355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Капитолина Кокшенева » Русская критика » Текст книги (страница 14)
Русская критика
  • Текст добавлен: 28 марта 2017, 23:00

Текст книги "Русская критика"


Автор книги: Капитолина Кокшенева


Жанр:

   

Критика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 36 страниц)

Так Крусанов взрывает усталый день нынешней идеологической культуры с его тоскливой тоской «об утратах», с его постмодернистской тягой к онтологической пустоте, с его опасением и боязнью «глаголом жечь сердца людей», с его «глухонемой вселенной» и «возвышенным упадком символистов». Так Крусанов строит свою анти-Россию.

Интеллектуалы и анти-Россия

Не только историческое, но и эстетическое время предельно спрессовано в этом романе, если под последним понимать соседство «бодрийаровского симулякра и декадентского дискурса» (знаковых терминов конца XX века) рядом с психоанализом Фрейда, Эдипов комплекс которого «в русском человеке места себе не находит», а «русский психоанализ» еще ждет своего создателя. Так что, возможно, следующий роман Крусанова этому и будет посвящен (русскому психоанализу). Общевойсковая потемкинская академия, кадетские корпуса, армии Воинов Блеска и Воинов Ярости соседствуют с новейшими реалиями – офицеры предпочитают водку московского завода «Кристалл». Однако критики, мне кажется, могут «спать спокойно», так как никакой реальной опасности западной культуре этот роман не представляет. Это наша головная боль с новейшими симптомами, и «лечить» ее придется нашими же «домашними средствами».

Да, перед нами хорошо оснащенная «антитеза» интеллектуальной группы (к ней относят обычно и писателя А.Секацкого), предлагающей новейшую интеллектуальную игру в империю и имперский литературный стиль, «уши» которого растут из пердовых статей газеты «Завтра», из интеллектуальных занятий метафизиков и традиционалистов в духе А.Дугина и его кружка. Интеллектуальные штудии и оппозиционный газетный сленг проникли в авторское творчество. Хаотичная имперская риторика Александра Проханова художественно-впечатлительным Крусановым интеллектуально насыщается, дисциплинируется, и, в некотором смысле, «старые патриоты и империалисты» образца «завтравцев» вытесняются «новыми империалистами» образца Крусанова. Не заметить этого больше ну просто нельзя – ведь недавно и г-н Ольшанский из «Независимой газеты» «залез на табуретку», раскаялся в либерализме и рассказал миру, «почему он стал черносотенцем». Он же дает рецепт (прямо по Крусанову) «истинной литературы» как той, и только той, которая занимается исключительно двумя темами – смерти и власти. А чтобы понятнее был его новый империализм, он «встраивает» в современность знаменитую уваровскую триаду («Православие-самодержавие– народность»). При озвучивании Ольшанского (в его современной интерпретации) она выглядит как стёб: «Упромысливать, гнобить и не петюкать». Тоже, бедный, «порялка» захотел. Разговоры о «межпланетной империи» нередко встречаются на страницах «НГ» (сочинитель Н.Перумов объявил цикл «Империя превыше всего») и кажутся «предчувствием нового тоталитарного проекта».

И все же. Не отнимая достоинств у романа (приобретенных автором от близости к «имперской идее»), мы должны признать, что перед нами вновь попытка создать такую идеологию, которая будет продаваться как технология (то есть иметь внушительные тиражи). Империя Крусанова – это роскошная маска империи. Империя Крусанова – это силовой, мужской миф, внедряемый на место расслабленной «части речи» модерниста. Если нынешняя «единая Россия» многими воспринимается как анти-Россия по отношению к идеалу, то империя Крусанова – это тоже анти-Россия, являющаяся совсем не оппозиционной к глобализму. Быть может, просто либеральное самоуправство здесь так захватывающе-нагло и масштабно, что его трудно узнать?

Сколько раз в нашей реальной истории разговоры о «возрождении русской литературы» заканчивались ее нигилистическим развалом, а о «возрождении государственности» – началом распада государства. Так и здесь– презрев «отсталость, бедность, слабость» (недавние слова современного политика) реальной России, Крусанов выдвинул масштабную имитацию – увлекательную компьютерную игру в Россию-империю, где с той же легкостью, «нажатием кнопки», убираешь из мнимой истории мнимые и реальные страны, запросто завоевываешь полмира. Где, накопив оружие и капиталы, стираешь ненужную тебе жизнь (Некитаев так и поступит со своим идеологом) Компьютерная игра «Империя Россия» дана по всем правилам современной графики и технологии (с цветовой картой в 256 цветов) – просто дана в другом жанре. Ведь в любой масштабной компьютерной игре («Вьетнам». «Солдат фортуны». «Дюна», «Разорванное небо») всякий давно уже может быть Иваном Некитаевым.

