Текст книги "Русская критика"
Автор книги: Капитолина Кокшенева
Жанр:
Критика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 36 страниц)
Нет, не в городе, а в своей разрушенной, еле живой деревне – деревне своего детства – находил он опору и поддержку. Опору, казалось бы, в совсем ослабевшем и сиротливом. А быть может это возможно только потому, что в этой слабости была своя сила – в тех троих, что составляли «все население деревни»: старых уже тете Кати и Бойке, достаточно еще моложавом и крепком «коренном человеке» Сашке Чиркове. Последний, который «наше время не уважает», держится за землю крепко, строит дом, обзавелся пасекой, но не собирается становится мироедом, не собирает «от изобилия болеть» (как на Западе).
Не удалось писателю отодвинуть в сторону простецкие деревенские дела, чтобы заняться своей творческой работой. Хорош бы он был, если бы вместо того, чтобы помочь им вытащить реальную и единственную корову-кормилицу, провалившуюся в погреб, он бы засел за стол писать о подвигах своего Еропкина. Валерий Королев, мне кажется, всегда был далек от какой-либо абсолютизации культурных ценностей и творческой деятельности вне человека, – вне этих трех, которые «не несут в себе безвольной покорности неотвратимой судьбе», но живут как бы под «праведной воинской присягой». Вот и Сашка сражается с чиновниками и хапальщиками за свою землю, а потому и писатель решает помочь Сашке «выиграть будущее возможное сражение, потому что, может статься, от исхода его будет зависеть, какой станет литература». И пронзает нас вместе с писателем невыразимое словами чувство – всеобщей связанности всего со всем, «всех-всех, кто составляет народ», со всем, «то речется нашей жизнью, нормальной, человеческой…» Как не хватает нам сегодня нормального – нормального человека на экране СМИ, нормальной, не пустой, речи; осмысленного нормального труда. Прав этот деревенский мужик Сашка, когда говорит, что «доброту никакими законами не узаконишь, ее надобно просто иметь и не терять». Но знает ли Сашка, знает ли писатель как ее не терять? Знают – жить по душе, а посему «жизнь доброго человека – постоянный душевный труд».
Нет, он не стоял на коленях перед творчеством и литературой. Обычно этот жест присущ писателем с завышенной самооценкой своего места в литературе. Он стоял на коленях перед русским человеком – добрым человеком, и все хотел увидеть силу влияния доброго человека на нашу историю, все хотел найти ту связь, что существует между ними. Так и рождается подлинная литература с ее целомудренным отношением к человеку. Так рождается образ человека в русской литературе, которой честно служил Валерий Королев.
2002 г.
Нигилизм и «новые люди»
(Современные акценты литературной полемики второй половины XIX века)
Проблема нигилизма для современного культурного сознания чрезвычайно актуальна. Ведь именно «нигилизм» часто является мировоззренческим ядром тех, кто «борется за новое», кто «сбрасывает классиков с корабля современности», кто (что особенно заметно сегодня) цинично и глумливо называет свое культурное воровство «заимствованием» у классиков. Все эти «новые люди» в культуре как особый «революционный тип» стали известны давно, как давно были показаны их «приемы», «ценности» и подлинные цели. Одним из тех, кто бескомпромиссно и умно боролся с новым нигилистическим сознанием, был русский критик, публицист, философ – Николай Николаевич Страхов (1828–1896). Полагая его опыт актуальным и значительным для всех нас, я попытаюсь представить читателю некоторые существенные его размышления. Ведь, в сущности, Страхова у нас публика знает мало – основное его литературное и философское наследие не переиздано до сих пор.
1.
О нигилизме Николай Николаевич начал писать именно в те годы, когда он народился в отечественной культуре – в 1860-е годы XIX века. Тогда он вел полемику со страниц журнала Ф.М.Достоевского «Время» с популярными демократическими изданиями «Русское слово» и «Современник». Уже тогда он понимал нигилизм как определенное учение, и, одновременно, как одно из литературных направлений в текущей литературе. Он вернется к этой теме после убийства террористами императора Александра II 19 марта 1881 года. Страхов напишет свои страстные и ясные «Письма о нигилизме» и впервые напечатает их в московской газете И. С. Аксакова «Русь» (1881, № 23–25, 27).
Николай Николаевич, как и многие русские люди, был потрясен этим событием, понимая его как страшную веху в русской жизни. Он говорит о том, что теперь многие «напрягают все силы ума», чтобы понять источник этого зла. Свои «Письма» и он посвятит этой главной проблеме – проблеме сущности нигилизма и источнику его зла.
Страхов напоминает, что покушения на царя совершались в течение пятнадцати лет, и «мы пятнадцать лет не могли поверить, что его можно убить…» (3, 51). И вот теперь самодержец убит, но, повторю, Страхов предупреждает, что «нас ожидают страшные, чудовищные бедствия, но что всего ужаснее – нельзя надеяться, чтобы эти бедствия образумили нас». Верность его человеческой интуиции, увы, подтвердила история. Но для Страхова всегда было ясно, что избежать чего-либо можно только одним путем – путем понимания природы явления. Он и посвятит этому пониманию причин и источнику зла нигилизма свои четыре «Пиcьма» – он пишет их в той исторической ситуации, когда можно было констатировать, что «политические преступления собственно не считаются преступлениями и караются как бы только из приличия» (3, 72).
Политическая и национальная вражда, считает критик, не была определяющей в этом чудовищном преступлении, корень зла он видит именно в нигилизме, для которого «всякое недовольство, всякая ненависть составляет» только «пищу»: «Если какой-нибудь ненавистник России дал денег или прислал бомбы для наших анархистов, то это значит только, что он стал слугою нигилизма, работает в его пользу, а не наоборот, не нигилизм ему служит» (3, 57).
Для Страхова «нигилизм» – явление духовной болезни. Кроме того, опорой здесь становятся прежде всего «отвлеченные мысли, призрачные желания, фантастические цели». Так думает критик потому, что наблюдая нигилизм в продолжении двух десятилетий, он понял, что нигилист ничем не удовлетворяется: «Реальные желания можно удовлетворить, реальную ненависть можно отразить и обезоружить; но что сделать с фантастическою ненавистью, которая питается сама собою, над которой ничего реальное не имеет силы?» Нигилизм не удовлетворяется ничем, кроме полнейшего разрушения. Наш исторический опыт XX века, наш опыт террора в XXI веке только подтвердит сущностную точность страховских наблюдений.
«Нигилизм, – говорит Страхов-публицист, – это не простой грез, не простое злодейство; это и не политическое преступление, не так называемое революционное пламя. Поднимитесь, если можете, еще на одну ступень противлений законам души и совести; нигилизм – это грех трансцендентальный, это грех нечеловеческой гордости, обуявший в наши дни умы людей, это – чудовищное извращение души, при котором злодеяние является добродетелью, кровопролитие – благодеянием, разрушение – лучшим залогом жизни. Человек вообразил, что он полный владыка своей судьбы, что ему нужно поправить всемирную историю, что следует преобразовать душу человеческую… Это – безумие соблазнительное и глубокое, потому что под видом доблести дает простор всем страстям человека, позволяет ему быть зверем и считать себя святым» (Выделено мной. – К.К.) (3, 61).
Нигилистическое направление для Страхова отражает «господствующие стремления» времени, сфокусировав дух этих стремлений. Что следует из блестящей характеристики нигилистической сущности, приведенной выше? Во-первых, Страхов не говорит прямо, но ясно дает понять, что речь идет о безбожном сознании, о сознании, нравственно не ограниченном никакими нормами. Во-вторых, в нигилизме есть страшная духовная сторона – ложной святости и ложного героизма, которой так многие соблазнились и соблазняются в нашей истории.
В «Письме втором» Страхов напоминает, что нигилизм вполне удачно эксплуатирует «дурные свойства» души человека, и, прежде всего, дает величайшее самообольщение: тем самым «недостаток» оказывается «достоинством». Сознание нигилиста держится исключительно на восприятии «телесной» стороны жизни – они много говорят о «материальных интересах», полагая, что именно эти интересы являются двигателями человеческой жизни и истории. Вместе с тем, говорит Страхов, сами-то они – яркий пример увлечения именно духовными соблазнами, то есть «эти извращенные люди доказывают самым своим извращением, что не плоть, а дух главное начало в человеке» (3, 63).
Культ просвещения, уверенность, что прочитав несколько книжек, можно тут же овладеть правильными понятиями и взглядами – это начальная ступень формирования нигилистического сознания. Прочитав «пятикнижие нигилиста» (Бокль, Молешотт, Милль, Бюхнер), представляющее примитивный материализм, не только не требующий «большого ума» для понимания, но и дающий этому уму чрезвычайно мало пищи, нигилист приобретает коренной порок – «гордость умом и просвещением, какими-то правильными понятиями и разумными взглядами, до которых достигло будто бы наше время» (3, 63). Гордость умом приводит к следующему нравственному выверту – отрицанию того, во что верят и что ценят другие люди. Гордость умом, естественно, вырабатывает «презрение ко всему остальному человечеству» (3, 64). От презрения, показывает Страхов, нетрудно сделать и еще один шаг: если нравственное чувство не имеет стремления к положительному, то естественно его стремление к ненависти. «Не тем доволен нигилист, что он нашел истинное благо и что пламенеет к нему любовью, а тем, что он исполнен так называемого благородного негодования к господствующему злу. Зло – есть необходимая пища для его души, и он отыскивает зло всюду, даже там, где и самая мысль о зле не может прийти в голову непросвещенным людям. Всякое установление, всякая связь между людьми, даже связь между мужем и женою, между отцом и сыном, оказываются нарушением свободы; всякая собственность, всякое различие, естественное или приобретенное, выходит нарушением равенства; всякие требования, ставимые природою или обществом, не могут быть выполнены без известных ограничений – и равенства, и свободы, и материального благосостояния. Эта критика существующего порядка так радикальна, идет так далеко, что совершенно ясно и положительно приходит в отрицанию не только всякого порядка, но почти и всего существующего» (3, 64–65)
Картина, нарисованная Страховым, удивительно точна – точна и для нашего времени, поскольку Страхов видит нигилизм не только с позиций своего времени, но с позиций вечных истин.
Нигилист, ограниченный правдой «века сего» и модой «века сего», теряет свою связь с большим историческим временем, с жизнью традиции, с национальными ценностями, поэтому он так легко переходит в «оппозицию» к ним. И вместе с этим переходом он неумолимо теряет правильный взгляд – происходит принципиальная переориентация на поиск зла. «Зло становится пищей души», – при этом не различается зло реальное и зло мнимое. Зло видится даже там, где его «непросвещенный человек» не может его увидеть. Кроме того, и во всяком «добре» нигилист начинает искать подоплеку «зла». Естественные, выработанные веками человеческого общежития, связи, органические сообщества и явления понимаются им как «злые», требующие «перемены»: нарушением свободы становится естественная связь между мужем и женой; нарушением равенства становится любое различие, полагаемое природой или обществом; а тотальная критицизм ведет к отрицанию любого порядка, даже естественного и органического, в том числе и любой власти, и государства как такового. Страхов, повторим, смог сказать о нигилизме как о феномене, то есть дать его вневременную характеристику.
Но, собственно, само «питание души» злом представляет собой явление безобразное, чудовищное и, одновременно, примитивное, пошлое. Страхов совершенно не настаивает на том, что нигилизм является сущность только цареубийц, террористов и прочих нравственных уродов. Он совершенно определенно видит его более «мягкий вариант», существующий вообще среди «просвещенных людей» с их качествами «самолюбия, зависти, бездарности, дурного сердца»: «нескончаемое злоречие, повальное злорадное осуждение – вот занятие просвещенных людей» (3, 72). Страхов прямо говорит, что «весь умственный склад нашей интеллигенции, даже той, которая далека от прямого нигилизма, направлен в его сторону» (3, 71); что «гордость просвещением есть без сомнения общая черта нашего времени, а не свойство одних нигилистов» (3, 71). («Конечно, – говорит критик, – очень дикое явление представляет недошедший до конца курса гимназист, уже с презрением смотрящий на все окружающее и видящий во всей истории, и даже в том, что было десять лет назад, уже темную, невежественную старину. Но разве он сам додумался до этой гордости? Он ее всосал из разговоров своих наставников; он ее заимствовал из каких-нибудь книг, имеющих притязание на свежую современность, из Бокля, из Голоса, из первой попавшейся популярной брошюры. Ученая и литературная гордость разрослась в наше время до чрезвычайности и проникла всюду» (3, 71). Позже эта проблема выльется в вопрос о «смене вех» интеллигенции, образованщине и пр., представители которых также бесконечно «злоречивы», горды умом, уверены в «правильности своего мировоззрения», с помощью которого они будут «переделывать» других людей, а об образчиках же «свободы» и «свободного мышления» интеллигенции и напоминать не стоит.
Путь отрицания всех основ, служение злу, неизбежно ведет и к окончательному этапу нигилистического сознания: происходит «самоуничтожение нигилиста». Как это понимается нашим публицистом? Сама природа человеческой души такова, что и нигилист не в состоянии жить только негативным, отрицательным, злым опытом. И в нем возникает потребность в вечноценностных началах. И они оказываются ему нужны, несмотря на циничное их отрицание: «Душа человеческая не может успокоиться на таком понижении, на таком пошлом и глупом выходе. И вот, вступают в силу старые забытые слова, долг, служение, самопожертвование. И чем отчаяннее была пустота в их душе, чем гнуснее были позывы гордости и ненависти, тем с большею силою душа выходит на этот путь, тем с большею ревностию она предается этому последнему соблазну, дальше которого уже некуда идти и нечем соблазняться. Их гонит сюда внутреннее отчаяние» (3, 65). Что это за «последний соблазн»? Это уже извращение «вечных начал» и прежде всего начал религиозных. «В нашем мире, воспитанном на христианстве (выделено мной – К.К.), мы должны признавать за каждым право ставить свою совесть выше всего; как бы ни была извращена эта совесть, для нее еще есть залог спасения, если она не отравлена ложью, если не отрекается от самой себя…Если бы они действительно вели борьбу только духовным орудием мысли и слова и были бы искренни, то их следовало бы признать терпимыми, какие бы безумия они не проповедывали… Не мудрено, что нигилисты не выдержали своих притязаний; они потерпели двойную неудачу: во-первых, они не имели литературного успеха, во-вторых, они очень скоро потеряли главную пружину всякой проповеди, совесть, и впали в ложь» (3, 66–67). Неуспехи в литературе, неуспехи от хождения в народ, по словам Страхова неизбежно привели нигилистов «на единственный путь, обещавший верные успехи, на путь злодейств. Вы видите, какая логика сюда их привела; они разрешили себе всякое зло, какое физически может причинять человек другим людям, и они вдруг из бессильных и пренебрегаемых сделались могучими и страшными… Они не могли убить враждебные им принципы; тогда они стали убивать людей, представляющих собою эти принципы» (Выделено мной – К.К.) (3, 69).
2.
Прежде чем более подробно говорить о «последнем соблазне» нигилизма, вернемся в страховскому пониманию «нашего века» (века XIX-го). Свое время критик и философ Страхов видел через «шаткость»: «шаткость всех понятий, странное (в сущности страшное) отсутствие полной, твердой уверенности в каких бы то ни было началах, научных, нравственных, политических, экономических» (3, 74). Сам Николай Николаевич считал все это умонастроение глубокой ошибкой, так как оно исповедует «такой спектицизм, такое отсутствие вековечных начал и в жизни природы, и в жизни человеческой. Они есть, эти начала, они действуют и действовали искони, и непреклонное их могущество не может быть сломлено никакою силою, никаким прогрессом…» (3, 75). «Наш век» характеризует и «политическое честолюбие», когда «служение общему благу заняло в наше время то место, которое осталось пустым в человеческих душах, когда из них исчезли религиозные стремления» (3, 78). «Наш век», – говорит Страхов, – век политический. Почему? «Как прежде для человека считалось высшею задачей спасение его души, так теперь считается обязанность чем-нибудь содействовать общему благу. Быть общественным деятелем – вот одна цель, достижение которой может сколько-нибудь удовлетворить современного человека… Быть частным человеком в полном смысле этого слова – никто не хочет, хотя все хлопочут о благе именно частных людей» (3, 79). Политическая забота об общем благе и так называемые современные добродетели (гуманность, сострадание, снисходительность, вежливость, терпимость и пр.) полагаются Страховым добродетелями «времен упадка и эпох разложения». Однако именно они составляют фонд «современного душевного благородства». Что представляет, в частности, «религиозная терпимость»? «Один терпим потому, – говорит Николай Николаевич, – что пламенно верит в свою религию, что надеется на всепобедимую силу этой своей истины и не может видеть в насилии средства для духовного дела. А другой терпим потому, что для него все религии вздор, и он готов предоставить каждому заниматься каким ему угодно из этих вздоров… Мы направляем все усилия только к тому, чтобы как можно меньше мешать друг другу; идеал общества как будто состоит в том, чтобы страстям каждого дать возможно больший простор, чтобы величайший негодяй, не знающий ни стыда, ни совести, но не нарушающий юридического закона, мог бы считать себя вполне правым членом общества» (3, 85). Шаткость понятий, о которой говорил публицист, добавляется игрой в ненависть: «Всякий общественный интерес, всякий предмет публичных обсуждений обращен в наши дни в повод к ненависти. Например, чувство национальности, это высокое и сладкое чувство, не имеет характера любви, составляющего его сущность, а обращено почти исключительно в повод раздора и злобы» (3, 87). Страхов тут, конечно же, имеет ввиду не то, что нет в нашем народе этого правильного «чувства национальности», но говорит о его присутствии как темы периодической литературы, все умеющей превратить в повод для ненависти. Все эти характеристики даны Страховым с такой духовной и логической убедительностью, что легко перешагивают время, когда были они написаны. Я потому его и цитирую, что вижу возможность самого прямого обращения их к нашему веку и современному человеку.
Философ, видя самое «страшное», больное в своем времени, отдавая много сил разъяснению извращенного и темного, лживого и искренне-заблуждающегося, тем не менее, считал своим долгом напомнить современникам, что «наш век» можно все же назвать и «сравнительно спокойным и счастливым временем» (как и тут Страхов был прав, умея ценить реальное положение вещей, ведь и четырех десятков лет не пройдет, когда Бунин будет скорбеть о том, как не понимали они, чем владели, в своем бесконечном интеллигентском критицизме «своего века»!). В чем же видел он сравнительное счастие и спокойствие? «Пользуясь существующим порядком, может быть очень несовершенным и дурным, но имеющим то достоинство, что это не мнимый, а реальный порядок, – пользуясь им, мы можем свободно предаваться мечтам, воображая себя очень умными и доблестными, достойными величайших благ, критиковать этот самый порядок, относиться к нему с строжайшею требовательностью и даже отвращением, и строить в своей фантазии новые человеческие отношения, в которых не будет зол, нас огорчающих… По всегдашнему требованию души человеческой, люди будут искать деятельности, будут так или иначе пытаться воплощать свои понятия. И как только они выступят в жизнь, так и начнутся разочарования, тем более горькие, чем слаще были мечтания. Все то, что отрицалось и подвергалось сомнению, все действительные силы и свойства мира человеческого, заявят свою непобедимую реальность. Вдруг обнаружатся истинные душевные качества людей, признававших за собою бог знает какие высокие достоинства. Проповедники терпимости и гуманности вдруг окажутся нетерпимейшими фанатиками, отрицатели авторитетов – раболепными поклонниками каких-нибудь новых идеалов, противники войны и казни – жестокими и кровожадными преследователями, либералы – властолюбцами и притеснителями, словом – души явятся в их настоящем, давно известном виде. Для разрушения у людей хватит сил; найдется довольно ненависти и дурных инстинктов, чтобы до конца расшатать создания многих веков». (Выделено мной. – К.К.) (3, 75–76). Страховым, в сущности, обрисована логика революции, особенно в завершающей части цитаты, где речь идет о «смене знаков» как в действиях, так и в личностях. «Последний соблазн» нигилистов – явное содействие все той же логики, при которой меняется подлинная сущность явлений. «Вот мы отвергли религию, мы с торжеством и гневом преследуем каждое ее обнаружение. Но ведь душу, раз приобщившуюся этому началу, уже поворотить назад нельзя; мы откинули религию, но религиозности мы откинуть не могли…» (3, 77). Вот и в нигилизме появилась своя «религиозность» – религиозность извращенная, вернее – ее эрзац. Весь склад жизни революционеров, анархистов, то есть нигилистов вообще, показывает, чем и как они «питают совесть»: «Их нравственный разрыв с обществом, с греховным миром, жизнь отщепенцев, тайные сходки, связи, основанные на отвлеченных чувствах и началах, опасность и перспектива самопожертвования, – все это черты, в которых может искать себе удовлетворения извращенное религиозное чувство. Как видно, легче человеку поклониться злу, чем остаться вовсе без предмета поклонения» (3, 80).
Нигилисты, от противного, от обратного, доказали, что человеческой душе нужна не только пища «свобод» и материального равенства, но нужен идеал, то есть, и нигилист хочет полагаться на нечто, большее себя, чему он готов жертвовать всем, такой идеал, за который он готов умереть.
Страхов называет это состояние нигилиста состоянием «гражданского монашества», однако в сущности своей мнимого, опирающегося на ложную же религиозность, принимающей на себя соблазнительную «роль страдальца»: «…Поэтому, за неимением своих печалей, достойных этой роли, мы берем на себя (разумеется мысленно) чужие страдания, и этим удовлетворяемся. Высокоумный революционер не замечает, как он в сущности обижает бедных мужиков; им ведь он дает в удел только материальные нужды и страдания, он только в этом отношении плачет об них; себе же выбирает долю возвышенного страдальца, трагически волнующегося об общем благе. Он не знает, несчастный, что эта мудрость самоотвержения, до которой он додумался и которую извратил, знакома этим мужикам от колыбели, что они ее сознательно исполняют на деле всю свою жизнь, что они твердо знают то высшее благо, без которого никакая жизнь не имеет цены и о котором бессознательно тоскуют просвещенные люди. Вокруг нас бесконечное море этих мужиков, твердых, спокойных, ясных, знающих, как им жить и как умирать. Не мы, а они счастливы, хотя бы они ходили в лохмотьях и нуждались в хлебе; не мы, а они истинно-мудры, и мы только по крайней своей глупости вообразили, что на нас лежит долг и внушить им правильные понятия о жизни, и обратить эту жизнь из несчастной в счастливую» (3, 78). Страхов и напоминает этим преобразователям жизни из «несчастной в счастливую», что социалистические учения были порождены отнюдь не мужиками, об интересах которых так пекутся «просвещенные представители». Сен-Симон был граф. Оуэн – фабрикант. Фурье – купец.
Извращенное религиозное чувство «гражданского монаха» (нигилиста) превращается в самообман, в «предлог для мучений», а «смерть» и «подвиг» – в заключительный итог самообмана, когда можно «быть зверем и считать себя святым». «Гражданское монашество», о котором говорит Страхов, явилось в его устах описанием психологии революционера. Н. П. Ильин отмечает, что почему-то считается, что эту революционную психологию впервые открыл авторы «Вех» – С. Л. Франк и С. Н. Булгаков. Тогда как именно Страховым были точнее и яснее расставлены все акценты (авторы «Вех» говорили, что революционеры как бы только «русские наполовину», так как сочетают в себе «ангела» и «зверя»). Страхов, говорит Н. П. Ильин, показал суть русского понимания нигилизма как «полного отречения от своего духа и глубочайших инстинктов» (2). Этот глубочайший инстинкт способен устоять перед всей той деятельностью нигилистов, стремящейся внушить всем «ужас силы зла» прежде всего потому, что в русском человеке сохраняется национальный дух. Он сохраняется в русском мужике с колыбели как «мудрость самоотвержения» и «они ее сознательно исполняют на деле всю свою жизнь». Они знают «как им жить и как умирать», благодаря все тому же национальному духу, который растеряли «просвещенные люди». Русский человек «всякую минуту готов к горю и беде, он не забывает своего смертного часа, для него жить – значит исполнять некоторый долг, нести возложенное бремя» (3, 205–206). Страхов и раньше многих, и точнее других показал суть соблазнов нигилизма, в какие бы одежды не рядился он позже – анархистов, террористов, меньшевиков или большевиков, фрейдистов или сверхчеловеков с их «смертью Бога», экзистенциалистов с их «ужасом бытия», абсурдистов и постмодернистов с их «смертью смысла и культуры». Страхов же назвал и тот «русский инстинкт», наличие которого не дает разложиться русской культуре и до сих пор.
3.
Все мы знаем, что в советской истории литературы Страхову не находилось места, зато его оппонентам посвящались многие тома партийных книжек. Среди тех, к кому был внимателен Н.Н.Страхов, конечно же был Н.Г.Чернышевский, роман которого «Что делать» Страхов не мог обойти вниманием, поскольку «с некоторым правом считал своей специальностью» внимание к нигилизму. Статья Страхова «Счастливые люди» была написана для «Эпохи», но Ф. М. Достоевский не напечатал эту статью (позднее в примечание к изданию ее в книге Страхова говорит, что Достоевский «не решился»). Следовательно, статья была написана в 1863 году, а впервые напечатана в «Библиотеке для Чтения» в 1865 г. (№ 4-апрель), которую издавал тогда П. Д. Боборыкин. Страхов, обозначая, что статья представляет собой «часть первую», думал писать и часть вторую, где «предполагалось анализировать радости фаланстера» (4, 342). Но вторая часть не была написана вовсе.
Страхов начинает статью «Счастливые люди» цитатами, которые содержат высказывания разных изданий о нигилизме – цитатой из «Дня» (1863, № 17), «Московских ведомостей» (1863, № 26) (приложение «Современная летопись») для того, чтобы показать, как «уже два года» в умах составилось определенное мнение о нигилизме: «..капитальное невежество… коммунизм, материализм… эманципация, глупости и разврат, поругание всего, чем дорожит народ, общество, человек, время невероятной терроризации шайкою писак, захвативших в свои руки публичное слово» (4, 311). Эту картину Страхов дополнил еще раз оценкой журнала «Современник» как производящим лично на него «невыразимо-комическое впечатление», так как в статьях его детски-наивным рассуждениям, очевидным нелепостям придается вид соблазнительной ясности. Однако из множества этой нигилистической литературы, Страхов выделяет роман «Что делать» как нечто более прочное, имеющее шанс «остаться в литературе». Страхов, действительно, не ошибся. Только причины, по которым роман Чернышевского «остался в литературе» были совершенно иными, нежели видел критик. Точка зрения Страхова на роман предстает и до сих пор достаточно уникальным явлением.
Но как же Страхов читал роман? Стоит обратить внимание на нетипичное для него признание, на редкий случай, когда критик говорит о себе: «… Есть у меня для известных случаев способность полного понимания, способность видеть известные мысли насквозь, до самого дна. Отнюдь не думаю я гордиться этою несчастною проницательностию… Я говорю несчастною, ибо она разрушает весь обман, весь видимый блеск некоторых явлений и обнаруживает их действительную сущность, сухую и безжизненную как скелет. Но я заявляю об этой проницательности потому, что она есть факт, она – моя судьба, которую я неизбежно должен перенести на себе <…>» (4, 314). Страхов сказал все слова о себе только для того, чтобы указать на это трезвое видение, которым, в сущности, обладали многие русские классики. Но это видение постоянно укреплялось знанием, интеллектуальным напряжением, работой души и ума.
Критик подчеркивает в романе Чернышевского необычайное «напряжение вдохновения», которого не знают многие современные произведения. Кроме того, в романе он видит некоторые черты, «верные действительности», видит «попытки на образы», то есть еще не полноценные художественные образы. Но Страхов не был бы Страховым, если бы не стал искать тот главный «заводной механизм», что двигал роман и держал его в столь напряженном «одушевительном» состоянии: «Источником этого воодушевления, главною его пружиною, был известный взгляд на мир, известное учение. Этот роман представляет наилучшее выражение того направления, в котором он писан; он выражает это направление гораздо полнее, яснее, отчетливее, чем все бесчисленные стихотворения, политико-экономические, философские, критические и всякие другие статьи, писанные в том же духе» (4, 315). Страхову была важна именно «фанатическая увлеченность» автора. Кроме того, он отмечает и искренность Чернышевского, свидетельством чего является безусловная вера во все, что он писал в своем романе.
Рассматривать идеологический роман Чернышевского, безусловно, стоило начать с вопросов, как и сделал Страхов: Какая главная мысль романа, какова его господствующая идея? Критик отвечает: «Она состоит в мысли о счастьи, в представлении благополучной жизни. Роман учит, как быть счастливым» (4, 318). Подзаголовком романа, данным Чернышевским является следующий текст – «из рассказов о новых людях». Но Страхов делает поправку – из рассказов о счастливых людях, «которые до того умны, что умеют всегда счастливо устроить свою жизнь».