355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Карен Бликсен » Семь фантастических историй » Текст книги (страница 15)
Семь фантастических историй
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 17:23

Текст книги "Семь фантастических историй"


Автор книги: Карен Бликсен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 25 страниц)

Путь, как сказано уже, был неблизкий. От Эльсинора до Копенгагена двадцать шесть миль, и дорога идет вдоль берега, то и дело теряясь и оставляя лишь смутные колеи. Ветер с моря сдувал с нее весь снег, так что санному возку не проехать, и старуха отправилась в кибитке, настелив под ноги соломы. Она хорошо укуталась, но чем видней становилась стылая округа, тем все больше казалось, что ничему живому не место на ней и всего менее одинокой старухе в кибитке. Она сидела не шевелясь и глядела вокруг. Далеко расстилался замерзший Зунд, серый в сером утреннем свете. Берег то здесь, то там был помечен черными и бурыми пятнами водорослей. У самой дороги, по песку и по льду, чинно вышагивали вороны или дрались из-за дохлой рыбы. В рыбацких хижинах вдоль дороги были закрыты все двери и окна. Попадались ей на глаза рыбаки: в сапогах до самого паха, они выходили далеко на лед рубить проруби и удить треску. Небо было черное, как копоть, только далеко-далеко, у горизонта, бежала широкая полоса, желтоватая, как старый лимон, как очень старая слоновая кость.

Много лет уж не ездила она по этой дороге. Она ехала, и давно позабытые образы бежали с ней рядом обочь кибитки. Странно ей было, что вот заспанный кучер и пара лохматых гнедых везут ее в тот мир, о каком они и понятия не имеют.

Миновали Рунгстед, где девчонкой она служила вон в той крытой черепицей придорожной гостинице. Отсюда и до самого Копенгагена дорога уж лучше. Здесь, вольной и нищий, доживал свой век северный лебедь, великий поэт Эвальд. Отверженный, развитый, разочаровавшись в любви к неверной Арендсе, пристрастясь к спиртному, он все еще излучал силу, слепившую и чаровавшую девчонку. Ханна, десятилетний несмышленыш, уже чуяла магнетизм великих движущих сил, которым она не знала названия. Она замирала от счастья, когда бывала с ним рядом. О трех вещах, узнала она от хозяйки, молил он свою семью: чтоб ему жениться – ибо жизнь без женщины была для него холодной морокой; о каком-никаком спиртном – ибо, тонкий ценитель вин, он не брезговал и грубым местным варевом; и, наконец, о святом причастии. И на все три ходатайства упрямо отвечали отказом мать и отчим, копенгагенские богатеи, да и друг его пастор Шоенхейдер, полагая, что первые два желания – грех и что, лишь отрешившись от них, он вправе просить о третьем. Хозяйка и Ханна его жалели. Уж они в женили его, будь их воля, и вдоволь спиртного давали, и водили к причастию. Часто, когда другие дети были заняты игрой, Ханна убегала нарвать для него фиалок коченеющими в холодной траве пальчиками и ликовала, глядя на его лицо, когда он жадно внюхивался в букетик. Тут было странное, непостижимое: и что ему в этих цветах? Он всегда с ней шутил, сажал, бывало, к себе на колени, грел об нее холодные руки. Иной раз от него попахивало спиртным, но она никому не говорила. А через три года во время конфирмации она воображала Господа Иисуса с косичкой и с надломленной, сияющей, буйной и нежной улыбкой умирающего поэта.

Мадам Бек въезжала в восточные ворота, когда в домах уже позажигали огни. Акцизные было остановили ее, но, уведясь, что она женщина честная и не везет контрабанды, сразу пропустили. Так же точно ждала вы она у ворот Царствия небесного, не зная, что от нее требуется, но спокойная, что, раз она никому худа не делала, не сделают худа и ей.

Она ехала по копенгагенским улицам и озиралась кругом, ведь давненько она тут не бывала. Так же точно озиралась бы она на улицах нисходящего с небес Иерусалима, составляя о нем свое мнение. Улицы тут не были выложены хрисопрасом и чистым золотом, а кое-где лежали даже грязные сугровы. Но город понравился ей – какой есть, такой есть. И конюшни понравились для проезжающих, когда пришлось выйти из кибитки, и понравился пеший путь в студено-синих копенгагенских сумерках к Старой Площади, где жили ее барышни.

И все же, медленно бредя по улицам, она чувствовала себя тут чужой и незваной. Ее тут просто не замечали, только двум молодым людям, громко ораторствовавшим о политике, пришлось расступиться, чтобы дать ей дорогу, да двое мальчишек осудили ее чепец. Вот уж это ей не понравилось. Не к такому привыкла она у себя в Эльсиноре.

Окна второго этажа в доме де Конинков были ярко озарены. Мадам Бек еще на площади вспомнила, что нынче день рожденья Фернанды, и теперь сообразила, что, верно, у них гости.

Так оно и было, и покуда мадам Бек медленно волочила со ступени на ступень отяжелевшие ноги и свою весть, сестрицы мило занимали гостей в теплой уютной серой гостиной с золотистым бордюром, зеленым ковром и сияющими мебелями красного дерева.

Компания, как всегда у этих старых дев, собралась в основном мужская. Они жили в своем прелестном доме на Старой Площади, как две знаменитые копенгагенские куртизанки, чаруя поклонников обольщениями ума и заставляя их расточать духовные богатства и силы. Как две юных обольстительницы охотились бы на богачей и князей мира сего, так и они расставляли силки на знаменитостей мира духовного, и сегодня они выложили на стол такие козыри, как епископ Зеландский, директор Королевского театра, он же недурной сочинитель драм и философских трудов, и знаменитый старый художник-анималист, только что воротившийся из Рима, где его принимали с большой помпой. Старый капитан с обветренным добродушным лицом, израненный в битвах 1807 года, и фрейлина вдовствующей королевы, овладающая искусством внимать и как из клумбы вырастающая из своей бескрайней юбки, скромно дополняли соврание.

Причина же, отчего сестрицы жить не могли без мужчин, была та, что, как водится в моряцких семьях, они придерживались убеждения, что в серьезных жизненных вопросах следует полагаться лишь на мнение противоположного пола. Спрашивайте совета у себе подобных, когда речь идет о курсе, о такелаже, о служанках и рукоделье, но если вам хочется узнать, чего вы стоите сами, тут им не следует доверять. Знание этого закона и, следственно, меткий оценивающий взгляд выраватываются в моряцких семьях, где представители разных полов имеют возможность разглядеть друг друга на расстоянии. В пасторской усадьбе или в доме ученого, где отец семейства и взрослые сыновья каждый день садятся за стол с женщинами вместе, можно и поподробней изучить друг друга, но мужчина не знает, что такое женщина, а женщина не умеет по достоинству оценить мужчину. Они за деревьями не видят леса.

Сестры, в чепцах с кружевами и лентами, умели принять гостей. В те времена, когда при дамах не полагалось курить, до самого конца ничто не омрачало чистой, везовлачной атмосферы вечера. Лишь благоуханный дымок от больших резных вокалов драгоценного старого рома с горячей водой, лимоном и сахаром поднимался над сияющим столом красного дерева в нежном свечении лампы. Никого из гостей не миновало легкое воздействие этого напитка. Еще минутка – и вот ворожея-юность поманила их старыми песнями, которые певали над стаканом еще отцы среди друзей в подлинно доброе старое время. Епископ, обладатель весьма приятного голоса, высоко поднял бокал и провозгласил старинный норвежский тост за старое поколение:

 
Пьем за отцов, крутых подчас,
Не знавших лени и печали.
И коль любви б они не знали,
На свете не было вы нас.
 

Немного погодя – ибо теперь, она уверяла, от ее уха до ума путь был в десять минут – фрекен Фанни впала в глубокую задумчивость. «Как странно, – думала она, – Вот эти старые иссохшие тела – доказательство того, что тому назад больше полувека юные мужчины и женщины обмирали, краснели и млели от страсти. И эта серая рука – доказательство дрожи и буйства юных рук в ночи давнего, давнего мая.»

Она стояла посреди гостиной, погрузясь в свои соображенья, уткнув подбородок в черную бархатку вокруг шеи, и тот, кто не знавал ее юной, не нашел вы в ее лице следов былой красоты. Время жестоко обошлось с фрекен Фанни. Легкая неправильность черт, сообщавшая им некогда особенную пленительность, теперь отдавала чуть не уродством, былая пернатая легкость обернулась смешной отрывистостью движений. Но прежними оставались сияющие темные глаза, и во всем облике было почти трогательное благородство.

Еще минутка – и она принялась столь же оживленно болтать с епископом. Даже носовой платочек в ее пальцах и все до единой хрустальные пуговки вдоль шелковой узкой груди, казалось, вовлечены в разговор. Сама дельфийская пифия, на треножнике, в клубах пророческого вдохновенья, не могла бы выглядеть убедительней. Обсуждалось – стоит ли, если вам предложат пару ангельских крыл, которые вы не сможете снять, принять этот дар или лучше отказаться.

– Ах, ваше высокопреосвященство, – говорила фрекен Фанни, – положим, прохаживаясь по храму, вы обратите всех прихожан. Ни одного грешника во всем Копенгагене не оставите. Но не забудьте – даже вам каждое воскресенье в полдень надо спускаться с амвона. Уж и само по себе это будет нелегко, ну, а как, вообразите, с парой ангельских крыл за спиной вы станете… – Тут она чуть не сказала «как вы станете пользоваться ночным горшком», и сказала бы, будь она на сорок лет моложе. Сестры де Конинк недаром выросли в моряцкой среде. Не одно крепкое словцо, запретное для других юных дам Эльсинора, и даже порой ругательства слетали с их румяных уст, в свое время до безумия пленяя поклонников. Умели они при случае и чертыхнуться, могли сказать в сердцах: «К чертям! Да пошли вы ко всем чертям в преисподнюю!» Но многолетняя выучка безупречной дамы и хозяйки не позволила фрекен Фанни забыться. И она очень мило сказала:

– …Как вы станете есть жирную, белую индюшку? – ибо именно этим епископ с большим рвением занимался за обедом. Но тем временем у нее до того разыгралась фантазия, что странно, как возвышенный муж, стоя с ней рядом и с отеческой улыбкой заглядывая в ее ясные зрачки, не заметил в них себя самого, в полном облачении, с парой ангельских крыл за спиной и с ночным сосудомв руке.

Он так увлекся беседой, что расплескал несколько капель из своего бокала на ковер.

– Милая моя, очаровательная фрекен Фанни, – сказал он. – Я добрый протестант и, льщу себя надеждой, умею сочетать небесное с земным. В приведенной вами оказии я, опустив взор долу, видел бы миниатюрное подобие своей небесной сущности, точно так, как вы всякий день видите свое подобие в зеркале, которое держит ваша прелестная ручка.

Старый художник-профессор сказал:

– Вот когда я был в Италии, мне показывали своеобразной формы кость из ключицы льва, остаток крыла, след тех времен, когда львы еще были крылаты, как мы и посейчас еще наблюдаем в случае льва святого Марка.

– Ах да, эта восхитительная монументальная фигура на колонне святого Марка, – отозвался епископ, который тоже был в Италии и знал, что у него львиная голова.

О-о, дали вы мне эти крылья, – вскричала фрекен Фанни, – уж я бы ни секунды не стала задумываться о своей восхитительной монументальной фигуре, тьфу ты, уж я вы взлетела!

Позвольте мне надеяться, фрекен Фанни, – сказал епископ, – что вы бы этого не сделали. У нас есть основания не доверять летучим дамам. Вы ведь слышали про первую жену Адама, про Лилит? В отличие от Евы, она была создана из глины, из земли, как и сам Адам. И что же она перво-наперво учинила? Соблазнила двух ангелов, выманила у них пароль от небесных врат и улетела от Адама. Отсюда вывод, что, когда в женщине слишком много земного, с ней ни мужу не сладить, ни ангелам.

Нет, ну согласитесь, – продолжал он в увлечении со стаканом в руке, – самое небесное, самое ангельское в женщинах то, чему всего боле мы поклоняемся в ней, как раз и тянет ее к земле и на ней удерживает. Длинные волосы, целомудренные вуали и складки истинно женственных одежд, и сами божественные женские формы, округлость грудей и бедер, исключают всякую мысль о полете. Мы охотно жалуем женщине белоснежные крылья и ангельский чин, поднимаем ее на высочайший пьедестал при одном непременном условии, чтоб и думать не смела летать.

О-ля-ля! – воскликнула Фанни. – Знаем, знаем мы это, епископ. Зато есть одна особа женского пола, которую вы, господа, не любите и не чтите, у которой нет длинных локонов и пышной груди, а подол приходится подтыкать, чтоб тереть полы, но уж она-то обожает самый символ своего рабства и знай смазывает помело для Вальпургиевой ночи.

Директор Королевского театра улыбался, потирая холеные руки.

Когда дамы при мне сетуют на стеснительные правила и узкие рамки, которые ставит им жизнь, я вспоминаю сон, приснившийся мне однажды. Я писал тогда трагедию в стихах. И вот мне приснилось, что слова и фразы моей поэмы взбунтовались: «Чего ради должны мы вечно мучиться, выстраиваясь в порядке, ходить по струнке и подчиняться строжайшим законам, о которых фразы твоей же прозы и не вспоминают?» Я ответил: «Милые дамы – все оттого, что вам надлежит быть поэзией. С прозы и взятки гладки, какой с нее спрос, но она вынуждена существовать хотя бы ради календарей и полицейских приказов. А стихотворение, если не прекрасно, просто не имеет raison d'etre. [94]94
  Право на сушествование (фр.).


[Закрыть]
Прости меня, Господи, если я когда сочинял стихи, лишенные красоты, я обращался с дамами так, что это им препятствовало быть истинно очаровательными. А все прочие мои грехи мнетогда не страшны.

Но мне-то, – сказал старый капитан, – мне-то как не верить, что крылья созданы не только для птиц? Если я вырос среди парусников и тех женщин, какие водились еще в пору моей юности? Подлые эти пароходы, из-за которых на море стало тошно смотреть, – они же как ведьмы морские или как эмансипированные дамы, прости Господи. Ну, а коли дамам нынче неугодно быть белопарусными кораблями и прекрасными стихами, что ж, мы, мужчины, возьмем на себя роль поэм, а они пускай воплощают полицейские приказы да календари. Без поэзии ни. один корабль не бежит по волнам. Когда я, еще кадетом, ходил в Гренландию и по Тихому океану, я, бывало, коротая ночную вахту, припоминал подряд всехженщин, каких знавал, и читал все стихи, какие выучил на память.

Но ты у нас и сам всегда был стихотворение, Юлиан, – сказала Фанни. – Рондо такое.

Ей захотелось обнять плотного, приземистого кузена. Они были большие друзья.

Ах да, кстати, насчет Евы и рая, – сказала Фанни. – Вы ведь все чуточку ревнуете ее к змею.

Вот когда я был в Италии, – сказал профессор живописи, – я часто думал: как странно, что змею, который, если я верно понимаю Писание, открыл человеку глаза на искусства, самому так не повезло в живописи. Змея – прекрасное существо. В Неаполе был большой террариум, и я часами изучал змей. Кожа у них сияет и переливается драгоценными камнями, и каждое движение их – чудо искусства. Но в самом искусстве я не видел удавшихся змей. Я и сам не умею их писать.

Капитан тем временем следил за ходом собственной мысли.

А помнишь, Элиза, какие качели я подарил тебе в Орегоре на день рождения, когда тебе исполнилось семнадцать лет? Я про них еще стишок сочинил.

Да-да, я помню, Юлиан! – сказала Элиза, просияв. – Ты построил их в виде корабля.

Примечательно, что обе сестры, столь несчастливые в пору юности, с таким умиленьем вспоминали былое. Они часами могли толковать о давних пустяках, смеяться и плакать над ними с увлечением, какого не вызывало в них ни одно свежее происшествие. Что бы то ни было могло их занимать и ппенять лишь на одном условии – не имея места в реальности.

И еще одна странность: прожив жизнь, столь бедную событиями, они говорили о замужних подругах, окруженных детьми и внуками, с приправленной презрением жалостью, как о робких бедняжках, довольствующихся однообразной, унылой долей. Не имея ни мужа, ни детей, ни любовников, они чувствовали, однако, что избрали благую участь, судьбу отважную и романтическую. Причина же была та, что для них важны были только возможности. Реальности для них не существовало. в свое время располагая бездной возможностей, они не отбросили ни одной ради определенности выбора и узких рамок реальности. Они и сейчас готовы были увлечься умыканием по приставной лестнице и тайным венчанием, если придется. Тут им никто б не поставил преград. Они не вкладывали свой капитал ни в одно земное предприятие, чтоб всегда иметь его под рукой, чистым золотом, на черный день. И близко дружили они только со старыми девами, вроде них самих, или с женщинами, несчастливыми в браке, – рыцарями круглого стола в юбках, взыскующими возможностей. С подругами благополучными, тучнеющими на ниве реальности, они беседовали очень мило – на совсем другом языке, как бы на чужом, через переводчика.

Лицо Элизы просияло, как чистый тонкий алебастровый сосуд, озаренный изнутри лампой, при воспоминании о качелях в виде лодки, которые ей подарили на день рождения, когда ей исполнилось семнадцать лет.

Она всегда была самой красивой из детей Конинков. Когда они были маленькие, старая тетя-француженка прозвала их la Bonte, la Beaute и l'Esprit, [95]95
  Доброта, Красота, Ум (фр.).


[Закрыть]
причем la Bonte был Мортен.

Она была столь же светла, сколь смугла была сестрица, и в Эльсиноре, где в ходу тогда были прозвища, ее называли „Ариель“ или „Эльсинорский Лебедь“. Красота ее отличалась тем, что она словно вы что-то обещала, словно была лишь началом чего-то дивного и великого. Юной девушкой владело божественное вдохновение быть пленительной с головы до пят. Но это лишь первый шаг. Следующим шагом были ее наряды, ибо Элиза, великая франтиха, заказывала парчу, кашемировые шали и страусовые перья из Копенгагена, Гамбурга и даже из Парижа, то и дело вгоняя отца в долги, которые брал на себя ее брат. Но и элегантность эта казалась не более как обетованием еще чего-то. А как она ходила, как танцевала! Тот, кто смотрел на нее в эти минуты, замирал в ожидании. Что-то сейчас еще выкинет эта удивительная девушка? Если б она и впрямь расправила пару белых крыл и взмыла в летнее небо над пирсом, никто бы в Эльсиноре не удивился. Ясно было, что при гаком избытке даров она должна же с ними делать что-то, что-то совершить. „В девчонке больше сил, – сказал старый боцман „Фортуны“, когда как-то весною, простоволосая, она бежала к пристани, – чем во всей нашей команде.“ И вот она ничего не совершила.

В доме на Старой Площади ее удивительная красота постепенно, как бы намеренно, день ото дня каменела, схватывалась холодом мрамора. Она все еще могла сомкнуть вокруг стана длинные пальцы двух своих стройных рук, ходила легко и горделиво, как старая кобылица, чуть утратившая ретивости, но царственно, благородных кровей, которой истинное место среди битв и фантазий. Но все еще обетование оставалось в ней, но все еще казалось, что запасы не исчерпаны и главное впереди.

– Ах, эти качели, Элиза, – сказал капитан. – Ты так невозможно обращалась со мною вечером, что наутро я спустился в орегорский сад, решившись повеситься. И, разглядывая макушку высокого вяза в поисках подходящей ветки, я услышал позади себя голос: „Вон та ветка подходит“. Мне это показалось жестоко. Но когда я обернулся, я увидел тебя, в папильотках, и вспомнил, чтообещал тебе качели. Умирать было рано, надо было их сделать. А когда я их сделал и увидел, как ты качаешься на них, я подумал: „Если судьба моя – вечно быть хоть балластом для этого белого парусника, я и то благословляю судьбу“.

– Вот за это мы и любим тебя вею жизнь, – сказала Элиза.

Чрезвычайно хорошенькая горничная в голубых лентах – которую старые гетеры духа держали ради равновесия в хозяйстве, как две обыкновенные юные куртизанки соответственно держали бы в услужении старого горбатого карлу с живым воображением и острого на язык, – внесла на подносе всевозможные лакомства: имбирь, мандарины, засахаренные фрукты. Проходя мимо стула фрекен Фанни, она сказал тихо: „Мадам Бек приехала из Эльсинора, на кухне сидит“.

Фанни изменилась в лице. Она не могла равнодушно слышать известия о том, что кто-то приехал или отбыл. Душа рванулась от нее прочь и устремилась на кухню, откуда срочно пришлось ее вызволить.

– В то лето, в тысяча восемьсот шестом году, – сказала она, – впервые была на датский переведена „Одиссея“. Папа нам читал ее вслух по вечерам. Ах, как же мы играли в героя и его спутников. Мы побеждали циклопа Полифема, наши суда несло к Эолийскому острову. Вы меня ни за что не убедите, что в то лето мы не сдвигали наш черный корабль на священные волны.

Еще немного, и гости стали прощаться и ушли, и сестры подняли шторы на окне гостиной, чтоб помахать вслед четверым господам, которые подсадили фрекен Барденфлет в дворцовую карету и оживленной группкой пустились по маленькой, чугунно-темной пустыне ночной Старой Площади, замечая среди философских и поэтических рассуждений, что ночь выдалась на редкость холодная.

Эта минутка после званого вечера всегда странно смущала сердца сестер. Приятно было отделаться наконец от гостей. Но удовольствие растворялось в горечи этой тихой минутки. ибо все еще в их власти было пленять. В кружевах их чепцов прятался хитрый Эрот. Их сиянье странными радугами преломлялось в скучной копенгагенской атмосфере. Но их-то кто бы пленил? Бокал романтически-духовного зелья, сладким теплом разливающийся по склеротическим жилам гостей, – им-то кто бы его поднес? От кого ждать его? Друг от дружки – был ответ, и они его знали и обычно вполне им довольство-вались. Но вот в эту минутку только, когда расходились гости, сердца им сжимала извечная, знакомая каждой хозяйке тоска.

Правда, не сегодня. Сегодня, едва они опустили шторы, они поспешили на кухню, поскорей отослали спать хорошенькую горничную, как бы исходя из увеждения, что истинную радость можно почерпнуть лишь в обществе пожилых дам. Сняв с крючка на стене старый медный кофейник, они сварили мадам Бек и себе кофе по старинному способу. ибо кофе, считают датчанки, для тела то же, что Слово Божие для души.

Встретясь со старой служанкой в прежние дни, сестры сразу принялись бы потчевать вдову рассказами о своих обожателях. Предмет всегда увлекал мадам Бек и тешил сестер возможностью ее подразнить. Но те времена миновали. Сейчас они выкладывали ей городские новости – такой-то старый вдовец женился на молоденькой, а старый женатый друг спятил – и кое-что из поставленных фрекен Барденфлет дворцовых сплетен, доступных, на их взгляд, пониманию мадам Бек. Но что-то в ее лице их насторожило. На нем была печать судьбы. Она не хотела слушать новости, она сама принесла весть. И они умолкли, чтоб ее выслушать.

Мадам Бек долго ждала, пока истает пауза.

– Молодой господин Мортен в Эльсиноре, – сказала она наконец, и, вслух высказав мысль, терзавшую ее последние длинные дни и ночи, она сама побледнела. – Он бродит по дому.

Мертвая тишина заполонила кухню.

Сестры почувствовали, как у них волосы встали дыбом. Весь ужас был в том, что эту новость им преподнесла мадам Бек. Объяви они ей сами такое – из озорства, да и мало ли зачем, – это ровно ничего бы не значило. Но чтобы Ханна, которую они считали образцом основательности и положительности, открыла рот и бросила им в лицо известие о конце света! И последовавшие затем две-три секунды были для них как начало землетрясения.

Мадам Бек чувствовала всю неестественность ситуации и понимала, что проносилось в голове у ее барышень. Она бы и сама ужаснулась, если б в ее душе оставалось место для ужаса. Но она испытывала только великое торжество.

– Я видела его, – сказала она, – семь раз.

И тут сестер охватила такая дрожь, что им пришлось поставить на стол свои чашечки с кофе.

– В первый раз, – продолжала мадам Бек, – он стоял в красной столовой и глядел на большие часы. Но часы остановились. Я позабыла их завести.

Вдруг слезы градом хлынули из глаз Фанни и потекли по лицу.

О Ханна, Ханна! – Вскрикнула она.

Потом один раз я его встретила на лестнице, – продолжала мадам Бек невозмутимо. – Три раза он приходил посидеть со мной. Один раз поднял моток шерсти, который у меня укатился, и кинул мне на колени.

Как ты его нашла? Как он выглядит? – спросила Фанни осевшим, хриплым голосом, стараясь не смотреть на застывшую сестру.

Старше, чем тогда, когда отбыл, – отвечала мадам Бек. – Волосы отпустил длинные, у нас такие не носят, видно, американская мода. И одежда на нем потрепанная. Но улыбался мне, как всегда. В третий раз, как ему уходить, а он по-своему уходит, думаешь, здесь он, а его уж и нет, послал мне воздушный поцелуй, совсем как мальчонкой, когда я его побраню, бывало.

Элиза, очень медленно, подняла глаза, и взгляды сестер встретились. Никогда в жизни мадам век не говорила им ничего такого, в чем они хоть на мгновение вы усомнились.

– А в последний раз, – сказала мадам Бек, – вижу, он под вашими портретами стоит, долго так под ними стоял, вот я за вами и приехала.

При этих словах сестры вскочили, как гренадеры, когда трубы трубят сбор. Мадам Бек, в ужасном возбуждении, сидела, однако, недвижно, все еще центральной фигурой в группе.

И когда же ты его видела? – спросила Фанни.

В первый раз, – сказала мадам век, – тому три недели, день в день. А последний раз в субботу. Я и подумала: „Надо за барышнями ехать“.

Вдруг все лицо Фанни озарилось. Она смотрела на мадам Бек с безграничной нежностью, с нежностью давних юных дней. Она поняла, что из чувства долга, из преданности старуха приносит великую жертву. ибо те три недели, которые мадам век провела в доме де Конинков с призраком заблудшего сына наедине, были, конечно, самой торжественной порой ее жизни.

Когда Фанни заговорила, было неясно, готова ли она расхохотаться или удариться в слезы.

– Ах, мы едем, Ханна, – сказала она, – мы едем в Эльсинор.

– Фанни, Фанни, – сказала Элиза. – Его там нет, это не он.

Фанни шагнула к огню так резко, что подпрыгнули ленты чепца.

– Отчего, Лиззи? – сказала она. – Отчего бы Господу в конце концов нас с тобой не потешить? И ты не помнишь разве, как Мортену не захотелось возвращаться в школу после каникул, и он велел нам сказать папе, что он умер? Мы еще вырыли могилу под яблоней и его туда положили. Помнишь?

И перед глазами обеих сестер встала совершенно одинаковая картина: румяный мальчик с комьями земли в кудрях, которого поднимает из ямы молодой сердитый отец, и сами они, с лопатками, в перепачканных мусииновых платьицах, вредущие к дому печально, будто впрямь на похоронах. Братец на сей раз и с ними, пожалуй, сыграл злую шутку.

Когда они посмотрели друг на друга, на их лицах было совершенно одинаковое, лихое и юное выражение. Мадам Бек, на своем стуле, чувствовала себя как счастливо разрешившаяся роженица. Ее избавили от полноты и от тягости, но и лишили значительности. С господами всегда так. Все твое приверут к рукам, и привидение даже.

Мадам Бек не позволила сестрам ехать в Эльсинор с нею вместе. Уговорила их денек обождать. Хотела присмотреть, чтоб комнаты как следует натопили к их приезду, чтобы горячие грелки ждали в девичьих постелях, на которых так давно не спали. Наутро она уехала, на сутки оставив их в Копенгагене.

Хорошо, что у них было время собраться с духом для встречи с призраком брата. На них налетел шквал, лодки, застоявшиеся в штиле, закружило среди гигантских валов. Но несмотря на возраст, шелка и кружева, сестры в море жизни умели одолевать качку. Умели поставить парус на бушприт, выбирать шкоты. И они не растекались в слезах. Слезы были вначале – обычный признак слабости. Теперь они высохли. Сестры вышли в открытое море. Они хорошо знали старое моряцкое правило: тут надо смотреть в оба, главное – не теряться.

 
Крепи кливера и шкот!
Право руля! Вперед!
 

Они почти не разговаривали между собой, пока для них приводили в порядок эльсинорское жилище. Было бы воскресенье, они вы отправились в церковь. Они были ревностные прихожанки, любили покритиковать знаменитых копенгагенских пропобедников и, возвращаясь со службы, неизменно соглашались на том, что сами произнесли вы проповедь куда удачней. В церковь они бы могли пойти вместе, дом Божий – единственное место, где им было бы не тесно вдвоем. А теперь они бродили в разных концах города по заснеженным улицам и паркам, упрятав в муфты свои маленькие ручки, в обществе лишь голых, дрогнущих статуй да нахохленных птиц.

Как богатым, почитаемым, изнеженным дамам встретить повешенного юношу одной с ними крови? Фанни вродила взад-вперед по липовой аллее Королевского сада в поисках ответа. Потом уж вход туда ей навсегда будет заказан, даже летом, когда золотисто-зеленая чаша, как вольер птичьим гомоном, наполнится детскими голосами. Из конца в конец аллеи она таскала с собой образ брата – как он смотрит на часы, а часы стоят.

Картина разрасталась в душе. Уже на смерть своей матери, не снесшей горя по нему, он смотрел, он смотрел на разбитое сердце невесты. Разрасталась, разрасталась картина. На все обманутые, сокрушенные сердца, на боль всех слабых и вессловесных, на все несправедливости и утеснения, какие творятся под солнцем, – вот на что он смотрел. И безмерный груз давил ей на плечи. Это ее вина. Это вина де Конинков, что люди страдают и гибнут. Тоска гнала ее по аллее, как иссохший лист на ветру. Посмотреть на нее – элегантная дама, в отороченных мехом сапожках, а в душе – большая, безумная птица с перебитыми крыльями, вьющаяся в лучах ледяного заката. Скосив глаза, она видела свой нос, большой, породистый, покрасневший под вуалью, – как мрачный, зловещий клюв. В голове то и дело мелькало: „О чем-то сейчас думает Элиза?“ Странно, но старшая из сестер в этот час горечи и страха чувствовала, что младшая ее предала. Правда, она сама же от нее убежала, предпочтя одиночество, но все повторяла про себя: „Неужто она не могла бодрствовать со мною один час?“ [96]96
  См.: Евангелие от Марка, 14, 37.


[Закрыть]
Так и при родителях еще бывало. В трудную минуту папа, мама, Мортен, да и сама Фанни обращались к младшей сестре, вовсе не блиставшей умом и сообразительностью: „Как ш думаешь, Элиза?“

К вечеру, когда стемнело и она рассудила, что мадам Бек добралась уже до Эльсинора, Фанни вдруг остановилась при мысли: „Может быть, мне помолиться?“ Многие ее подруги, она знала, находили утешение в молитве. Сама же она не молилась в детстве. Воскресные посещения церкви были визиты вежливости в дом Божий, а молчаливые преклонения головы и колен – учтивые жесты, не более. И молитва, начавшая складываться в уме, не понравилась ей. Девочкой она, бывало, читала отцу его корреспонденцию и сразу отличала стиль просительских писем. „Зная величие вашей благородной души… Ваша редкая отзывчивость…“ Ей и самой случалось получать немало просительских писем, немало юношей о чем-то молили ее на коленях. К бедным она была неизменно щедра, с поклонниками веспощадно сурова. Сама она в жизни не попрошайничала и теперь не собиралась начинать во имя гордого юного брата. Заметя, что впадает в тон не то просительского письма, не то уверений влюбленного, она тотчас пресекла молитву. „Пусть он не стыдится, что прибегнул ко мне. Я спасу его от вод, обступивших его. Пусть не страшится тьмы тех, ополчившихся на него.“ И она пошла домой ободренная, веселыми шагами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю