Текст книги "Семь фантастических историй"
Автор книги: Карен Бликсен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 25 страниц)
Уведясь, однако, что луна стоит в небе, советник стал различать и прозрачные пруды тени, пролитые ею под деревьями, и желобки темноты вдоль дороги по краю высоких росистых трав.
Вдруг советник овнаружил, что давно уж стоит неподвижно, глядя на луну. Она была далеко, он знал, но ничего не было между ним и ею, кроме тонкого, прозрачного воздуха, который, говорили ему, чем выше, тем делается разреженней. Как же случилось, что он так и не сложил стихов в честь луны? Ему многое хотелось сказать ей. Она такая белая и круглая, а он всегда любил все белое и круглое.
Тут ему показалось, что и луна хочет многое ему сказать. Даже больше, чем он ей, – по крайней мере, она выразительней на то намекала. Стар – да, он стар. Но она – она еще старее. И вовсе это не плохо – быть старым, думал он, – и видишь все явственней, и удовольствия из всего более извлекаешь, чем в юности. Мало выдержать вино, чтобы насладиться букетом, – для этого надобно еще и старое нёво.
Но, быть может, луна старалась его остеречь? Он вспомнил детскую сказочку про вора, который украл жирную овцу и пожирает ее при лунном свете. Насмешливо протягивает он к луне лакомый кусок и кричит:
Эй, луна!
Голодна?
Хочешь угоститься?
А луна в ответ:
Ну-ка, вор!
Вот – топор!
Тебе не укрыться.
И тут, откуда ни возьмись, летит на вора добела раскаленный топор и выжигает клеймо у него на щеке. Верно, сказочку эту пятьдесят лет назад рассказывала ему няня. Все было в этой ночи. Жизнь – да, и смерть. И memento mori. [138]138
Помни о смерти (лат.).
[Закрыть]Ну-ка, ты там, вон она – смерть – так говорила луна. И значит, надо внять предостережению?
Или это обетование? Не дано ли ему отрешиться от старого вренного своего «я», дабы, подобно Эндимиону, в награду за всю жизненную маяту оврести вечный сон, сладкий, как сама эта ночь? [139]139
По греческой мифологии, Эндимион – прекрасный пастух, которого влюбленная в него Селена Шпана) погружает в вечный сон, дабы веспрепятственно наслаждаться его красотой. По другой верст, он получил от Зевса дар вечной юности и долгого, блаженного сна.
[Закрыть]И мир поставит ему памятник здесь, на лугах «Свободы»…
Но что за странные, однако, мечтания? Мокрый, тяжелый медвяный клевер стегал его по ногам. Выло удивительное ощущение, будто он парит над землею. Где-то там, среди клевера, лежали, может быть, стояли коровы. Он не видел их в лунном свете, но чуял их милый, теплый запах.
Ему вспомнилось кое-что, происшедшее больше сорока лет назад. Петер Матисен, тихий, задумчивый подросток, жил тогда у дяди, пастора в Молсе, и тут же, в доме, готовили к конфирмации девочку, дочку соседнего помещика. Дядя был человек начитанный, умел рассуждать обо всем – о Боге, любви, бессмертии – и увлекался новейшей поэзией романтической. Вечерами в пасторской усадьбе читали стихи, и, коль скоро звали девочку Наиной, дяде и пришла счастливая мысль поручить детям читать по ролям трагедию «Смерть Бальдера», обращая друг к другу огненные слова Бальдера и Нанны. [140]140
Бальдер – В скандинавской мифологии – сын Одина, Нанна – его жена. Смерти Бальдера посвяшено не одно произведение в мировой литературе.
