о том, что он будет ловцом человеков, и он решил, что его долг помочь этому несчастному. Он побернулся к незнакомцу, посмотрел на него, но, чем больше он на него смотрел, тем яснее ему становилось, что из всех людей на свете это единственный, кому помочь он не в силах.
– Сын мой, – сказал он ласково и серьезно, – Возьми свой крест и следуй за Ним.
Незнакомец собирался что-то сказать, когда заговорил апостол. Сейчас он осекся и очень странно смотрел на Петра.
– Мой крест! – крикнул он. – Где он, мой крест?
– Никто, как ты сам, не может нести твой крест, – сказал Петр, – но Он поможет тебе его нести. Выкажи силу и терпение. Я еще кое-что тебе расскажу.
– Что можешь ты мне рассказать? – вскричал незнакомец. – Да много ли сам ты знаешь? Помочь? Кому нужна помощь, чтоб нести крест, ныне тесанный иерусалимским плотником? Только уж не мне! Кривоногому Киринеянину [78]78
Симон Киринеянин нес крест Христа к месту распятия (От Матфея, 27, 32).
[Закрыть]не пришлось бы за мой счет бахвалиться силою. Вот ты говоришь – терпенье и сила, – продолжал он, чуть помолчав, все еще в ужасном волнении. – Но я еще не встречал человека, равного мне силою. Глянь, – сказал он и распахнул плащ, показывая Петру свою грудь и плечи, рассеченные страшными белыми шрамами. – Мой крест! Крест Геста стоял справа, а крест того Асхаза, который всегда немногого стоил, был слева. Я не хуже них управился бы со своим крестом. Ты думаешь, и я не продержался вы больше шести часов? А мне, знаешь ли, все равно. Где вы я ни был, я всегда был главарем, и меня уважали. Это сейчас я не знаю, что мне делать, но ты не думай, прежде я умел приказывать людям и посылал их, куда захочу.
Своим презрительным тоном незнакомец чуть не вывел Петра из терпения, но после того случая, когда он отсек ухо Малху, он дал себе зарок сдерживаться и потому промолчал.
Через некоторое время незнакомец посмотрел на него, как будто озадаченный его молчанием.
– Ну, а ты, – сказал он. – Ты же был вместе с Пророком, как ты думаешь, что тебя ожидает?
Лицо Петра, омраченное печалью, тут разгладилось и просияло. Он весь озарился надеждой.
Я надеюсь, верую, – сказал он, – что вера, которая дороже преходящего золота, тоже ведь, однако, испытуемого в горниле, что вера моя послужит славе Христовой. Я надеюсь, что мне дано будет жить и умереть за моего Господа. Иной раз, да, иной раз в последние ночи, – он понизил голос, – мне даже мнилось, что в конце пути ожидает меня крест.
Сказавши это, он опустил глаза и не смел глянуть на незнакомца. И почти шепотом он заключил:
– Но ты считаешь, верно, что я нескромен, что я не стою этого.
Нет, – отвечал незнакомец. – Я думаю, очень возможно, что, как ты говоришь, так все с тобою и сбудется.
Спокойное доверие незнакомца к тем надеждам, в которых он и себе-то едва осмеливался признаться, приятно удивило Петра. Сердце его растаяло от благодарности. Он покраснел как невеста. Впервые он испытал живой интерес к собеседнику. Овладев собой, он почувствовал, что должен что-то для него сделать в ответ на его дивные, ободряющие слова.
Мне жаль, – сказал он ласково, – что я не умел снять тяжесть с твоей души. Но я так много ночей не спал, и мне так трудно собраться с мыслями.
А-а, – сказал незнакомец. – Да я и не ждал иного.
Во время нашего разговора, – сказал Петр, – ты несколько раз упомянул, что не знаешь, что тебе делать. Растолкуй мне, в чем твоя незадача. Даже и насчет этого вина я, может быть, помогу тебе советом.
Незнакомец посмотрел на него.
– Я ни о какой особенной незадаче не толковал, – сказал он. – Я просто не знаю, что делать. Я не знаю, где отыскать такое вино, чтобы потешило мое сердце. Но, наверно, – продолжал он, помолчав, – откопаю-ка я бочонок Четвертовластника, да лягу с той девочкой, о которой и тебе говорил, отчего не попробовать?
С этими словами он встал из-за стола и запахнул плащ.
Постой, не уходи, – сказал Петр. – Мне кажется, нам с тобой о многом еще надо поговорить.
Нет, мне пора, – сказал тот. – Из Хеврона идет караван с елеем, боюсь его пропустить.
Так ты и елеем торгуешь? – спросил Петр.
Вот, собираюсь, – сказал незнакомец.
Скажи же мне твое имя, прежде чем уйти. Мы можем еще когда-нибудь побеседовать, но как я найду тебя?
Незнакомец был уже в дверях. Он обернулся и глянул на Петра с надменностью и презрением. Вид его был величавый, гордый.
– Так ты не знаешь моего имени? – спросил он. – Весь город орал мое имя. Не было купца, ростовщика и сапожника в Иерусалиме, который не орал бы его вовсю глотку. «Варавву, – они кричали, – отпусти нам Варавву!» Меня зовут Варавва. Я был большой вождь и, как ты сам сказал, смелый человек. Заметь себе это: мое имя запомнят.
И с этими словами он ушел.
Когда кардинал кончил свой рассказ, Йонатан встал поменять сальную свечу в фонаре, потому что она выгорела дотла и пламя ее корчилось в последних содроганиях.
Едва поменял он свечу, девушка рядом с ним страшно побледнела. Глаза у нее закрывались, все тело поникло. Фрекен Малин спросила ласково, не хочется ли ей спать, но та решительно это отрицала, и ее легко понять. Она так жила в эту ночь, как никогда еще не жила прежде. Она видела смерть лицом к лицу и благородно бросилась в ее пасть ради спасения ближних. Она оказалась в центре блистательного кружка и даже вышла замуж. Она не хотела упустить ни секунды этих драгоценных часов. Но в последние десять минут, несмотря на все ее усилия, ей не удавалось отогнать сон, и юная голова ее качалась из стороны в сторону.
Наконец она согласилась прилечь на минутку, и супруг устроил ей постель на сене и, сняв с себя плащ, ее укрыл. Не выпуская его руки, она упала на сено и казалась на темном фоне мраморным ангелом смерти. Пес, в последнее время не отходивший от нее, тотчас за нею последовал. Свернулся клубочком и прижался к ней, уткнувшись го-ловой ей в колени.
Молодой супруг некоторое время сидел и смотрел, как она спит. Но продолжалось это недолго, скоро сон сморил его, и он улегся не совсем рядом, но близко, не выпуская ее руки. Сперва он не спал и поглядывал то на нее, то на прямые фигуры фрекен Малин и кардинала. Наконец, засыпая, он дернулся, так что голова его оказалась рядом с головой девушки и волосы их смешались на сене. И втчас он погрузился в такой же глубокий сон, как и его жена.
Двое стариков молча сидели при свете свечи, которая еще не разгорелась как следует. Фрекен Малин, выглядевшая так, будто она во веки веков не уснет, оглядывала спящих с благожелательством творца, довольная своей работой. Кардинал молча смотрел на нее. А потом он принялся разбинтовывать повязки на голове, не сводя с лица старой дамы странного горящего взгляда.
– Лучше мне от них избавиться, – сказал он. – Ибо скоро утро.
А не будет вам больно? – встревожилась фрекен Малин.
О нет, – сказал он, продолжая разбинтобывать голову. И, чуть помолчав, прибавил: – Это даже и не моя кровь. Уж вам-то, фрекен Нат-ог-Даг, с вашим острым глазом на истинно благородную кровь, следовало вы распознать голубую кровь кардинала Гамилькара.
Фрекен Малин не шелохнулась, только лицо у нее дрогнуло и еще больше побледнело.
Кровь кардинала Гамилькара? – спросила она несколько менее уверенным голосом.
Да, – сказал он. – Кровь благородного старца. На моей голове. И на моих руках. Это я его ударил по голове упавшим стропилом, до того как за нами пришла спасательная лодка.
Несколько минут глубокое молчание царило на сеновале. Только пес повизгивал во сне, вздрагивая и глубже зарываясь головой в платье Калипсо. Человек в бинтах и старая дама не спускали друг с друга глаз. Наконец он развязал все длинные окровавленные бинты и положил их на сено. Под бинтами обнаружилось широкое, красное, одутловатое лицо и темные волосы.
– Упокой, Господи, душу благородного человека, – произнесла фрекен Малин. – Но вы – кто вы такой?
При ее словах он слегка изменился в лице.
И вы еще спрашиваете? – сказал он. – Стало быть, вы обо мне печетесь, не о нем?
Ах, да на что ему теперь наше с вами попечение? – сказала она. – Кто вы?
Меня зовут, – сказал он. – Каспарсен. Я камердинер кардинала.
Вы должны рассказать мне о себе побольше, – произнесла фрекен Малин твердо. – Я вправе знать, с кем я провела ночь.
Я могу рассказать вам побольше, если это вас развлечет, – сказал Каспарсен, – ибо я побывал во многих странах и сам люблю вспомнить прошедшее.
Я актер, ваша милость, точно так же, как вы – Нат-ог-Даг, то есть что вы нам ни выпадало на долю, как вы нами ни играла судьба, как вы мы ни играли ею, а уж это вечно при нас останется.
Но ребенком я, изволите ли видеть, танцевал в балете, и тринадцати лет от роду удостоился милостивого внимания знатных господ в верлине, ибо был я удивительно грациозен и в высшей степени овладал тем свойством, которое на языке валетного искусства зовется ballon [79]79
Букв.: воздушный шар (фр.), здесь – балетный термин.
[Закрыть]и означает способность воспарять, поднимаясь над землей и над самим законом всемирного тяготения. Усыновивший меня знаменитый тенор господин Ейнике ввел меня в их круг и счел, что я стану для него золотой жилой. В течение пяти лет я на себе испытывал, что такое жизнь хорошенькой женщины, которую закармливают лакомствами, наряжают в шелка и золотые тюрваны, чьи капризы для всех закон. Но господин Ейнике, как все теноры всегда, забыл о законах быстротекущего времени. Нежданно-негаданно подкрался к нам возраст, и моя карьера куртизанки оказалась недолгой. Потом я отправился в Испанию и стал цирюльником, лет был я цирюльником в Севилье, и мне это нравилось. Я любил свое ремесло, я всегда любил мыло и туалетную воду, и я люблю все чистое, все красивое. Меня всегда удивляло, как это его высокопреосвященство с удовольствием марал руки в черных и красных чернилах. Да, ваша милость, постепенно я стал очень хорошим цирюльником. Редко кто мог состязаться со мною в моем искусстве, и, уж конечно, никто не мог меня превзойти.
Был я и печатником, печатал революционные воззвания в Париже, торговал собаками в Лондоне, рабами в Алжире, был в Пизе любовником одной овдовевшей княгини. Она-то и рекомендовала меня профессору Росселини и великому французскому ученому Шамполиону, и они взяли меня с собою в экспедицию в Египет. Да, я был в Египте, ваша милость. Я стоял в огромной треугольной тени от великой пирамиды, и сорок веков глядели на меня с ее вершины.
Фрекен Малин, заметя, что на поприще путешествий ее обскакал лакей, тотчас нашла прибежище в вескрайнем мире фантазий.
– Ах, – сказала она, – В Египте, в огромной треугольной тени пирамиды, покуда рядом пасся осел, святой Иосиф сказал Пресвятой Деве: «Прелесть моя, ну что тебе стоит на минуточку закрыть глаза и вообразить, будто я – Святой Дух?»
Каспарсен, однако, продолжал свой рассказ.
– Жил я и в Копенгагене. – сказал он. – Но там мне пришлось несладко. Кончил я дворником при ночлежке старого жирного Болле Бандсатса, где за два шиллинга вы можете спать на полу, а за шиллинг – стоя, опираясь на продетую под мышками веревку. Когда же мне пришлось бежать от закона, я взял себе имя Каспарсен, в память о гордом, несчастном Каспаре Хаузере [80]80
Каспар Хаузер (1812–1833) – предположительно незаконный сын Карла, эрцгерцога Баденского, усыновлен лордом Стенхоупом, убит неизвестным убийцей.
[Закрыть]из Нюренберга, который закололся кинжалом, дабы показать лорду Стенхоупу, что он незаконный сын Стефании, эрцгерцогини баденской.
Но если вам угодно узнать о моем происхождении, я имею честь вам сообщить, что я вастард чистейшей бастардской крови. Мать моя была законная дочь народа, дитя честных ремесленников, та самая великая актриса Иоганна Хендель-Шутц, [81]81
Сушествовала знаменитая немецкая актриса Генриетта Хендель-Шутц (1772–1849).
[Закрыть]которая оживила на сцене все классические идеалы. Она склонна была к меланхолии. Из шестнадцати братьев моих и сестер пятеро покончили жизнь самоубийством. Что же до того, кто был мой отец, о, вам это любопытно будет узнать, ваша милость. Когда шестнадцатилетней девушкой Иоганна явилась в Париж постигать искусство сцены, она удостоилась внимания одной высокой особы.
Я сын герцога Орлеанского, [82]82
Герцог Орлеанский Филипп Эгалите (1747–1793) – отец короля Луи Филиппа, депутат Конвента от Парижа, голособал за смерть Людовика XVI, затем сам был казнен.
[Закрыть]который вскорости связал себя с народом еще новыми узами, настаивая, чтобы его называли citoyen, [83]83
Гражданин (фр.).
[Закрыть]голосуя за смерть короля Франции и приняв имя Egalite. [84]84
Равенство (фp.).
[Закрыть]Незаконный сын Egalite! Можно ль быть более выблядком, ваша милость?
– Нет, – произнесла старая дама белыми, неслушающимися губами, не находя для него слов утешения.
– Бедный король Луи Филипп, – сказал Каспарсен, – которому я от души сочувствую и которого, каюсь, я так поносил нынче ночью – он мне младший брат.
Фрекен Малин даже под влиянием величайших потрясений не надолго теряла дар речи. Помолчав, она сказала:
Скажите же мне поскорей, ведь времени у нас, кажется, осталось немного, во-первых: зачем вы убили кардинала? И во-вторых: зачем вы взяли на себя труд меня морочить, оказавшись здесь вместе со мною, и делать из меня дуру в мою, быть может, последнюю ночь? Здесь вам ничто не грозило. Или вы думали, я слишком слаба душою и недостаточно знаю темные глубины сердца человеческого, чтобы понять вас?
Ах, ваша милость, – отозвался Каспарсен. – Отчего я сразу вам не открылся? В миг, когда я убил кардинала, душа моя вступила в брак, слилась воедино с судьбою, с вечностью, с душой самого Бога. Разве не предписываем мы молчанья на пороге чертога брачного? И пусть императору Нерону, вступая в брак, угодно было призывать народ во свидетели, зато не вправе ли мы предположить, что Пифагор сохранял целомудрие?
И отчего я убил своего господина? – продолжал он. – Ваша милость, мало было надежды спастись нам обоим, и он непременно пожертвовал бы своей жизнью ради меня. И что мне тогда оставалось – жить дальше, слугою, за которого умер его господин? Или кинуться в пучину и погибнуть, как и пристало жалкому авантюристу, недостойному лучшей участи?
Я уж вам сказал: я актер. Актер разве не мечтает о роли? И если дирекция нам все время отказывает в лучших ролях, разве мы не мечтаем хотя вы дублировать знаменитость, когда представится случай? А уж по нашей игре пусть рассудят, состоятельны ли притязания наши! Я играл свою роль хорошо. Его высокопреосвященство сам бы мне аплодировал, он был тонкий знаток искусства. Сэр Вальтер Скотт был доволен романом Алексиса Виллибальда, [85]85
Виллибальд Алексис (наст. имя Вильгельм Херинг) (1798–1871) – немецкий писатель. «Валладмор» (1823), первый свой роман, выдал за перевод произведения В. Скотта, которому подражал и в дальнейшем.
[Закрыть]который Алексис подписал его именем, и назвал «Валладмор» прелестнейшей мистификацией века. Его высокопреосвященство узнал бы во мне себя.
И он медленно произнес несколько стихов из прекрасной датской трагедии «Аксель и Вальборг»:
Он помолчал немного и продолжал:
– Единственное, что он мог вы мне поставить в упрек, я несколько переиграл. Я остался на этом сеновале, спасая жизнь крестьян, у которых хватило ума предпочесть спасение своей скотины своему собственному. Сомнительно, чтобы его высокопреосвященство поступил таким образом, ибо он был человек в высшей степени разумный. Быть может, это в моей роли самое славое место. Но великий художник всегда чуточку шарлатан, и сам кардинал не мог вы утверждать, что он вовсе свободен от шарлатанства.
Во всяком случае, – заключил он, поднимая голос и сам поднимаясь. – В день Суда мне не скажет уж теперь Господь: «Ты дурной актер, Каспарсен, как же так ты даже и со смертью в душе не умел мне представить умирающего фехтовальщика?»
Снова фрекен Малин сидела на темном сеновале в глубоком молчании.
Но отчего же вам так хотелось играть эту роль? – спросила она наконец.
Я открою вам свое сердце, – произнес Каспарсен очень медленно. – Не по лицу твоему, но по маске я узнаю тебя. Да я ведь уж вам давеча говорил.
Я незаконнорожденный. На мне тяготеет проклятие, о котором вы и понятия не имеете. Кровь Эгалите – надменная кровь, кипящая тщеславием. Трудно, ох как трудно тому, у кого течет она в жилах. Она жаждет величия, ваша милость, не терпит панибратства, мукой отзывается на малейшее небрежение.
Но эти крестьяне и рыбаки – родня мне по матери. Вы думаете, я не лил кровавых слез над их горькой судьбою, над бледными их детьми? Мысли о черствых крохах, какими они питаются, об их латаном рубище и покорных лицах надрывали мне сердце. Ничего на свете я не любил, кроме них. Выбери они меня своим господином, и всю жизнь свою я бы им служил. Если б они упали передо мною ниц и меня почитали, я бы с радостью умер за них. Но они не хотели. Все это оставляли они кардиналу. Лишь нынче ночью они переменились ко мне. В моем лице они увидели лицо самого Бога. После этой ночи они будут рассказывать, что видели свет над лодкой, когда я в нее входил. И пусть их, ваша милость.
Знаете ли вы, – сказал он. – Знаете ли вы, отчего я так привержен, так привязан к Богу? Отчего я без него обойтись не могу? Оттого, что Он единственное существо, которое мне не надо, которое попросту я не должен жалеть. Глядя на все прочие созданья, я мучаюсь, я разрываюсь от жалости, я гнусь под тяжестью их бед. Мне было до того жаль кардинала, так жаль старика, которому приходилось быть великим и добрым, который писал книгу о Святом Духе, – паучок, повисший на собственной своей паутине в громадном мировом пространстве. Ну, а в моих отношениях с Богом, если речь и может идти о жалости, то только с Его стороны. Пусть Он меня и жалеет. Вот так же, казалось вы, должно обстоять дело с королями, ваша милость. Но – Господи помилуй, – мне жаль моего братца, короля Франции, сердце мое все же болит из-за малыша.
Только Бога единого мне жалеть нечего. Так оставьте мне Бога хотя вы, жалкие люди!
– Но в таком случае, – вдруг сказала фрекен Малин, – вам должно быть безразлично, спасут нас или нет. Простите меня, что я так говорю, Каспарсен, но едва ли ваша дальнейшая судьба уж очень зависит от того, продержится ли этот дом до того, как за нами вернется лодка.
Каспарсен при ее словах как-то странно, тихонько хихикнул. Тут стало заметно, что крестьянское вино из кувшина оказало на него свое действие, хоть и фрекен Малин по этой части не слишком от него отставала.
– Вы правы, фрекен Нат-ог-Даг, – сказал он. – Вы, с вашим острым умом, попали в самую точку. Да, как бы там ни было, а прости-прощай моя геройская слава. Но имейте же ко мне снисхождение и выслушайте меня до конца.
Многие, как я уже говорил, считают, что сами могли вы создать этот мир. Но пойдем далее, ваша милость. Кто может утверждать, что мир, который он наблюдает вокруг, никогда не казался ему собственным произведением, плодом собственной его фантазии?
Нравится нам этот мир? Гордимся мы им? Да, порой. Вечерами, ранней весною, в кругу детей и милых, умных женщин, я радовался и гордился своим созданием. Но в кругу людей простых и грубых мне случалось страдать от угрызений совести из-за того, что я нагородил столько пошлости, заурядности, скуки. Мне было стыдно. Я хотел с ними со всеми разделаться, как монах в своей келье отгоняет соблазнительные образы, нарушающие мир его души и высокий, гордый покой молитвы.
Ваша милость, я рад, что создал эту ночь. Я горжусь тем, что создал вас, благоволите мне поверить, ваша милость. Только вот эта фигура – бац! – в самом центре картины – этот Каспарсен? Удачно ли он исполнен, хорош ли? Служит ли к укреплению хояста? Или, наоборот, его портит? Монах, как мы знаем, будет себя бичевать, покуда назойливый образ от него не отвяжется. Пять моих братьев и сестер, покончивших жизнь самоубийством, верно, руководились подобным соображением, ибо добрая мать моя, как я вам уже говорил, глубоко чувствовала гармонию в жизни и в искусстве. Они, верно, думали: «В целом созданный мною мир мне удался. Но вот единственное слабое место – это существо. Долой его! Прочь! Любой ценой от него надо избавиться!» Да, любой ценой, ваша милость.
И что же, – спросила, помолчав, фрекен Малин, – понравилась вам роль кардинала, когда вы до нее дорвались? Получили вы от нее удовольствие?
Клянусь всем святым – да, ваша милость, – сказал Каспарсен. – Я провел прекрасный день, прекрасную ночь. Ибо за свою не столь уж короткую жизнь я научился отвечать усмешкой на усмешку дьявола! А что если вот это – отвечать усмешкой на усмешку дьявола – и есть высшее наслаждение? А всё, что называют люди наслаждением, – лишь предчувствие, предвкушение, приуготовление к этой великой возможности? И значит – это искусство, которому стоит учиться.
И я, я тоже, – сказала фрекен Малин, и, хоть она сдерживала свой голос, он звучал полно, звонко, он как песня жаворонка летел к невесам. И, будто устремясь завольным лётом своего голоса, она встала и выпрямилась с непринужденным достоинством заканчивающей аудиенцию дамы. – Я тоже смеялась ему в ответ. Да, это искусство, которому стоит учиться.
Актер тотчас, как галантный кавалер, поднялся за нею следом.
Каспарсен, великий актер, – сказала она. – Незаконный сын Эгалите! Поцелуйте меня.
Ах нет, ваша милость, – сказал Каспарсен. – Я болен; в устах моих яд.
Фрекен Малин рассмеялась.
Плевать мне на это сегодня, – сказала она, и в самом деле, никакой яд ей, кажется, был уже не опасен. На плечах ее красовался череп, напоминая о предостерегающей наклейке на склянке аптекаря, и тонкие синие губы нисколько не были соблазнительны. Но, пристально глядя в глаза стоящего перед ней человека, она произнесла медленно, с неотразимой прелестью:
Актер заключил ее в объятия, да, он крепко прижал ее к груди и поцеловал. Так что гордая старая дева не сходила во гроб нецелованная.
Величавым, изящным жестом она приподняла подол своего платья и дала ему пощупать. Волочившийся по полу шелк был холодный и мокрый. Тут он понял, отчего она встала с места. Оба опустили глаза. Как бы темная толстая змея лежала на досках, а там, где пол шел слегка под уклон, растекалась черной лужей, уже подбираясь к ногам спящей девушки. Вода дошла до сеновала. При каждом движении они чувствовали, как тяжелые доски покачивало на волнах.
Вдруг пес рывком сел. Он прижимал уши и тихонько повизгивал.
– Тсс, Карай, – сказала фрекен Малин, узнавшая от рыбаков его кличку.
Она взяла руку актера в обе свои ладони.
– Послушайте, – сказала она тихонько, чтобы не разбудить спящих. – Я тоже вам кое-что хочу рассказать. Когда-то я была молоденькой девушкой. Я бродила по лесу, я смотрела на птиц и думала: «Господи, как ужасно, что люди сажают птиц в клетки». Я думала: «Ах, если вы мне так прожить мою жизнь, так послужить птицам, чтобы после меня их никогда не держали в клетках, а все они летали свободно по лесам, где им настоящее место…»
Она осеклась и взглянула на стену. Синяя полоса проступила меж досками, и фонарь казался красной кляксой на ее темной свежести. Занимался рассвет.
Старая дама медленно, легонько высвободила руку актера и приложила палец к губам. Она сказала:
– А се moment de sa narration, – сказала она, – Scheherezade vit paraitre le matin, et, discrete, se tut. [88]88
В этом месте своего рассказа Шехерезада увидела, что занимается утро, и скромно умолкла (фр.). Этой фразой кончается каждая «ночь» «Тысячи и одной ночи», переведенной в Европе сначала на французский язык.
[Закрыть] [89]89
переводчик: Е. Суриц
[Закрыть]