Текст книги "Семь фантастических историй"
Автор книги: Карен Бликсен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 25 страниц)
Я побывал в его оранжереях, к которым Расмус добился для меня доступа, несколько раз, прежде чем застал там барона. Расмус меня представил, он милостиво меня приветствовал и тотчас вызвался показать свои владения, что и сделал с великим терпением и доброжелательством. С того дня я почти всегда его заставал. Он поручил мне составить каталог его собрания кактусов. Много дней провели мы вместе в жаркой теплице. Я был счастлив: он так много путешествовал по свету, мог так много порассказать о чужеземных цветах и насекомых. Иногда я замечал, что слова мои странно его волновали и он с большим вниманием меня разглядывал. Однажды, когда я читал ему трактат о чашечке околоцветника бразильского кактуса, я заметил, что он закрыл глаза. Он взял мою руку и долго ее удерживал, а когда я кончил читать, он взглянул на меня и сказал: «Чем же я награжу тебя, Ионатан, за твое открытие?» Я засмеялся и сказал, что покуда ничего замечательного не открыл. «О Боже! Открытие лета 1815 года!» Вскоре после того он начал со мной говорить о моем голосе. Сказал, что у меня на редкость красивый и чистый голос, и предложил переговорить с самим мосье Дюпуа, чтоб тот давал мне уроки пения.
А у вас и вправду был хороший голос? – спросила Фрекен Малин с некоторым сомнением, ибо голос у рассказчика был хриплый и грубый.
Да, ваша милость, в те поры у меня был очень славный голос, и матушка меня научила петь.
Ах, – сказала фрекен Малин. – Ничего нет на свете прелестней мальчишеского прелестного голоса. Когда я была в Риме, там в капелле был один мальчик по имени Марио, так у него голос был прямо ангельский. Сам Папа меня послал его слушать, и уж я-то знаю, почему – он надеялся обратить меня в католичество и думал, что перед этим дивным ангельским голосом я не устою. Со своей скамьи я видела, как сам Папа ударился в слезы, когда, как леведь подымает крыло, этот Марио поднял свой голос и в бессмертном речитативе Кариссими: [58]58
Кариссими Джакомо (1605–1674) – итальянский композитор.
[Закрыть]«Прочь, прочь, Сатана!» Ах, милый Пий VIII! Через три дня его так гнусно свели в могилу с помощью шпанской мушки! Я не поклонница католичества, но этот Папа, скажу я вам, всегда великолепно выглядел и умер, как мужчина. Стало быть, вы брали эти уроки и сделались виртуозом, господин Йонатан?
Да, ваша милость, – сказал Йонатан с улыбкой. – Я брал эти уроки. И, будучи предан музыке, я упорно трудился и сделал значительные успехи. К началу второй зимы барон, который к тому времени, кажется, уже вовсе не мог без меня обойтись, возил меня из дворца во дворец, и там я пел его друзьям. Когда я только приехал в Копенгаген, часто стоял я перед дворцами в зимние вечера, смотрел, как сияли огни и цветы на подъездах, как юные красавицы выпархивали из карет. А теперь я всюду был вхож, и дамы, старые и молодые, ласкали меня, будто я был их сыном или младшим братом. Я пел при дворе королю Фредерику и королеве Марии, и королева милостиво мне улыбалась. Я был совершенно счастлив. Я думал: «Как ошибаются те, кто считает, будто знатные люди только идумают о богатстве и почестях. Все эти дамы и господа любят музыку не меньше моего – да нет, больше даже, они все для нее забывают. А какое это высокое чувство – любовь к прекрасному».
А случалось вам влюбляться? – спросила фрекен Малин.
Да я, собственно, в них во всех был влюблен, – сказал Йонатан. – Они со слезами на глазах слушали мое пение. Они мне аккомпанировали на арфе, они пели со мною в дуэтах. Они вынимали цветы из великолепных своих причесок и мне их дарили. Но, возможно, я был влюблен в Аталанту Даннескьёл, младшую из сестер Даннескьёл – девяти леведей Северного моря, как их называли. Мать ее отвела нам в шараде роли Орфея и Эвридики. Вся зима промелькнула как сон. Вот вам – снилось вам когда-нибудь, что вы можете взять любую ноту, порхая по клавиатуре вверх-вниз, как ангелы по лестнице Иакова? Мне и посейчас иногда это снится.
Но к весне со мной случилось то, что я, не зная еще, что такое беда, счел ужасной бедою. Я заболел, и, когда я выздоравливал, придворный лекарь, который меня пользовал, объявил мне, что я потерял голос и уж мне его не вернуть. Прикованный к постели, я горько тосковал не только из-за самой этой потери голоса, сколько от мыслей о том, как я разочарую, может быть, и потеряю друзей и как печально отныне сложится моя участь. Случалось мне и всплакнуть, и в такую минуту застал меня однажды Расмус Петерсен. Я открыл ему мое сердце, ожидая, что он-то мне посочувствует. Ему пришлось подняться со стула и прикинуться, будто он смотрит в окно, чтобы скрыть свою веселость. Я счел это вессердечием и умолк. «Послушай-ка, Йонатан, – сказал он. – У меня есть все основания веселиться – я выиграл пари. Я бился об заклад, что ты именно тот простак, каким кажешься, а никто не хотел мне верить. Тебя считают пройдохой. От потери голоса для тебя решительно ничего не меняется.» Я его не понял. Должно быть, я побледнел, хотя слова его ободрили меня. «Знай же, – продолжал он, – барон Герсдорф – твой отец. Я догадался об этом еще до того, как отвел тебя к нему в теплицу, увидев его детский портрет: те же, в точности, ангельские черты. Когда он узнал это, он был в таком восторге, в каком я никогда еще его не видел. Он сказал: „У меня в жизни не было детей. Чувство отцовства ново для меня и восхитительно. Я готов поверить, что мальчик – действительно моя кровь и плоть, и он об этом не пожалеет. Но если я увижу, что и душа моя в нем пребудет, Господь мне свидетель, я его узаконю и оставлю ему все мое достояние. Если мне не удастся сделать его бароном Герсдорфом, я произведу его в рыцари Мальтийского ордена и дам ему имя De Ressurection“. [59]59
Воскресения (фр.).
[Закрыть]
„Вот отчего ты заделался любимцем всех лучших людей Копенгагена, Йонатан, – сказал мне Расмуссен. – Они, не спуская с тебя глаз, смотрели, не выкажется ли в тебе душа барона Герсдорфа. ибо в таком случае, Йонатан, ты разом становишься богатейшим человеком и лучшим женихом в Северной Европе“. И он пересказал мне беседу, которую имел обо мне с бароном.
„Вы знаете, мой добрый Расмус, что я поэт, – сказал ему барон. – Так вот, теперь я вам открою, какой я поэт. В жизни своей не сложил я ни строчки, не войдя в роль другого какого-нибудь поэта. Я писал а lа Гете, Гораций и Ламартин. Так же точно не могу я написать любовного посланья, не вообразив себя Корсаром, Юным Вертером или Евгением Онегиным. Милых дам моих обольщали, увлекали, совращали по очереди герои Шатобриана и лорда Байрона. Никогда ничего не делал я сгоряча, не глядя на себя со стороны, с холодною головою. Но этого мальчика поистине создал я непреднамеренно, и, стало быть, ему суждено стать честным произведением барона Герсдорфа, без всякого участия Фирдоуси, Петрарки и даже самого господина Элен-шлегера. А это, смею вас уверить, весьма интересное переживание для Йохаима Герсдорфа, это для Йохаима Герсдорфа явление чрезвычайной важности. Пусть он покажет мне, каков в действительности Йохаим Герсдорф, и я ничего для него не пожалею. Деньги, дворцы, драгоценности, женщины, лошади, вина и высшие почести нашей страны будут моей ему благодарностью“.
Все это выслушал я, лежа в постели.
Быть может, вам это странно покажется, ваше преосвященство, и вам, ваша милость, но самое сильное чувство, которое вызвал во мне его рассказ, было чувство глубокого, неодолимого стыда. Никогда еще в жизни не был я так потрясен. Если вы барон меня соблазнил, как, полагаю, соблазнял он многих хорошеньких мальчиков, я не мог бы, не краснея, смотреть честным людям в глаза, но я находил бы привежище от стыда в своем собственном сердце, ибо я ведь любил барона. Но теперь мне от стыда было некуда деться. Впервые в жизни я чувствовал, что глаза всего света ощупывают мою душу до самого дна.
Бог создал мир, ваше преосвященство, посмотрел на него и увидел, что это хорошо весьма. [60]60
Книга Бытия, 1, 31.
[Закрыть]Еще бы. А ну как мир вы тоже на него посмотрел, проверяя: хорош он или нет? Вот, по-моему, чем Люцифер досадил Богу: тот почувствовал, что его разглядывают критическим оком. Хорош ли он? Я – я был невинен, как сам Бог. А из меня решили сделать истинного Йохаима Герсдорфа. В моих жилах текла кровь этого человека, законодателя моды, человека, который прикобывал к себе взоры. Бог не мог такого вынести. Он, как вы, разумеется, помните, швырнул Люцифера в пропасть, для острастки и с глаз долой. Бог был совершенно прав. Он, в своем положении, не обязан был такое терпеть. Для меня это тоже было непереносимо, но – что прикажете делать…
Чтобы увериться окончательно, правду ли говорил Расмус, я совершил смелый, даже, я думаю, геройский поступок, доказавший мне самому, что шкипер с женою дали мне хорошее воспитание. Я отправился в пышное собрание у графини Даннескьёл и снова там пел. Я пел мои прежние песни, я слушал мой собственный голос, то, верней, что от него осталось. Тот, кто сейчас меня слышит, легко поймет, что это было за представление. Когда прежде я пел для них, я старался по мере сил, мне казалось, что я дарил им все лучшее, что во мне было. Когда я пел им сейчас, ни на одном лице не выразилось ни разочарования, ни печали. Меня, как прежде, все расхваливали наперевой, все были милы со мною – жестокие сердца! И я понял, что никогда я им ничего не дарил, никогда я не доставлял им никакого удовольствия. Свет за мной наблюдал и решал, как со мной поступить. Все взоры были прикованы ко мне, ибо я был истинный Йохаим Герсдорф, юный законодатель моды. Я ушел домой в полночь, и этоттто час, ваше преосвященство, вспомнился мне, когда рухнул амбар.
В ту же ночь я написал барону прощальное письмо. Я испытывал такой ужас, такое отвращение к нему и ко всему, что его окружало, что, перечитывая письмо, я нашел в нем девять раз повторенное слово „мода“. Я просил Расмуссена передать мое письмо барону. Когда он уходил, я спохватился, что ни словом не помянул состояние, которое барон намеревался мне оставить. Я попросил друга на словах передать мой решительный отказ.
Вид городских улиц сделался мне несносен. Оставя прелестные свои комнаты в соседстве дворца Герсдорфа, я переправился в лодке на островок Трекронер и нанял себе там у квартирмейстера помещение, из окон которого видна была только вода. Расмус меня провожал и нес мой портплед. Все время пытался он меня удержать. Путь наш лежал мимо дворца Герсдорфа, и при виде него такое омерзение вдруг охватило меня, что я запустил в его дверь метким плевком из тех, каким мой отец – ах, прошу прощенья, шкипер Клемент Мэрск, – обучал меня в детстве.
Несколько дней я жил на островке, стараясь обрести прежнее ощущение мира, но не себя самого, ибо я сам себе стал не нужен. Я думал про сад в Ассенах, но он для меня был навеки закрыт. После того, как ты вкусил от древа познанья и увидел себя самого, все сады для тебя закрыты. Ты делаешься законодателем моды, как сделались даже Адам и Ева, когда занялись своею наружностью.
Но не прошло и нескольких дней, как Расмус нанес мне визит. Он для этого воспользовался яликом – это он-то, смертельно воявшийся моря.
Ну, дружище, – сказал он, потирая руки. – Ты родился под счастливой звездой. Я передал твое письмо барону, и он остался им чрезвычайно доволен. Он вскочил, ходил по комнате взад-вперед, приговаривал: „Боже! Какая мизантропия! Какая черная меланхолия! Как мне все это знакомо! Вылитый я! В первые недели, как я стал любовником императрицы Екатерины, я все это испытал. Хотел в монастырь уйти. Да, это тот же молодой Йохаим Герсдорф, только выполненный в черном цвете, – гравюра с красочного оригинала. Но, великий Творец, сколько силы в мальчишке, какой прекрасный, глубокий, густой черный тон! вот не думал я, меня свивал этот его голос. Это же зимняя русская ночь, это вой голодных волков в степи“.
Перечтя твое письмо, он сказал: „А, так он не желает быть законодателем моды? Но таковы мы все, Герсдорфы, таков был мой отец при дворе молодой императрицы. Отчего же и сыну моему не быть тем же? Разумеется, он будет наследником нашим – законодатель вкусов и приличий, их зеркало“.
Я должен тебе сообщить, – сказал Расмус, – что твоя черная меланхолия сейчас последний крик моды. Модные юноши в Копенгагене одеваются нынче в черное и с печалью беседуют о жизни и любви, а модные жены рассуждают о гробах.
Тогда-то и дали мне прозвище Тимона Ассенского.
– А сказал ты ему, – спросил я у Расмуса, – что я наотрез отказываюсь от его богатств?
Расмус ответил:
Да, я сказал ему, и он так обрадовался, что я думал, его хватит удар и он их тебе оставит незамедлительно. „Прелестно, – вскричал он. – Прелестно, мой сыночек Тимон. Посмотрим, как ты их выкинешь. Как ты их расшвыряешь, расточишь. Покажи-ка свету презрение к деньгам в духе истинного Герсдорфа. Лучший способ стать законодателем моды – выбросить все деньги кокоткам. Они будут таскаться за тобой повсюду и красочно оттенять глубокую черноту твоей меланхолии. Как мне дорог этот мальчик, – сказал он. – У меня есть коллекция смарагдов, которой нет равных в Европе, и я пошлю ему их для начала“. И вот она в самом деле, – сказал Расмус, с великой бережностью и благоговением взял в руки шкатулку, обернутую платком, и поставил ко мне на стол.
Но когда барон услышал о том, как ты плюнул в его дверь, он сделался серьезен. „Так же точно, – сказал он, – и я поступил с дверью моего отца в Санкт-Петербурге“. Тотчас послал он за своим поверенным и составил документ, по которому признавал тебя сыном и завещал тебе все состояние. И ходатайствовал к тому же о пожаловании тебе титула Мальтийского Рыцаря и имени Герсдорф.
Я был тогда так несчастен, что о смерти думал как о радостном избавлении. Я вернулся с Расмусом в город, уплатил мои долги, чтобы портной мой и шляпник не поминали меня лихом, а сам пошел на мост Лангевро и стал смотреть на воду и стоявшие там суда. Иные, быть может, пришли из Ассен. Я выждал, пока разойдется публика. Был апрельский синий копенгагенский вечер. Баркарола Сальвадоре, которую я певал, дошла до моего сознания. Мне полегчало от нее и от мысли, что скоро меня не станет. Пока я так стоял, проезжавшая карета замедлила ход, и скоро дама в черных кружевах подошла ко мне, огляделась по сторонам и заговорила тихим, прерывистым голосом. „Вы Йонатан Мэрск?“ – спросила она, и, когда я ответил утвердительно, она подошла ко мне вплотную."Ах, Йонатан Мэрск, – сказала она. – Я вас знаю, я за вами слежу. Я знаю, что вы задумали. Позвольте мне умереть с вами вместе. Я давно хочу лишить себя жизни, но одна не решаюсь. Разрешите составить вам компанию. Я великая грешница, я не лучше Иуды. Я предательница, предательница! О, давайте умрем!" Тут она схватила в сумерках мою руку и сжала превольно. Мне оставалось вырваться и бежать.
Я думал: в Копенгагене всегда сыщется четыре-пять женщин, готовых покончить с собой, быть может, и более. Раз уж я вошел у них в моду, как мне от них избавиться и умереть спокойно? Или я осужден умереть в модном обществе и сделать модным мост Лангевро? Неужто я теперь обязан идти ко дну в обществе женщин, не умеющих мажорный ключ отличить от минорного, а мой последний стон должен стать…
Le dernier cri, [61]61
Последний крик (моды) (фр.).
[Закрыть]– перевила его фрекен Малин с поистине шельмовской ухмылкой.
Я вернулся на Трекронер, – сказал Йонатан, помолчав, – заперся у себя в комнате, не ел и не пил.
И тут нежданно-негаданно нагрянул ко мне шкипер Клеменс Мэрск из Ассен. Он ходил в Транкебар, недавно вернулся и решил меня проведать.
Что это слышу я про тебя, Йонатанчик, – сказал он, – тебя делают Рыцарем Мальтийского ордена? Я хорошо знаю Мальту. Как войдешь в пролив, дворец Сан-Анджело у тебя по правую руку, и берегись, как вы не врезаться в риф.
Отец, – сказал я, вспомнив, как мы вместе ходили в море. – Правда ли, что барон Герсдорф мой отец? Ты его знаешь?
Не суйся ты в женские дела, – сказал он. – Из тебя, Йонатан, вышел добрый корабль, и какая разница – кто тебя строил.
Я рассказал ему обо всем, что со мной приключилось.
– Йонатанчик, – сказал он. – Ты попался на удочку женщинам.
Я ему объяснил, что не так уж много женщин я знаю.
Ну и что? – сказал он. – Я видел копенгагенских мужчин. Если кто здесь хочет, чтоб что-то происходило, – так это исключительно женщины. Слушай меня внимательно. Взять корабли, например. Не сиди по портам бабы, ожидая, когда им привезут шелка, чаю, кошенили и перца – и еще чего им там надо, – корабли вы и плавали себе преспокойно, не заходя ни в какие порты. Твоя мать, – продолжал он, помолчав, – была единственная женщина, какую я знал, которая не хотела, чтобы что-то происходило.
Но в этом она не преуспела, отец, а теперь помилуй меня, Господи, – сказал я.
Я сказал ему, что барон Герсдорф хотел мне оставить свое состояние. Отец призадумался и потом ответил:
– Деньги? Тебе нужны деньги, Йонатан? Странно, для чего бы они тебе? Я знаю одно местечко, где пропасть этих денег. Три года назад, – рассказал он, – меня заштилило у одного островка на Гаити. Я былез на берег поосмотреться и накопать редких растений для твоей матери и тут наткнулся на клад капитана Л'Олоннэ – был такой флибустьер. Я откопал клад, а потом – упражнения ради – снова его закопал, да небось поаккуратней, чем капитан. Я знаю точное место. Если хочешь, я его тебе доставлю при случае, и, раз ты никак не можешь отделатьсяот подарка барона, подари ты ему в ответ этот клад. Там сокровищ будет поволе, чем у барона.
– Отец! – крикнул я. – Ты сам не знаешь, что говоришь! Ты не жил в этом городе. Ну что это был вы за жест! Я навеки стал вы законодателем моды, истинным Йохаимом Герсдорфом, и мне уж не отвертеться от прозвания Тимона Ассенского. Привези мне лучше попугая с Гаити, а денег не привози.
– Я вижу, тебе плохо, Йонатан, – сказал он.
– Да, отец, – сказал я. – Я любил этот город и здешних жителей. Я взахлеб ими упивался. Но в них какой-то яд, непереносимый для моего организма. Не знаешь ли ты какого-нибудь средства?
А как же, – сказал он. – Вернейшее средство от всех болезней – соленая вода.
Соленая вода? – удивился я.
Да, – сказал он. – В том или ином виде. Пот, слезы, соленое море. Я сказал:
– Пот и слезы я прововал. Хотел было испробовать и море, но дама в черных кружевах помешала.
Как странно ты говоришь, Йонатан.
Поехали лучше со мною, – сказал он, помолчав. – Я отправляюсь в Санкт-Петербург.
Нет, – сказал я. – Санкт-Петербург никак не годится.
– Ну, – сказал он, – я уж зафрахтовался. Но ты, пожалуйста, полечись, Йонатанчик, пока я туда хожу; вид у тебя, признаться, неважный. А там я возьму тебя в море.
– Я больше не в силах оставаться в Копенгагене, – сказал я.
– Ладно, – сказал он. – Тогда поезжай, куда доктора присоветуют, а я тебя доставлю до Гамбурга.
– Таким образом, ваше преосвященство и ваша милость, – заключил молодой человек, – меня послал сюда шкипер Мэрск, отец он мне или нет, – лечиться соленой водою.
– Ах, ах, – сказала фрекен Малин, когда молодой человек окончил свой рассказ, весьма ее впечатливший. Она потирала ручки, как дитя, довольное новой игрушкой. – Вот так история, господин Тимон. Ну и местечко здесь! Нy и люди здесь собрались! И я наконец поняла, кто я такая: я мадемуазель Диоген, а фонарик этот, которым мае любезно снабдила дородная хозяйка, – и есть тот знаменитый фонарь, с которым Диоген искал человека, а я вот нашла. Вы человек, господин Тимон. Ищи я днем с огнем по всей Европе, мне вы не найти удачней. Именно то, что мне нужно.
Но какой же вам от меня может быть прок, ваша милость? – спросил Йонатан.
Ах, да я же не для себя, – сказала фрекен Малин, – я нынче ночью не расположена к страсти. Я, ей-богу, не отказалась вы к ужину от декокта из дерева agnus castus, [62]62
Непорочный агнец (л а т.) – отвар этого растения употревляется как воэвуждающее средство.
[Закрыть]которое показывают в Гвиенне. Нет, вы мне нужны для Калипсо.
Видите вы эту девушку? – спросила она, с гордой нежностью глядя на прелестное созданье. – Она не дочь мне, но я готовлюсь произвести ее на свет Святым Духом, тем же точно манером, каким старый мой приятель барон Герсдорф произвел на свет вас. Я вынашивала ее в уме и сердие, вздыхая под ее тяжестью. И вот пришло время мне разрешиться от времени, да и хлеб и ясли, кстати, в моем распоряжении. Но когда я разрожусь, мне потребуется няня. Дальше мне потребуется гувернер, наставник, и все это вы совместите в одном лице.
Увы, чему я ее буду учить? – спросил Йонатан.
Вы ее научите быть видимой, – сказала фрекен Малин. – Вот вы жалуетесь, что все на вас смотрят. Ну, а если вы вы страдали от обратной беды? Вообразите, каково это, если никто вас не видит, никто вас не замечает, тогда как сами вы твердо уверены, что существуете? Бывает позор и почище вашего, Ассенский Мизантроп. Вы, быть может, читали сказку про новое платье короля этого прелестного нового автора Ханса Кристиана Андерсена. А тут случай обратный. Король расхаживает во всем параде со скипетром и державой, все могут всласть любоваться на его платье, но никто не смеет взглянуть на него самого под страхом прослыть дураком или человеком не на своем месте. Вот он тут – мой маленький король, и все нечестивец один виноват, о котором я вам еще расскажу поподробней. А вы, господин Тимон, вы должны стать тем невинным ребенком, который кричит: «Да король-то – вон он!»
Девиз рода Нат-ог-Даг, – продолжала фрекен Малин, – «Кислое со сладким». Каких я только в жизни не едала сборных блюд из почтения к предкам: суп из потрохов с кухни господина Сведенборга, [63]63
Сведенборг Эмануэль (1688–1772) – шведскии ученый и теософ-мистик.
[Закрыть]салат из платонической любви, даже кислую капусту божественного Маркиза. [64]64
Имеется в виду маркиз де Сад (1740–1814) – французский писатель, от имени которого произошло слово «садизм».
[Закрыть]Я усовершенствовала наследственный тонкий вкус Нат-ог-Дагов и от многих кушаний наловчилась получать удовольствие. Но горечь жизни – дурная пища, особенно для юного сердца.
На здешних берегах взращивают особого вида овец, они пасутся на соленой траве, и чудеснейшее их мясо в кулинарном мире известно как рге-sale. [65]65
Луг на морском берегу; овца, пасущаяся на этом лугу; соленая баранина (ф р.)
[Закрыть]Дух этой девушки вскормлен на подобных соленых пажитях, на горькой траве и рапе. Ее сердечку больше нечем было питаться. Она – готовый agneu рге-sale, мой соленый ягненочек.
Девушка, все время сидевшая скорчившись подле старой своей подруги, выпрямилась, когда фрекен Малин завела о ней речь. Она сидела прямо, и взгляд ее янтарных глаз из-под бровей, напоминавших не то рисунок на крыле вабочки, не то взмах парящей чайки, был устремлен прямо перед собой. Она никого не замечала. Несмотря на светлое чело, она была опасный зверек, готовящийся к наскоку. На что? Да на самое жизнь.
– Слыхали ль вы когда-нибудь, – спросила фрекен Малин, – про графа Августа фон Платен-Халлермунда?
При звуке этого имени девушка вздрогнула и побледнела. Глаза ее грозно потемнели.
– Тсс, – сказала фрекен Малин. – Больше мы не будем его поминать. Он же у нас не человек, он у нас ангел, вот мы и назовем его граф Серафина. Сегодня мы, покоясь на lit de justice, [66]66
Le lit – кровать (фр.), lit de justice – Букв. – постель, ложе правосудия (фр.). Этимология: в старой Франции на ложе под валдахином сидел король и вершил суд. Перешло в язык в переносном смысле, приблизительно означает: суд, заседание суда.
[Закрыть]раз и навсегда скажем о нем всю правду. Когда я была маленькая и меня учили французскому, – тут старая дама во внезапном порыве откровения адресовалась вдруг к кардиналу через головы молодых людей, – первая фраза в моей книжке была:
«Le lit est une bonne chose,
Si l'on n'y dort pas, l'on s'y repose». [67]67
Постель – вещь хорошая: если на ней не спишь, на ней можно отдохнуть (фр.).
[Закрыть]
Как и многое другое, чему меня учили в детстве, и эта не выдержала проверки жизнью. Но к lit de Justice ее, пожалуй, кое-как отнести можно.
Мне случалось читать поэтические и философские сочинения графа Августа, – сказал кардинал.
В отличие от меня! – сказала фрекен Малин. – Когда в Судный день мне придется держать ответ за все часы, потраченные не так, как надо, я хоть смогу сказать в свое оправдание: «Зато я не читала поэм графа Августа фон Платена». И сколько же он этих поэм насочинял, ваше преосвященство?
– Право, затрудняюсь сказать, – отвечал кардинал.
Фрекен Малин сказала:
Cing ou six milles? C'est beaucoup. Combien y en a-t’il de bons? Quinze ou seize. C'est beaucoup, dit Мartin. [68]68
Пять или шесть тысяч? Это много. А сколько из них хороших? Пятнадцать или шестнадцать. Это много, – сказал Мартен (фр.).
[Закрыть]
Случалось ли вам, ваше преосвященство, – продолжала она, – читать про несчастного юношу, которого злая волшебница превратила в мопса с тем, что он может снова превратиться в человека при условии, если невинная девушка, не знавшая мужчины, в новогоднюю ночь будет читать над ним стихи Густава Пфицера [69]69
Пфицер Густав (1807–1890) – Второстепенный поэт, представитель так называемой «Швабской школы».
[Закрыть]и при этом не уснет? Добрый друг, желавший ему помочь, выслушал всю эту историю, а дальше следует:
Вот беда, но что же делать?
Не могу тут быть полезным.
Я, не будучи девицей
И тем более невинной.
А второе, друг, условье
Первого еще труднее:
Как я Пфицера открою,
Так сейчас и засыпаю.
Если бы графа Августа превратили в мопса и речь бы шла о собственных его стихах, по тем же точно причинам я вы не могла ему быть полезной.
– Так вот этот человек, граф Серафина, – возобновила она рассказ после маленького своего отступления, – был дядя этой девушки, и она воспитывалась у него в доме после смерти родителей. Итак, дорогие друзья, сейчас я рассею мрак этой ночи, познакомив вас с еще более густым мраком, которым окутана
«История Калипсо».
Граф Серафина, – рассказывала фрекен Малин, – много размышлял о небесных материях. И, как вы, может быть, знаете, раз вы читали его поэмы, он был увежден, что ни единой женщине нет доступа в рай. Он не любил и презирал женский пол. До омерзения.
А рай представлялся ему, как можно догадаться, длинной чредою прелестнейших мальчиков в белых прозрачных одеждах, которые прогуливаются рука об руку, распевая его поэмы, положенные на его музыку, прелестными дискантами, вот как был когда-то у вас, господин Йонатан, или же обсуждают его философские трактаты, если не увлечены в это время решением составленных им арифметических задачек.
Свое имение Ангельсхорн в Мекленбурге он успешно преобразовал в такой рай, фон Платеновское собрание восковых фигур, и центральное место в нем, очень некстати, отвел себе самому и ей, этой девочке, насчет которой не вполне был уверен, может ли она быть произведена в ангельский чин.
Пока она была ребенком, он находил удовольствие в ее обществе, умея ценить изящество и красоту. Он одевал ее в мальчишеское платье, сплошной бархат и кружева, а волосы ее струились по плечам теми локонами чистейшей амврозии, какие носил при дворе Юпитера юный Ганимед вместе с чашей. Ему было важно выглядеть в глазах света волшебником, постигшим тайны велой магии и способным это исчадие Дьявола – девушку – преобразовать в то близкое херувимам сладостное существо, каким является мальчик. Или, быть может, он мечтал создать существо собственного своего сочинения, не мальчика и не девочку – чистейшее произведение фон Платена. Уж, верно, временами благородная кровь. артиста вскипала в его жилах от этой затеи. Он учил крошку латыни и греческому. Он пытался ей передать мысль о красоте высшей математики. Но когда он ей объяснял бесконечную прелесть круга, она спросила: раз он так красив, какого он цвета? Он голубой? Нет, отвечал он, у круга нет цвета. И с той минуты он начал опасаться, что мальчика из нее не получится.
Он все смотрел на нее в страшных сомнениях и все больше благородно негодовал, замечая свою ошибку, и, когда уж у него не осталось сомнений, когда сделался очевидным провал, он с отвращением отвел от нее глаза и ее отменил. Это случилось два-три года назад, и с тех пор она более не существовала. Что ж, господин Тимон, можете ей позавидовать.
Граф Серафина был большой любитель средневековья. Могучий замок его Ангельсхорн и происходил из тех времен, и граф приложил немало стараний, чтобы и внутри и снаружи снова привести его в соответствие с эпохой крестоносцев. Замок, как и сам граф, немного места занимал на земле, зато весь устремлялся ввысь. Вокруг башен его дымом клубились галки, а своды внутри, как осатанелые кроты, будто вкапывались в землю до самой преисподней, старинные витражи меж стен толщиною в косую сажень струили дневные лучи цвета бычьей крови и корицы. По старинным гобеленам брели единороги и грифы, а три волхва несли в Вифлеем золото, ладан и смирну. Здесь граф внимал дивной музыке собственного сочинения на виоле ди гамба и на виоле д'аморе и упражнялся в стрельбе из лука. Он не прикасался к печатным книгам, и новомодных авторов переписывали для него от руки ультра-мариновыми и карминными литерами.
Ему нравилось воовражать себя аббатом изысканного монастыря, куда допускаются лишь юные, одаренные, прекрасные собою монахи благороднейшей крови и безупречных манер. Он и друзья его садились ужинать на старинные чувовые церковные скамьи в рясах лилового шелка. Дом его был тем же Афоном, куда, как известно, нет доступа коровам и курам, и даже пчелам из-за их матки. Да, граф был ревностней даже своих южных собратьев, ибо запрет eго простирался за гробовую черту. Когда он и прелестные юноши его сераля пили вино из черепа, дабы освежить мысль о смерти и вечности, он заботился о том, как вы сей полированный белый сосуд не оказался черепом дамы. Ах, лучше мне не осквернять моих уст именем этого человека! Да лучше мужчине убить женщину и воспользоваться ее черепом для вина, чем эдак упиваться своей независимостью!
По этому мрачному замку бродила отмененная девушка. Она была прекраснейшее его достояние. Она бы украсила двор богини красоты, и та, весьма вероятно, поручила вы своих голубей этой нежной голубице. А здесь она считала себя несуществующей, потому что никто на нее не смотрел. Где, ваше преосвященство, зарождается музыка? На кончике ли смычка, или в ушной раковине? Прелесть женщины создается глазами мужчины. Вы говорите, Тимон, что бог обиделся на Люцифера за то, что тот разглядывал его и оценивал. Сразу оно и видно, что вы поклоняетесь мужскому божеству. Богиня – та вы сразу спросила: «Ну, и как я тебе нравлюсь?»
Вот вы меня спросите: «Неужто никто из гладких юных любимчиков сам на нее не глянул, не увидел, как она хороша?» Но нет, эта сказка про новое платье короля для того и рассказана, чтоб доказать всю власть человеческой суетности. Красивые мальчики слишком боялись, как вы их не сочли дураками или не на своем месте. Они чересчур были заняты трактатами Аристотеля и лекциями о сред-невековых схоластах.
Сам король, как вы помните, верил, что он дивно приоделся. Так и девушка наша поверила, что на нее не стоит смотреть. И.однако, в глубине души она в этом сомневалась, и извечная борьба между чувством и разумом раздирала ее, как раздирала она Геракла, ну и всех прочих героев трагедий. Иной раз она останавливалась и разглядывала великолепные латы в залах Ангельсхорна. Они выглядели ну просто как настоящие мужчины. Она чувствовала, что они бы встали на ее защиту, не будь они пусты. Она стала всех сторониться, от одиночества в блистательном обществе замка она сделалась дика и свирепа и вполне могла темной ночкой вдруг подпалить Ангельсхорн.