[Закрыть]Сдвинув очки на лоб, сложив на животе руки, пастор слушал их, упоенный тем же бесстыдством невинности, какое старых дев побуждает растить гиацинты в высоких стаканах и разглядывать корни. Он не замечал, как дети то вспыхивали, то смертельно бледнели от звуков собственного голоса. Когда пришла пора спать, мальчик не в силах был лечь в постель. С пылающей головой, задыхаясь, вродил он по двору, среди служб, ища, чем вы утешиться, и набрел на хлев. Луна стояла высоко, но туманна была весенняя ночь. Прислонясь к стене хлева, он чувствовал себя одиноким, и не просто одиноким, его будто бросили, предали, будто на него расставили силки. И он стал думать о мирных, безмятежных коровах. Была одна белая корова, Белянка, которую дети особенно любили. Он понадеялся на ее тепло. И, стоя подле ровно жующего животного, он в самом деле успокоился и решил остаться тут на ночь. Но не успел он улечься на сене, дверь тихонько отворилась и послышались легкие шаги. Выглянув из-за крупа Белянки, он увидел в смутном свете, как в хлеб вошла девочка. Значит, и ей стало грустно, подумал он, и она тоже решила, что только ласковое жвачное может вернуть покой ее сердцу. Луна светила сквозь узкое оконце, обливала стену молочным светом. Волосы девочки золотились в лучах, а сам он оставался в тени и затаился, как воящийся поимки веглец. Он видел, как она опустилась на колени в солому совсем рядом, он слышал, как она дышит. Кажется, она даже всплакнула. Так пролежали они бок о бок всю короткую весеннюю ночь, то засыпая, то просыпаясь, и мирная, дружественная Белянка их разделяла, как обоюдоострый меч рыцарской поэмы. Какие только мысли, какие заманчивые картины тогда не роились в его голове! Он засыпал – и Нанна ему снилась, он просыпался – и она была тут как тут, знать не зная, что он рядом. Рано утром чуть свет она встала, отряхнула с юбки солому и ушла, а он так никогда и не сказал ей, что тоже был в хлебу той ночью.
В приятных мыслях советник побрел дальше. Слова графа Шиммельмана ему вспомнились: «Только глупец не понимает, насколько половина больше целого». Тот давний, завытый случай был – цветок в его жизни, в венке его жизни, полевой цветок, дикая незабудка. Не много же было в его жизни цветов – незабудки, фиалки, ромашки. А ну как ночь нынешняя вплетет и розу в венок?
Невдалеке от «Свободы» была буковая роща. На опушке, на взгорке давняя хозяйка именья, влюбившись в сладкий покой этого места, воздвигла ротонду, маленький греческий храм дружбы. Пять деревянных столвов держали купол крыши. В ротонду вели две ступеньки, и деревянная скамья полукругом овегала ее изнутри. Отсюда можно было любоваться озером. Но датский климат не в ладу с архитектурой греческой, и часть сооружения пришлось утеплить соломой, дабы укрыть от непогоды уединенного мечтателя. Теперь все это развалилось и днем являло печальное зрелище, но при луне казалось театральной романтической декорацией.
Он направил свои стопы к беседке, где так приятно было помечтать накануне свадьбы, но шел медленно, осторожно, ибо юной его невесте могла прийти та же фантазия, и он воялся ее спугнуть. Подойдя поближе, он, однако, различил голоса и сперва остолбенел, а потом тихонько пошел на звук. Второй раз являлся сюда советник тайным соглядатаем, и он бесшумно крался вдоль законопаченной стены.
Андерс и Франсина были в ротонде и тихонько разговаривали. Молодой человек неподвижно сидел на скамейке, она же стояла перед ним, прислонясь спиной к столву, и луна озаряла обоих. Но старый советник был надежно укрыт тенью в своей засаде. Он стоял, в точности как памятник, о котором ему давеча мечталось. Памятникам – тем тоже порой кое-что приходится видеть.
На Франсине был иноземный наряд, которого он не знал у нее, – то ли плащ, то ли домино, и она в него куталась. Темные волосы падали живым, душистым плащом, и средь них росисто-прохладной розой сияло ее лицо. Никогда еще не видел он ее столь прекрасной. Никогда еще никого он не видывал столь прекрасного. Словно вся прелесть летней ночи, вся ее сладость разрешилась этим един-ственным цветком. Она чуть-чуть покачивалась, как гибкий, отягченный розами куст.
Была долгая пауза. Потом Франсина засмеялась низким, счастливым смехом, как воркованье лесной голубки.
– Улеглись все и спят, – сказала она. – Как мертвецы на погосте. Только мы с тобою не спим. Какая тупость спать. Ведь правда?
Она чуть поежилась, запахиваясь в свое черное домино.
– Ах, какие они глупые все, как надоели, – вскрикнула она. – Говорят, говорят, говорят. Господи, хоть вы и вовсе они не вставали, дали бы нам немножко побыть вдвоем на свете.
От этой дивной мысли у нее, кажется, захватило дух. Она глубоко вздохнула и тихо стояла, ожидая, что он на это скажет. Немного погодя она спросила, и в голосе еще был призвук смеха:
– Что же ты ни словечка в ответ не проронишь, Андерс?
Андерс долго молчал и наконец заговорил очень медленно:
– Как хорошо ты сказала, Франсина. Отчего я словечка не пророню? Ронять слова. Чего только человек не роняет, пот, к примеру, и слезы, говоря лишь о том, что позволительно упоминать в дамском обществе. Я бы мог тебе объяснить, если вы ты и вправду хотела знать – да вы разве хотите? – что то, что роняем мы, что испускаем, и есть истинная суть наша, куда важнее того, что вам остается, что вы усаживаете в кресла, на что натягиваете домашние туфли. Вот как мое ружье, – продолжал он медленно, гордо, – оно роняет, оно, как вздох, испускает – выстрел, и в том его назначение. И поцелуй, – он долго сидел молча, – поцелуй, видишь ли, важней для меня моих губ. Навозные лепешки, которые роняют коровы, – и нечего морщить нос! – есть подлинная их суть, их нутро, и, ей-Богу, лучшее из того, что способны они произвесть.
И тут старый соглядатай понял, отчего так недвижен Андерс. Юный писарь был пьян мертвецки. Он кое-как еще сохранял равновесие, сидя на скамье, но не мог двинуться с места. Он был бледен как смерть, пот тек по лицу, и он не сводил глаз с лица Франсины, будто им вольно было бы от него оторваться. Советник, все твердивший про себя формулу графа «половина больше целого», мог воочию убедиться в справедливости этой теории. Но Франсина была в математике не сильна, и для нее – что половина, что целое, было, кажется, едино.
Она улыбалась. Как и большинство женщин, она не умела различать, пьян или трезв мужчина.
Ах, Андерс, – сказала она. – Ты думаешь, я позабыла, как ты из-за меня плакал? У меня обе руки намокли от твоих слез, и, когда ты ушел, я их прижала к губам. Я думала, ты никогда не перестанешь плакать. Глупая Франсина, глупый Андерс. А теперь – чего и желать? Тебе весело – и мне ничего на свете не нужно.
Да вот беда, – сказал Андерс, вдруг ужасно расстроившись. – Проклятый этот закон флогистона. [141]141
Немецкий физик Георг Эрнест Шталь (1660–1734) создал теорию, согласно которой все, что горит, содержит таинственную субстанцию – флогистон, при сжигании вещества выделяющуюся в воздух. В 1775 г. великий французский ученый Лавуазье (1743–1794) доказал несостоятельность этой теории.
[Закрыть]Понять его нетрудно, когда о нем читаешь, но неприятно испытывать на собственной шкуре. Ведь, казалось бы, когда человека сжигают живьем на радость богам – на костре ли, на медленном ли огне, но уж как-то его да сжигают, – он мог вы утешаться соображением, что по мере сгорания становится легче и легче и в конце концов непременно взлетит. Но ничуть не бывало, Франсина, – этот флогистон овладает отрицательным весом, и чем более мы выгораем, тем мы делаемся тяжелей. Да, тяжело это, ничего не скажешь.
Ах, Андерс, – сказала она. – Ты вот не знаешь, а я тебе скажу: я умею летать. Почти. Старый балетмейстер Бассо мне говорил: «Других девчонок надо подхлестывать, а к твоим ногам мне скоро придется привязать по камню, чтобы ты от меня не улетела». Бог знает, что творится с этими стариками, вечно они невесть чего от тебя хотят. Но довольно слов, Андерс, скоро я покажу тебе, как я летаю – как те камешки, помнишь, ты рассказывал, какие мальчишки пускают по волнам. Только я полечу к тебе, а не прочь.
Знаешь, Франсина, – сказал Андерс. – Ты как та кухарка, которая гробит живого гуся ради несчастного супа из гусиных потрохов. Употребляй меня на суп, пожалуйста, сколько угодно, но только уж потрудись сама вырезать нужные кусочки. Гуси не знают, где сердце у них и где печень. Это женское дело, Франсина.
Франсина призадумалась. Она не сомневалась, что каждое слово его исполнено мудрости и благоволения к ней.
– Моя мама, – сказала она, – была из римского гетто. Ты про это не знал. И вот она умела правильно забить птицу, я видела, – чтоб ни кровинки в ней не осталось. В гетто, Андерс, людям плохо, поверь, надо держать ухо востро, не то тебя убьют. Моего дедушку повесили. Но что это мы все о стариках да о мертвой птице? Андерс, милый, неужто нельзя думать о прекрасном! Столько естьпрекрасных вещей. Живых и прекрасных. И легких, Андерс.
– Но нелегко о них думать, и поздно уже, – сказал Андерс. – И без нашего ведома случается что-то. Кричат петухи, хоть мы и не слышим.
И он медленно произнес старый стишок угольщиков:
Летняя ночка скоро светала.
Двадцать две люльки я раскачала.
Франсина не замечала течения времени и не любила, когда ей про него напоминали. Она насторожилась.
Но это же не петух, Андерс, – сказала она. – Это даже не соловей, соловей уже не поет. Это, верно, кычет сова. У нас вся ночь впереди.
Кое-кто меня возьмет и со всеми потрохами, – сказал Андерс. – У меня даже есть выбор. Абелона возьмет меня со всеми потрохами, если я только дамся. Она хочет открыть трактир в Эльсиноре и выйти за меня замуж, чтобы я в том трактире потчевал моряков. И море меня возьмет со всеми потрохами. Так что я не пропаду, Франсина.
Это был для советника совершенный сюрприз. Чтобы его домоправительница строила подобные планы и ни словом о них не обмолвилась?
Франсина смотрела Андерсу в лицо.
Андерс, – сказала она. – Ну о ком ты толкуешь? Когда я танцевала на ярмарках, мне кричали: «Da Capo! Da Capo!» [142]142
Сначала! Сначала! (итал.).
[Закрыть]Говорили: «Будто звезды пляшут, будто пламенеют сердца!» Неужто ты не веришь, что я могу тебя сделать счастливым?
Ах, девочка моя, – сказал Андерс. – Давай будем разумными людьми, давай будем вести себя разумно. Давай я заплачу тебе, как платят своим девушкам моряки в Эльсиноре. Много я тебе дать не могу, вот беда. Я прокутил запрошлой ночью в кабаке с дружками все свои сбережения. Каюсь. Но пятьдесят талеров серебром у меня осталось. Возьми ты их, ради Бога. Клянусь, не для себя прошу, мне все равно умирать, а прошу для тебя, бедная ты моя красавица. Красавице не повредят пятьдесят талеров серебром. Пошла бы ты и купила себе сорочку, чем голой стоять на ветру.
Франсина вся устремилась к нему. Взметнулись волосы, взметнулось черное домино. На светящемся лице, неподвижно распахнутые, темнели глаза. Как у юной ведьмы под луною.
Андерс! – крикнула она. – Ты любишь меня? Ты меня не любишь!
О Господи, – сказал он. – Начинается. Так я и знал. Ничего, я привычный, я сразу тебе отвечу. Я люблю тебя, всеядную, как любил кита Иона. [143]143
Книга Ионы, 2, 1—11.
[Закрыть]Волосы твои – как восклицательный знак, а без них не обойтись нашему брату поэту, они, как красный волотный огонь, сбивают человека с пути, заманивают в преисподнюю.
Франсина вся дрожала с головы до пят.
– Андерс! Андерс! – кричала она. – Разве не сам ты хотел, чтобы я сюда пришла!
Мгновение он молча сидел и думал.
– Нет, – сказал он. – Если хотите по чести, мадам Франсина, – нет. Я не хотел. Я хотел побыть один.
Франсина побернулась и побежала. Длинный неаполитанский плащ путался в ногах, несколько раз она падала в траву. Так бежала некогда нимфа Аретуза, уже рыдающим потоком мча сквозь дубравы. [144]144
По греческому мифу, нимфа Аретуза, преследуемая речным богом Алфеем, обратилась в поток. Этим именем назывались в древности несколько источников.
[Закрыть]
Андерс долго сидел неподвижно, как мертвец. Потом медленным, неверным жестом потянулся к ружью и встал. Обернулся и оказался лицом к лицу с советником.
Кажется, он ничуть не удивился. То ли он думал о советнике, то ли ощущал присутствие третьего во время своего свиданья. Он только широко улыбнулся, встретясь с советником взглядом, словно ему наконец подсказали решение хитрой загадки. Советник, со своей стороны, испытывал известную неловкость. Несколько секунд двое смотрели друг на друга, потом Андерс, улыбаясь, как мальчишка, намеревающийся выкинуть скверную шутку, приподнял ружье и, не целясь, выстрелил в старика. Дальним раскатом отозвалась на выстрел летняя ночь.
Грохот и мучительная боль слились для советника в одно. То был конец света – или, быть может, начало. Он упал навзничь и, падая, видел, как убийца с неожиданной в пьяном ловкостью перемахнул через низкую ограду и скрылся.
После долгого пребывания в неведомом мире советник обнаружил, что лежит среди клевера в теплой и липкой луже собственной крови.
Ему казалось, что только что он сердился ужасно. Не его ли гнев вызвал грохот и тьму? Этот грохот, эта тьма – не проклятие ли неблагодарному протеже? Медленно приходя в себя, он чувствовал изнеможенье и воль, какие великий гнев, миновав, оставляет в груди. Но уже он ничего не боялся, уже он не проклинал. С этим было кончено.
Он потерял много крови. Андерс, верно, в него выпустил весь заряд. Он не мог пошевелить правой ногой. И как удивительно меняется все, когда вот только что ты стоял – и вдруг лежишь плашмя на том же месте. Он и не подозревал, как одуряюще пахнет цветущий клевер, – но он никогда еще и не лежал вот так, под ним погревенный.
Он умирал. Молодой человек, которого он любил, пожелал его смерти. Мир его выбросил. Завещание, он вспомнил, было у него в порядке. Все свои средства он завещал невесте. Он не забыл и слуг, а винный погреб оставлял он графу Шиммельману, который так умел насладиться добрым вином. Составляя документ, он еще думал, кстати, может ли утешить умирающего мысль о тщательно взвешенном завещании. И вот – уведился.
Немного погодя он попытался определить, куда именно его выбросил мир. Он опознал место, и у него забрезжила надежда на спасение.
Он был, кажется, всего в миле от «Свободы». Если вы только побернуться и опереться на неповрежденную руку, можно будет двигаться. Добраться вы только до ведущей к дому аллеи, а там можно ползти вдоль ограды и, привалясь к ней, отдыхать.
Он приподнялся было, но его пронзила такая острая боль, что он усомнился, стоит ли мучиться.
«Ну, друг мой милый, – сказал он сам себе, чувствуя, что пришло время для доброго слова, – поднатужься, и все будет хорошо».
Он мог еще двигаться. Так корчится уж, раздавленный на дороге. Рука подломилась. Он упал ничком, и грязь навилась в раскрытый от усилия рот.
Когда он снова, очень медленно, приподнялся, он увидел, что обманывался относительно места. Вовсе он был не в Дании, он был в Веймаре.
Он вконец обессилел от своего сладостного открытия. Вот, значит, как легко было добраться до Веймара. Путь к нему вел прямо с лугов «Свободы». Здесь – теперь он ясно видел, – здесь терраса. И вид на город открывался с нее восхитительный, как всегда, то был сам священный сад, и величавые липы стерегли святилище, он чувствовал их дух – пышный, амброзийный. Все вместе тихо озаряла луна, и, быть может, великий поэт сейчас смотрел на нее из окна и слагал в честь ночного вожества вожественные строки.
Вдруг он вспомнил: сам он так и не написал трагедию. А когда-то носился с замыслом, считал ее важнейшим начинанием своей жизни, странно, как это он век целый уж про нее не вспоминал. Ведь подумывал даже всучить ее Geheimrat'y, испросить у него приговор. Быть может, нынче выдался как раз подходящий случай. Называлась трагедия «Вечный жид». Не Бог знает что такое, не обошлось без влияния «Фауста» самого Geheimrat'a, но было там одно место, которым он обязан только собственной фантазии. Воображаемый крест, который волочит по тяжкому своему пути Агасфер, – это, кажется, у него получилось недурно.
Он думал: а допустил бы великий поэт создания юстиции советника в общество собственных героев – Вильгельма Мейстера, Вертера, Доротеи? В мире поэзии существует, бесспорно, своя табель о рангах, как существует она повсюду, даже в Хиршхольме. В самом деле, произведение искусства поверяется тем, можно ли вообразить его героев в одной компании с героями великих мастеров. Интересно, могли вы высадиться на Кипре Тартюф и Эльмира, стал бы их там величать юный Кассио в отсутствие своего господина, могли вы они повстречать на пути корабль, бегущий под темным парусом в Шарию?
Снова он упал и перевалился на спину. С этого положения приподняться было трудней, он лежал, ворочался, задыхался, и вот услышал вдали собачий лай.
Что ж, быть может, у шавок есть резон. Он видел в свете летней ночи свою одежду, залувеневшую от грязи и крови. Никакой головорез, вышвырнутый из кабака, никакой беглый раб, за голову которого сам юстиции советник назначил высокую цену, не выглядели вы мерзей.
Король Лир когда-то тоже был в плачевнейшем положении. За ним гнались убийцы. Один среди пустоши, он тоже вставал и падал. А ночь тогда была похуже этой. И все равно старый король был в совершенной безопасности. Лежа плашмя в грязи, советник пытался припомнить, что же делало короля Лира таким защищенным, почему ни буря, ни ночь, ни все коварство мира не могли ему повредить. Он побывал в руках двух жестокосердых, неблагодарных дочек. Они отвратительно с ним обошлись – какая уж безопасность. Нет, там было другое. Король Лир, что бы с ним ни стряслось, был в руках великого поэта британского, Уильяма Шекспира. Вот в чем дело.
Тут советник добрался до каменной ограды. С неимоверным усилием он приподнялся и сел, привалясь к ней спиной. Можно было отдохнуть. И лицом к лицу с луной, которая глядела в его окровавленные, перепачканные черты, старый советник вдруг понял все на свете.
Он не просто был в Веймаре. Мало того. Он проник в магический круг поэзии. Он проник в душу великого Geheimrat'a. Вся окружная тьма, даже самая боль, время от времени его прошивавшая, были создание веймарского поэта. Он вошел в творение, полное гармонии, глубокой мысли, ненарушимого порядка. В его воле было стать Мефистофелем или глупым студентом, явившимся к нему за советом. Он что угодно мог предпринять без всякого риска, ибо что вы ни делал он, он был под присмотром автора, всегда соблюдавшего божественный закон и порядок. И чего же он, право, боялся? Неужто думал, что великий Гете может его подвести?
Эти слова несказанно его утешили. Ну что, право, за глупец, что за глупец он был! Ничего с ним не может стрястись дурного, раз он в руках у Гете.
Словно впервые в жизни, старик поднял взгляд к небу. Гувы его шевелились. Он говорил:
– Ich bin Eurer Excellenz ehrerbietigster Diener. [147]147
Я покорнейший слуга вашего Сиятельства (нем.).
[Закрыть]
И в этот миг апофеоза ему показалось, что он слышит рыданья. Звук приближался, вдруг изменил направленье, уплыл. Быть может, это рыдает покинутая Гретхен?
Но нет, это была, конечно, юная хозяйка «Свободы», его невеста, бедная Франсина. По звуку он определил, что она бродит где-то рядом. Она отошла в самый дальний конец террасы, верно, чтоб ее не услышали из дому. Если она еще чуть-чуть приблизится, она услышит его, и тогда он спасен.
И великая жалость нахлынула на советника. Франсина, верно, слышала быстрел и теперь сама не своя от страха. Ее рыданья надрывали пустую ночь. Какая жестокость со стороны Geheimrat'a. Но ведь заставил же он Гретхен убить в безумии собственное дитя, а это жестокость похлеще. Но и то было правильно, и то было как должно.
Он привалился к ограде, подтянув по грязи парализованные ноги, и старался собраться с мыслями. С высоты собственного опыта он обязан был утешить бедную молодую женщину, ее поддержать. Она юная, неискушенная, и тщетно было вы пытаться ей втолковать разумность происходящего. Но это ничего, собственно, так даже лучше. Дитя, еще не способное переварить плодов земных, успокаивают леденцом, к тому же она сама не лишена чувства гармонии. И надо, чтобы Франсина оврела то, что обычно именуется счастьем. Ведь таков и был, конечно, замысел автора, план Geheimrat'a.
Луна в вышине изменила положение и цвет. Близилось утро. Медленно ржавело летнее небо, звезды повисли прозрачными каплями, готовясь пролиться. Льнули к земле бальзамические ветры.
Советник подумал, что он, верно, похож на привидение, и вынул платок, чтоб отереть лицо. Это стоило ему неимоверных усилий, но удалось лишь размазать грязь. Он понял, что и пытаться не стоит дозваться Франсину. Слишком слаб его голос, и надо подползти к ней поближе.
Две каменные ступени вели к калитке террасы, и, если на них взобраться, она увидит его. Из последних сил он прополз на животе еще три метра. Он понял – это конец, дальше ему не двинуться. Он вполз на нижнюю ступеньку и сел, опершись подбородком о верхнюю. Хотел крикнуть, но ни звука не вылетало из горла. И тут она обернулась и увидела его.
Если он был похож на призрак, а он был похож, да так, что при виде его она испугалась, сама она казалась, да и была, лишь призраком юной красавицы, хозяйки «Свободы», прелестной Франсины Лерке. Она была в простой, кое-как надетой сорочке, ибо она забыла о своем теле. Вместе с неаполитанским домино сбросила она благовонный, лилейно-розовый венок своей красоты, которой так дорожила. Округлые груди и бедра опали, сорочка на ней болталась, как на вешалке. Даже длинные волосы повисли безжизненно, как повисли у нее руки. Свежее, нежное кукольное личико растаяло, исказилось от слез. Куклу развили, сияющие глаза и ротик-бутон стали черными дырками на белой поверхности. Она устала смертельно, но не могла ни сесть, ни лечь. Отчаяние держало ее стоймя, как свинец в куколках, какими играют дети, как груз, привязанный к ногам мертвых матросов, стоймя раскачивающихся на дне морском.
Они смотрели друг на друга. Наконец умирающий заговорил.
– Помоги мне, – шепнул он хрипло. – Я больше не могу.
Она не шелохнулась. Он решил, что надо ее успокоить, что она окаменела от страха. Он сказал:
– Да. В меня стреляли. Но это ничего. – Он не знал, услышала она или нет.
И тут Франсина поняла. Ее любимый пристрелил этого старика. В мгновение ока, как при вспышке молнии, ей было видение: Андерс с петлей на шее. И тотчас к ней вернулось что-то от прежних сил, как вымывает обломки вашего корабля к вам на необитаемый берег. Что вы ни натворил Андерс, они с ним – одно. Пусть он смертельно ее оскорбил, и она убежала, и ни за что не хотела снова видеть его – все не важно.
Она стояла и смотрела, как из ран старика хлещет кровь и окрашивает ступени. Словно по волшебству, кровь эта ей успокоила сердце. Красное сияние высветлило, что сама она во всем виновата. И сразу ей полегчало. Думать, что виноват Андерс, было выше ее сил. Красная кровь и разливавшаяся заря мешались в одно, облегчая душу. Тьма рассеивалась.
Вот она убежала, а он доказал, что ее любит. И знают про это только она да старик.
Как менада, волосы разметав, стала она толкать, раскачивать, выламывать из ограды большой плоский камень. Потом минуту стояла, держа его обеими руками, прижимая к груди, как родное дитя, обращенное в камень чарами злого волшебника.
Советнику уже заволакивало взгляд. Что-то он еще хотел сказать. Надо было спешить. Боясь, что голос опять изменит, он проволок по земле правую руку и коснулся ее голой ноги. Такая чувствительная к прикосновениям, она даже не шелохнулась, будто не заметила. Она забыла о своем теле.
Девочка моя бедная, нежный, верный друг мой, – сказал он. – Послушай. Все хорошо, все, все!
Блаженны, – сказал он, – блаженны мы с тобою, Франсина. Блаженны куклы. Марионетки.
Ему пришлось перевести дух, еще так много надо было сказать ей.
Он выдавил, очень медленно:
– В жизни одна задача – что-нибудь значить. В смерти одно утешение – наше значение.
Больше он ничего не мог и ударился о ступеньку лицом.
И Франсина поняла. Он собирается ей вдолбить, что жизнь хороша и прекрасна, но нет, теперь ее не проведешь. Ему понадобилось, чтобы мир был прекрасен, и ведь он еще наколдует, старый колдун, и так и обернется, и он еще о красотах природы станет рассказывать. Он уже не раз такое с нею проделывал. Сейчас он поведает, что нынче день ее свадьбы и ей улыбаются земля и небеса. А этот мир готовит Андерсу петлю.
– Ты! – крикнула она. – Поэт!
Она обеими руками подняла камень над головой и швырнула вниз.
Фонтаном брызнула кровь. Секунду назад это тело удерживало равновесие, сознавало мир вокруг – и вот лежало, как куль тряпья, там, куда поверг его закон тяготения.
Советнику показалось, что могучая рука кинула его головою в бездонную пропасть. Все было мгновенно. Его рвануло, поволокло, швырнуло. И со всех сторон, как эхо из провалов мрака, гудя, раскатываясь, гремя, летело, летело к нему ее последнее эхo. [149]149
переводчик: Е. Суриц
[Закрыть]