Роман «Укус ангела» держится сверхгероической судьбой главного героя (сначала кадета, потом полководца, далее – императора. Единовластного повелителя). Другой (помимо главного героя) силой выступит у него кружок интеллектуалов, расположенных вокруг Петра Легкоступова (философа, эстета, мистика). Именно «посвященные», «четвертая власть» займутся идеологическим обеспечением победы Некитаева (издают философский журнал «Аргус-павлин», работают в государственных газетах). Это ими были разработаны и озвучены главные «имперские тезисы», приведшие Некитаева к мновластию. Задача первая – внедрить ощущение «наступающей тьмы» и изжитости прежних «религиозных и общественных мифов». Это, в свою очередь, должно привести к разработке понятия «хаос», когда история умещается в формулу «Движение плюс неопределенность». Далее – развить тезис о хаосе, который прививает «вкус к смещенной реальности, размывая привычные представления о возможном и невозможном…» (выделено мной. – К.К.). Но какой-же «хаос» без своего мистического измерения? (Интеллектуалы-конструкторы имперского образца предлагают идеологам «привлечь к работе оккультистов и пессимистически настроенных астрологов» для рассказа о овом эоне). На следующем этапе необходимо «вбить как гвоздь» понимание того, что «мы стоим вплотную к приходу в мир демонов ада», назвать грядущее «время ужаса и торжества хаоса» вполне соответствующим пророчествам Апокалипсиса и успокоиться на том, что еще не конец мира (в тезисах цитируется Владимир Соловьев). Интеллектуалы, формирующее общественное мнение (они же – эксперты), советуют прессе, которой подлежит все названное выше тиражировать, – советуют к «месту» вспомнить «любых радетелей о едином стаде и едином псатыре» – от Афанасия Великого до Леонтьева и о. Иоанна Крондштадского. Между тем стадо империи должно понимать, что ужас и хаос – это не более чем «расплата за утрату человечеством сакрального знания». Те же, кто «решились постичь хаос, кто имеет силы, волю и мужество противостоять как разуму, трепещущему перед потопом, так и безумию, заклинающему: «После нас хоть потоп!» – дерзко и радостно заявляют миру: «После потопа – мы!» Именно этим «сильным и радостным» чувством будет руководствоваться властитель Иван Некитаев, впуская в мир Псов Гекаты.

Серый кардинал, светский технолог Петр Легкоступов (умело убравший главного соперника с пути своего выдвиженца Гаврилу Брылина – «сторонника сближения России с Европой и Североамериканскими штатами, уже испускавшими ядовитый инфернальный душок…»), государственный секретарь, мистический деятель – мог Бадняк, умеющий «по прихъоти совершать повороты и жить в обратную сторону», Старик «пламенник» – главные носители «двух ветвей власти» земной (материальной) и мистической (магической). Вместе с тем имперское – это не количественное, но качественное пространство. (Никакие рассуждения Петра ЛДегкоступова о византийском понимании власти императора, о вымоленности государя народом у Господа не претворяются ни во что реальное и даже не станут цельными воззрениями на христианскую империю, единственно возможную.) Как никакой «взрыв» усредненных партийных воль категорически не способен породить ничего метафизически щедрого, так и никакая амбициозная игра в империю не даст ничего живого. Я понимаю, что любовь автора к России может быть даже «безжалостна» – безжалостна в том смсыле, что не будет задерживаться ни на каких исторических переживаниях, но прямо устремляться к вечности, преодолевая «земное притяжение» ради своей верности последнему знанию – знанию о конечности земной истории. На этом пути даже империя не может быть целью. Любовь к России может быть земной, но духовно трезвой, и тогда вылетят из сердца слова: «Ты лучшая! Пощады лучшим нет!» (М.Волошин). Но Крусанову империя за себя мстит: исчерпанность идеи такой империи-маски (империи-мутации), главным качеством которой взято расширение пределов войной (завоевательная деспотия), вынуждает его видеть полную опустошенность земного бытия, заставляет впускать в мир демонов богини мрака и снов, покровительницы ведьм и магии. Радикальный исход, выбранный героем и властителем Некитаевым, пугающий сторонников обустройства здешней нашей жизни и понятый критикой как сотворение мирового хаоса – это не отчаянный шаг навстречу другой Воли, взыскивающей и с властителей империи, но щекочущая нервы читательская прогулка по лезвию культуры, сбрасывающей приевшиеся постмодернистские оболочки. Торговцам свободой, использующим выхолощенные пропагандистские штампы, теперь придется потесниться – предоставить место продавцам яркой и впечатляющей «энергетики имперских образов». Но никакой имперский роман, всерьез опирающийся на реальные исторические концепции империи от Федора Тютчева до Льва Тихомирова и Ивана Солоневича, невозможен без народа (тела, земли империи), ведь империя – это достижение и сила всей нации. Тут – главное поражение автора, создавшего империю без народа, и, в сущности, империю нехристианскую (несмотря на многочисленные разговоры о Боге и вере).


***

Роман «Укус ангела» совершенно логично завершает антитрадиционный путь либеральной литературы. Литературы, не впускающей русский народ в свой мир как положительный и страдательный «элемент». «Имперский мистический реализм», увы, тоже обошелся без крещеного народа. Вспомним еще и еще раз, что «любовь» бывает разной – Иуда целовал Христа, а не бросал в него камни. Крусанов пишет о России-империи, избранника (императора) которой Ангел не поцеловал, а укусил.

2002 г.

Василий Караманов: pro и contra

Роман Александра Потекина “Я»

Роман «Я» Александра Потемкина стоит читать не потому, что он «экспериментален», или, напротив, традиционен. Он скорее представляет собой своеобразный культурный котел, в котором плавятся смыслы старые, отшлифованные культурной пониманий, трактовок и интерпретаций и смыслы новейшие – для писателя часто сомнительные и худосочные.

Завершая свой роман обширной сценой суда над героем, Александр Потемкин словно решительно отодвигает от своего героя обывательские толки о качестве его сознания («слабоумый», «параноик» и т. д.). Он настаивает на «инаковости» Василия Караманова. Впрочем, стоит лишь поменять в его фамилии букву «н» на «з», как явно обозначится очевидный посыл к Карамазовым Достоевского.


Стране нужны герои

На нынешнем литературном пьедестале толпятся разные герои. Прежний, советский герой, умер и никто, кажется, не пытается защитить его даже посмертно. Но тоска по Герою – как культурному феномену, порождаемому новой мифологией или, напротив, создаваемому вопреки ей – такая тоска очевидна. Чем менее отшлифована сама реальность, чем более ничтожны и аморфны ее идеалы, – тем отчетливее тенденция «строить» Героя хотя бы потому, что он необходим культуре. Безгеройная, рефлективная, женственно-размягченная культура, подпитывающаяся «протестами и свободами» рыночного ширпотреба сегодня откровенно надоела интеллектуалу. «Бухгалтерия человеческой жизни», моральный минимализм вытесняются новыми максимумами. Правда, при этом Герой не крепко связан ни с человеческой (слишком человеческой) психологией, ни с «укороченным сознанием» дня нынешнего.

Название романа Александра Потемкина, не украшенное никакими характеристиками, абсолютно не рыночное, звучит жестко, как выстрел – «Я». Герой, и только один герой, выбран и поставлен в центр. Все, что будет происходить в романе – будет всегда втягиваться в этот центр, в «я» Василия Караманова. Роман так и строится – как напряженное осознание героем себя, как концептуальные поиски, как рефлексия сознания, что в русском читателе отзывается напоминанием о западной экзистенциальной тенденции – с одной стороны, а с другой – о культурных «кодах» нашей отечественной интеллектуальной традиции. Говорить о «кодах» представляется более точным именно потому, что Достоевский, космист и «воскрешитель предков» Федоров, ницшеанский «сверхчеловек» присутствуют в сознании героя не в их собственной полноте, но именно как код-выборка, которая произведена новыми реалиями нового века. Они присутствуют как отражения, указания-символы, совокупный миф о «слезинке ребенка», о «подпольном человеке», о «новом сознании» «настоящего человека». Но Александр Потемкин чаще занимает контр-позицию по отношению к прирученным и массово-освоенным мифам. Начнем со «слезинки ребенка».

Его рыжий, рано осиротевший, помещенный в детдом, а потом в колонию герой выписан так, что говорить, о «слезинки ребенка» в падшем мире, не стоящим этой «слезинки» – говорить о ней уже просто неловко, потому как ребенок вообще больше ничего не стоит в этом мире. И миру, который швырял в Ваську брезгливыми злобными словами «презренный мальчишка», «гаденыш», «паршивец», и людям, которые издевались над ним и унижали в колонии, он отвечал не «слезинкой». Он, видя человеческие проявления в основном как зоологические; он, узнавший первую ласку от лизнувшей его собаки, прижавшейся к его худому детскому телу – он стал стремительно освобождаться «от тягостной мысли о собственном человеческом происхождении», стал понимать себя другим, чем «те люди», его окружавшие. Вообще в первой части романа, где речь идет о Ваське-мальчишке и подростке даны такие скорбные картины жизни, что неприятие такой жизни и такого мира людей неизбежно вело не просто к одиночеству, но к поиску героем своего «нечеловеческого статуса» («Я не человек», если те, что рядом – это и есть человеки). И главное направление этого поиска мы попытаемся обозначить и рассмотреть – пока же отметим, что внутренней необходимостью для героя станут не поиски диалога (снова контр-позиция по отношению к «усвоенной» и сто раз «пережеванной» диалогичности Достоевского) с другими, но бесконечное собеседование с самим собой. Собственно читательское следование за героем романа превращается волей автора в погружение в его сознание.


Искушение аскетизмом и сверхчеловеком

Роман «Я» – опыт представления радикальной мифологии такого Героя, для которого стратегической опорой становится путь разума. «Если я иду к нечеловеческому миру, к сверхчеловеку, – писал М. Мамардашвили, – то только по ходу моего движения и будет складываться действительный облик и существо человека, которого самого по себе, без этого движения, не существует». Эта цитата – из лекции философа о Прусте – удивительно уместна как ключ к роману Александра Потемкина. (Хочу объясниться сразу: я никогда не позволяю себе называть современников гениями, великими и пророками; я не сравниваю Пруста и Потемкина – просто вижу ту точность мысли в этой цитате, которая и мне может дать разбег для понимания романа «Я».) Василий Караманов именно тот герой, что себя «складывает» и мыслит не просто «новым человеком», но претендует на «новый тип» человеческий в своем лице (путивльцы – он родом из Путивля – сменят кроманьольца).

Герой эпохи классики обладал человеческой полнотой, поэтому он не нуждался в мифологизации пространства, времени и самого себя. Но я бы не сказала, что потемкинский герой выступает и антигероем по отношению к типу классическому. Для антигероя, стояшего в оппозиции к герою классической литературы, характерен индивидуализм в крайней степени проявления, откровенный эгоизм, принцип «жизни для себя», презрение ко всему, что «мне неинтересно» или «меня не касается», наслаждение жизнью с такой степенью «свободы», что выглядит это наслаждение просто явным плевком в сторону героической и высокой жертвенности. Не то у Потемкина – в своем романе он гораздо ближе к «авангарду» европейского толка – тому, что в Европе стал классикой («Авангард стал классицизмом XX века» – Ж.Кокто).

Роман-монолог представляет героя, линия судьбы которого определяется его собственной волей к оппозиции и разрыву с социумом (непринятый социумом в детстве, он в детстве же узнал об «удовольствии» от этой непринятости: словно подчеркивая свой статус изгоя он работает на живодерни, он нанимается помощником в еврейские семьи, он изобретательно мстит городу, срывая футбольный матч). Но в своей изначальной маргинальности он и находит источник вдохновения и воли. В колонии, куда на пять лет он помещен с припиской в возрасте, он «был единственным…, кто ни разу не получил продовольственной передачи, не распечатал ни одного письма, единственным, кого не приглашали на свидание с родственниками, кого не освободили досрочно. Но … был и единственным, кто несколько раз перечитал все книги библиотеки». Окраинность и маргинальность изначально заданы автором как источник собственной силы героя (в отличие от авангарда «культуры два», выросшей в недрах советской литературы, где маргинальность носила обвинительный пафос). Окраинность и маргинальность могут быть источником роста, но до определенного предела – до предела, означенного как мужание. И тут мы должны сказать прямо – герой уходит от мужественности, все более двигаясь от реальности в сторону виртуальности. Избегая людей, он находит «собеседников» среди лучших умов человечества: чтение Эфроимсона, Евстафьевой, Алена, Беккера, Дунна, Видемана, Федорова, Одоевского, Умова, Соловьева, Бердяева, Флоренского, Достоевского, Терасаки, Робинса, Ангели, Борна и становится для него единственной подлинной реальностью – банком мыслей. Именно за этой «виртуальной реальностью» он отправляется в Москву, где, кажется, его не интересовало ничего, кроме библиотеки. Его внутренняя цель – «вести систематическую борьбу за скорейшее появление нового разумного существа»: «Я прибыл в этот мир с великой миссией – озарить небосклон факельным шествием человеков в потустроннее бытие». Он мечтает о счастливом дне, когда полностью исчезнет человечество. Неслабая идейка! Тут бунт, которому мало места в пределах отдельно взятого города или страны. Тут бунт против человечества, которому герой готов «вернуть билет» (у Достоевского его возвращали Богу). Тут страшное в своей чистенькой стерильной книжности эволюционное намерение – «путивльцы должны срочно прийти на смену кроманьонцам». Московский дворник родом из Путивля, выращивающий в себе «нечеловека», соблазнился «ницшеанским» сверхчеловеком, но с некоторой «русской поправкой».

Нет тут ни «счастливого безумства», ни грозного полыхания мысли, ни беспокойной оригинальности. В основании сознания Василия Караманова лежит не популярная «ницшеанская» вседозволенность, но вседозволенность для интеллекта, не знающего никаких границ и сдерживающих тормозов. Интеллектуальное сверхотрицание героя так обширно, что грозит обрушить и его самого – отрицая нынешнюю не просто жизнь, но цивилизацию, живет ли он сам? Это, в сущности, запертый ум, повернутый и против мира, и против себя самого. Недостаток живой жизни он «добирает» аскетизмом. Аскетизмом, рожденным презрением к этим человекам. Начинающийся как внешний («бедность и борьба за выживание помогали мне….мириться с недоеданием, одиночеством, холодом…»), карамановский аскетизм перерос в систему отказов. Он отказывается от их морали: «если стало плохо тому, кому было хорошо – они устраивают праздники». Он отказывается от их социума: учительница, о материнской ласке которой мечтал в колонии герой, отдала его, в сущности, в рабство (бесправным работником в хозяйство к собственному мужу). В Москве же у него нет ничего, кроме казенного жилища дворника, крохотного окна, заколоченного картоном, печки-буржуйки и тюфяка. Почти монашеское воздержание (мало ел, к еде был равнодушен, женщин не знал, развлечения презирал) читается все же совсем не в подлинно-религиозном контексте. Монах уверен в сотворении мира и человека, наш герой верит в эволюционное развитие человека и цивилизации. Монах усердствует в спасении (то есть все время меняет себя в сердечно-телесном делании) – наш герой к двадцати годам уже понял себя и мир, и его «делание» состоит исключительно в чтении чужых книг, в компилятивном овнутрении чужых мыслей.

Так что же за аскетизм такой перед нами? На что он направлен и зачем он нужен герою? Вроде бы он не революционный – Рахметов спал на гвоздях, чтобы тело и себя всего подчинить идее служения другим людям. О ложной святости революционного аскетизма лучше всех сказал Николай Страхов – он увидел в революционном аскетизме суррогат религии: «Их нравственный разрыв с обществом, с греховным миром, жизнь отщепенцев, тайные сходки…опасность и перспектива самопожертвования – все это черты, в которых может искать себе удовлетворения извращенное религиозное чувство. Как видно, легче человеку поклониться злу, чем остаться вовсе без предмета поклонения». Наш герой не желает служить нынешним людям, но целиком захвачен идеей нового человечества и сверхчеловека. И, тем не менее, самообман этого аскетизма очевиден – презирающий социум герой стал аскетом именно из презрения к социуму. Презрение привязывает не меньше уважения, – презрение делает зависимым именно от предмета презрения. Социум потребляет, потребляет и еще раз потребляет. Тогда он поступит наоборот – откажется от культа потребления. Презрение ко всем человеческим интересам, ко всем человеческим радостям и удовольствиям, к «простому человеческому счастью» в герое романа «Я» и составляет доминанту: «Могли ли они меня уважать? Меня, чистильщика улиц, существо без каких бы то ни было привязанностей, находящееся в постоянном внутреннем конфликте с их укладом жизни, не признающее ни моду, ни тусовки, ни культуру, ни деньги? Меня выворачивало от их идеалов: религия, государство, идеология, ордена, бюрократическая иерархия – все это было для меня пустым звуком».

Боязнь быть запятнанным человеческим, избегание внешней реальности ради воображаемого будущего нового человеческого типа, предпочтение рационального душевному – все это кажется не «новой философией», но большой провокацией соблазненного старой идеей нового мира по своему честного героя-интеллектуала. Результата нет и он герою неважен – тут существенно лишь само намерение. Василий Караманов – действительно не человек. Он – двойник человека, у которого собственно нет жизненных интересов. Реально в нем только отрицание. Все остальное – виртуально.

Следы социальной реальности

Цивилизационный бунт героя, естественно, требует от автора предъявления параметров отрицания. И, пожалуй, именно здесь я увидела наиболее значительные смыслы романа. Парадокс этого «романа о нечеловеке» в том, что самыми содержательно-яркими в нем являются те страницы, где рядом с героем появляются другие люди – из мира отрицаемого. Темы своей атаки на мир, темы своей критики мира и автор, и герой излагают со всей определенностью. Конечно же, вопросы всяческой обывательской и буржуазной благопристойности не обсуждаются как заведомо скучные для героя. Роман в этом смысле не политкорректный и совсем не толерантный.

Не просто социум, но сами формы современной жизни представляются герою враждебными интеллектуальному, моральному и культурному развитию человека. Мир вызывает глубокое разочарование – он настолько уродлив, что остается только констатировать, что у нынешних людей будущего нет. Но если прежние бунтари-авангардисты были «… в ужасе от него», то наш герой даже и ужаса не испытывает: холодным скальпелем интеллекта он «отрезает» от мира не просто посредственных и заурядных его представителей, но всех homo sapiens как категорически не оправдавших свое имя – разумных. Прежнего социалиста (все – для всех) сменил нынешний глобалист (все для меня), который хочет сразу и всем обладать: потребности увеличиваются до бесконечности, инстинкт потребительства похотливо разожжен до предела. Свободу же человек обернул против себя, унизив себя свободой.

Хождение в люди, предпринятое героем, заметно расцвечивает роман (тут неотвратимо появляется человеческая психология, которую наш герой, естественно, презирает, но без которой автор не может обойтись). Исследование человека в среде его обитания оказалось мало симпатичным, но очень «доказательным» для самого героя. Все дело в том, что страсти и страстишки человеческие возведены им в ранг генного кода (он же читал генетиков! Он же на генную инженерию возлагает большие надежды в перекройке человека!) Страсть, таким образом, помещается так глубоко (в гены), что нет смысла с ней бороться и нет надежды на ее преодоление – она априори заложена в человеческий генотип, в «генный ствол алчности». Подготовив аферу (делал «куклу» из рублей, покупал у военных чеки, а чеки «сдавал» в комиссионку), на которую клюнули граждане военного ведомства, наш герой выявил в людях устойчивый ген наживы. Работая в Большом театре рабочим сцены, он убедился в том, что культурная среда – самая питательная почва для процветания генов зависти и презрения. (Отдадим должное автору – закулисье написано им не без блеска. Особенно – история с букетом в виде роскошных лебедей, из зависти ощипанных и разоренных. Не менее хлестко и увлекательно будут представлены и партийные похождения героя). Собственно тем же закончился эксперимент с политиками: проверка на ген честности и порядочности провалилась – герой обнаружил алчность и зависть, вранье и интригантсво. Василий Караманов пришел к выводу о серьезном мутировании генного ансамбля людей.

Умственная борьба со штампами и мерзостями современной цивилизации потребления и наслаждения, что ведет наш герой, конечно ж, возможна и даже для кого-то неизбежна. Только вот что печально – уж больно с «холодным носом» экспериментирует Василий Караманов с человеками; уж очень он с ними строг, не попуская никакой слабости, ничего слишком человеческого (этот принцип – боязни излишне человеческого – вывел Толстого из Церкви, а Ницше – из ума).

Конечно же, понятие «принуждения» мало применимо к теории нашего героя (он и сам прямо говорит, что путивльцы не хотят насилия). Ну а если вдруг кто-то решит превратить в действующую силу его мысли? Что тогда получится?

Если мы вслед за героем признаем, что человечество деформировано, то логично было бы предположить, что было некое Первоначало, по отношению к которому можно только и знать (понимать, ощущать) эту степень деформации. Вопрос о начале Караманов не мог решить и не мог даже его поставить, так как он эволюционист. А если нет в мире ничего вечного, идеального, неизменного, то какой вообще смысл судить этот мир, зачем человеку «ген совести»? Не достаточно ли и тут «совести кошки» – не воровать, пока хозяин рядом?

Философия «нет»

Автор очень многое позволил своему герою: ни за что и ни за кого не отвечать, ни перед кем не иметь обязательств, презреть все «радости жизни» только для того, чтобы выдумывать в своем «подполье» новую мифологию для человечества. Просто роскошная необремененность ничем и никем! Просто потрясающая способность разорвать любые цепи! Просто тотальная возможность раз и навсегда покончить с прошлым!

Суть нового мифа – в доведении нигилизма до последней черты, за которой неизбежно появление более высшего человеческого типа homo cosmicus. Условия его появления – весьма радикальны. Все нынешнее человечество должно исчезнуть – и чем быстрее, тем лучше. Генная инженерия откроет в каждом новом человеке «невероятные возможности разума». «Неистовый интеллект cosmicus» создаст уникальный генный ансамбль – такой, что позволит человеку переместиться в космос, жить в нем. «Наше тело – будет нашим делом», – цитирует герой Н.Федорова… Но самая пожалуй навязчивая карамановская идея – идея совершенствования и развития. Человек смертен потому, что у него нет потребности постоянного обновления, нового осмысления окружающего. «Cosmicus – совсем другое существо. Он будет размышлять над вопросами, стоящими выше их разумения» (Читается данное намерение как слепок с «умного делания» и «сердечного созерцания» отцов Церкви. Но ведь Василий Караманов – сугубый рационалист, неразвитый именно сердечно). Флаг, как говорится, в руки этим космикусам. Только вот с их Высотой разобраться очень сложно. В рамках нашего человеческого разумения и опыта мы знаем: «Вообще, так как единственною мерою совершенствования может быть только самое совершенство или идеал, то, утверждая, что эта мера недостижима, следовательно, бесконечна, мы вместе лишаем себя всякой возможности понимать совершенствование». (Н.Страхов. Значение смерти) У Василия Караманова есть все, кроме этого идеала, дающего возможность понимать саму сущность совершенствования. Ну хорошо: генная инженерия изменила тело и оно может жить в бесконечности космоса, и оно может жить вечно (решена проблема бессмертия), и оно может все время как-то совершенствоваться. Ну, хорошо: человек научился использовать активнее возможности разума, научился воспроизводству себе подобных без любви и страстей, по науке. Но зачем? Для чего?

Мечтательный рационализм и утопический ум завели героя в тупик. Ведь только в рамках физического, материалистического сознания все, о чем говорит герой, является проблемой. Он не признает метафизики – он не признает тайны и чуда в человеке. Вот ту-то и весь фокус. Ну а все «человеческое» до банальности связано с элементарной биохимической составляющей. И тогда таблетка или инъекция вполне «восстанавливают» в человеке совесть и добродетель, а высокие мыслительные способности – «всего лишь увеличенное количество мочевой кислоты в организме». Таким образом констатируется «провал» любых намерений человечества (нравственных, культурных, духовных) к изменению, кроме одного – генного.

Кажется, Александр Потемкин уловил существенное качество нашего времени: метафизику заменили виртуальностью. Виртуальность, создать которую уже здесь, на Земле способен человек, гораздо легче принять (и, кстати, продать на рынке), ее так легко и приятно воспринимать – не то что метафизическое напряжение, требующее и жертв, и подвигов по выковке себя в личность. Собственное «Я» – то есть осознание себя в оппозиции к Другому, – для русской культуры только начало строения человеческого ядра. Если «Я» познается только через «Не-я», то этого еще слишком мало. У Василия Караманова нет Личности выше него (а это только Господь – Христос). В книге есть не мало доказательств метафизической бесчувственности и оппозиционного вызова религии как таковой (и, прежде всего, христианству). Пример тому – следующие размышления героя о человеках: «Боятся смерти, оплакивают усопших…. Но нет у них ни одного праздника или ритуала, связанного с бессмертием». Для сознания виртуалиста совершенна непонятно христианское пасхальное попрание смертию смерти. Ну и, конечно, герой считает примитивной веру в бессмертие души, иконы для него – «барахло», тоже своеобразный «хлам людской цивилизации». Религия и вера в целом представляются всего лишь своеобразными устоями группового сознания. И ему-то противопоставлено «Я» как навсегда одна единственная ценность.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю