355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Израиль Меттер » Среди людей » Текст книги (страница 24)
Среди людей
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 00:49

Текст книги "Среди людей"


Автор книги: Израиль Меттер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 29 страниц)

Сазонов ходил к ним на дом, а когда не хватало времени, отправлял сотрудников своего отделения.

– В милицейской форме туда не ходите, – предупреждал он.

Сам он надевал шинель редко. В длинном пальто и шляпе с причудливо выгнутыми полями он наведывался в дома, отмеченные в его блокноте.

Лучше всяких домовых книг, разговоров с паспортистками и дворниками помогала словоохотливая болтовня старожилов. Для этого, правда, требовалось ангельское терпение. Старики и старушки вцеплялись в Сазонова намертво. Узнав, что он ищет какого-то Кравченко, они предлагали ему иногда на выбор Харченко, Марченко, Барченко.

Бездонные кладовые их старческой памяти, где у самого входа в образцовом порядке лежали одряхлевшие события, давнишние радости и смертельные обиды, а дальше, теряясь во мгле, навалом валялось то, что произошло на прошлой неделе, – кладовые эти опустошались перед Сазоновым с такой охотой, что только его долгий опыт позволял ему разобраться в этом хламе. Да еще надо было при этом ничего не записывать. Стоило вытащить свой блокнот, как старушки мгновенно поджимали губы.

– Это вы чего собираетесь делать?

– Отметить для памяти кое-какие данные.

– А мы, сынок, ничего и не знаем. Наболтали сдуру…

И старушки как по команде поднимались, подозрительно глядя на Сазонова.

Он усаживал их на место, убеждал, просил, жалостным голосом изображая горькую судьбу Федьки Кравченко, потерявшего в войну своего отца. Жалость пробирала старух до костей. Перебивая друг друга, они сообщали Сазонову сотни подробностей, из которых следовало, что Федька Кравченко жил до войны именно в этом доме. Детство его протекало на их глазах. У одной он лежал на коленях и обмочил ей подол; другая скармливала ему леденцы; у третьей он расшиб футбольным мячом окошко. Когда фантазия старух разыгрывалась до предела, Сазонов вежливо исчезал.

И все-таки именно они навели его на верный след.

К тому времени из воинской части была получена метрика солдата, В верхнем углу ее стояла надпись:

«Восстановлено». Выдана она была в феврале сорок второго года, в детском доме Кировской области.

К сожалению, Сазонов хорошо знал, что значит эта надпись на метрике: «Восстановлено»…

…Эшелон с детьми прибывает на станцию Киров. В вагонах тихо. Дети уже не плачут. Они откричали свое в ленинградских бомбоубежищах, в опустевших вымерзших квартирах. Не по годам маленьких, с большими тяжелыми головами на длинных мягких шеях, их везли грузовиками через застывшую Ладогу от поселка Борисова Грива до станции Кобоны. Они лежали немытые, некормленные, непоенные, укутанные в тряпье, в сиротские одеяла, от голода, удивления и ужаса похожие друг на друга. Никто не знал их имен. Их лихорадочно, по многу раз, пересчитывали, живых вместе с мертвыми. Метались подле грузовиков почерневшие, обмороженные детдомовские няньки; материлась героическая шоферня. В одну сторону везли детей, в другую – муку.

На станции Кобоны стояли пустые, продутые острым железнодорожным ветром вагоны. Детей перегружали, укладывали на товарные нары. Няньки бегали воровать уголь, ломать заборы. Затапливались самодельные вагонные печурки. Мохнатые от инея, стены сияли сырым металлическим светом.

Эшелон дергался, лязгал, трещал, паровоз раскачивал его, отдирая примерзшие к рельсам колеса. И, тронувшись, шел долго, боясь остановиться.

За одиннадцать суток пути детей пытались откормить на эвакопунктах. Приносили ведра дымящихся щей, борща, супа, неправдоподобно целые буханки хлеба. Сиплый, недетский кашель стоял в вагоне. Валясь с ног, няньки прибирали за детьми, заболевшими голодным поносом.

Страх смерти остался позади, взрослый персонал эшелона отогрелся душой, уже кто-то пробовал петь; неумело, смеясь, били вшей; детям начали рассказывать сказки. Строго слушая болтовню добрых воспитательниц, умудренные блокадным опытом пятилетние дети пугали взрослых широко распахнутыми неподвижными глазами.

Ночью дежурные няньки шептались у печки, что никогда этого не забудут. Никто тогда не понимал еще по наивности, что ужасы забываются проще обыденных событий: душа не приспособлена к их долгосрочному хранению.

В Кирове прибывшие эшелоны разбирали по нескольким детдомам. Длинные сопроводительные списки дробились наспех, детей записывали как попало, ревниво следя только за их числом, ибо от этого зависело количество харчей.

Кое-кто из ребят помнил свою фамилию; многие знали, как их когда-то звали по имени; попадались упрямцы, твердившие даже свои адреса, но большинство детей были безыменными.

Перед ребенком присаживались на корточки тети и дяди и мучительно допытывались:

– Ну-ка, давай вместе вспомним: как тебя зовут?

Тыловые тети и дяди старались произносить это таким нарочито легкомысленным тоном, словно речь шла о пустяках. Ребенок поупрямится, ему дадут конфетку, и он вспомнит свое имя. Это же такой пустяк – собственное имя человека.

– Коля? – спрашивали у него. Он равнодушно повторял:

– Коля.

– А может, Федя?

Ему было все равно. Он повторял и Федю.

С установлением возраста было еще сложнее.

Для этого созывалась комиссия во главе с врачом. Детей раздевали, осматривали, взвешивали, измеряли, заглядывали в рот, считая, сколько у кого зубов. Медицина – довольно точная и честная наука, но до осени сорок первого года ей не приходилось иметь дело с детьми, у которых на глазах взлетали на воздух дома, разрывало в куски братьев и сестер, медицина не могла знать, что делается с весом, ростом и количеством зубов ребенка, если он несколько месяцев ел студень из столярного клея, если при нем наглухо заматывали в одеяло плоскую от голода, одеревеневшую мать и увозили на его детских салазках на кладбище.

Врач, председатель комиссии, записывал все измерения: они соответствовали годовалому возрасту. Потом он смотрел в стариковское лицо ребенка и обращался к членам комиссии:

– Я полагаю, лет шесть.

Что касается фамилии, то с этим было горазда проще.

Весь персонал детдома – завхозы, медсестры, няни, – не мудрствуя и не гадая, щедро дарили детям свои собственные фамилии.

Затем рождение нового человека оформляли по всем правилам. Выписывали метрическое свидетельство. Оно ничем не отличалось от довоенного.

Только в правом углу стояла надпись: «Восстановлено»…

Получив из воинской части такую метрику, Сазонов пошел к начальнику отдела.

– Насчет Кравченко, – доложил среди прочего Сазонов, – дело осложняется.

И он протянул Парашину полученный документ.

– Понятно, – сказал Парашин. – Сколько у тебя за прошлый квартал поступило запросов на гражданский розыск?

– Триста пятнадцать.

– Найдено?

– Двадцать девять.

– А нынче?

– Поступило двести восемьдесят шесть, разыскано двадцать два.

– В процентах не прикидывал? Сазонов ответил, что не прикидывал.

– Ты садись, Николай Васильевич, – сказал Парашин. – Есть разговор.

Когда Парашин чувствовал себя неуверенно, он начинал причесываться. И сейчас, вынув из кармана расческу, он сперва провел ею по голове от макушки до глаз – лицо его стало от этого женским, – а затем зачесал свои мягкие прямые волосы на белоснежный косой пробор и превратился снова в подполковника.

– Кляузная штука, этот гражданский розыск, – сказал Парашин. – Каблуков больше собьешь… – Он повертел в руках метрику. – Ну что с ним делать, мать честная!

– Искать, – ответил Сазонов.

– Да это понятно… Кстати, ты жаловался, что в твоем отделении людей маловато. Капитана Серебровского переводим к тебе. – Парашин искоса, настороженно посмотрел на Сазонова, ожидая возражений, но тот молчал. – Мужик он недурной. Вправишь ему мозги, будет работать хорошо…

Сазонов пошевелился, собираясь подняться.

– Погоди, – сказал Парашин. – Имеются сведения, что все твое отделение переходит из оперативного отдела в паспортный. По совести сказать, резон в этом есть… – Выждав секунду, он неожиданно коротко рассмеялся. – А службы ты, Николай Васильевич, совершенно не знаешь. Ну хотя бы для блезиру сказал: «Очень жалко, товарищ начальник, уходить от вас. Служил как у отца родного…»

Сазонов вскинул на него равнодушно-удивленные глаза.

Подполковник поморщился.

– С вами, товарищ майор, и пошутить нельзя. Что касается зарплаты, – добавил он без всякого перехода, – то, видимо, она у вас несколько уменьшится.

– Почему? – спросил Сазонов.

– Ставки в паспортном отделе ниже. Полагаю, что применительно к вашей работе это несправедливо. Со временем, может, и разберутся…

Не договорив, Парашин встал.

– У меня все, Николай Васильевич.

Он пожал Сазонову руку, чего среди дня никогда не делал.

Когда дверь за Сазоновым закрылась, Парашин почувствовал облегчение. Присутствие майора всегда немного угнетало его. Он раздражал Парашина своим немногословием и тоскливостью. Даже на редких праздничных вечерах в милицейском клубе Сазонов ходил какой-то неприкаянный, словно всем своим видом хотел попрекнуть сотрудников, что вот они веселы, собираются выпить или уже выпили, а он, видите ли, такой служака, никогда себе этого не позволяет.

Парашин, работавший всю неделю до одури – выносливости он был воловьей, нрава крутого и грубоватого, – в свободное время отпускал себя, не видя в этом ничего зазорного. И ему хотелось в эти редкие часы, чтобы окружали его шумные, крепкие на водку мужики, «заводные», как он выражался, любящие жизнь и понимающие толк в компанейском веселье. Даже когда ему случалось загулять допоздна, то ровно в девять утра он появлялся у себя в кабинете гладко бритый, румяный, в выутюженном костюме и свежей рубахе, и упаси господь, если кто-нибудь из сослуживцев, пировавших вместе накануне, хотя бы вскользь, ненароком помянет в разговоре с ним какую-либо подробность их недавней встречи. Лицо подполковника мгновенно чугунело. Под его давящим взглядом собеседник долепетывал фразу до конца, а подполковник, сделав вид, что ничего не слышал, продолжал разговор с того места, на котором человек влез со своими дурацкими воспоминаниями.

И хотя Сазонов никогда не принимал участия в этих случайных загулах, само его пресное существование почему-то задевало Парашина. Он не любил людей, которых не понимал. Они беспокоили его, ему хотелось обратить их в свою веру, а если они не поддавались, это вызывало в нем подозрительную враждебность, которой он, впрочем, будучи человеком порядочным, стеснялся.

Предстоящий переход отделения Сазонова в паспортный отдел, в общем, устраивал Парашина. Всю эту мелкую возню с гражданским розыском он терпеть не мог. Неприятности тут подстерегали на каждом шагу: раскрываемость по этим многочисленным делам была низкой, а заявители писали и жаловались во все инстанции.

При всей своей возмутительности, какое-нибудь грубое преступление вызывало в Парашине азарт расследования. Не давая ни себе, ни своим сотрудникам покоя, он кидался на поиски преступника, руководя всеми разработками, и не успокаивался до тех пор, покуда не заканчивал дело. Если же конец его был неудачным, то Парашин и через год, и через два, в каждом удобном случае, возвращался к нему с редким упорством.

Но зато и любил он, чтобы ценили его работу. Когда в каком-либо милицейском отчете или докладе не поминали похвально его оперативный отдел, Парашин обижался до смерти. Он умел жестко, не стесняясь, требовать благодарности начальства. Он знал, что в Управлении его считают человеком грубым, даже подчас нахальным, и это ему нравилось.

Как только Сазонов вышел из кабинета, Парашин позвонил капитану Серебровскому.

– Зайдите ко мне.

Разговаривая по телефону, подполковник никогда не называл себя, считая, что все работники отдела должны узнавать его по голосу.

Серебровский явился тотчас же.

Дней десять назад они вместе ездили на рыбалку, капитан учил своего начальника бросать спиннинг из-под кустов, снизу; ночь стояла светлая, у щуки был жор, она брала хорошо; Парашин радовался как мальчишка. Под утро они крепко выпили, искупались, боролись на песке, мокрые, скользкие, и, когда Серебровскому удалось все-таки незаметно улечься на обе лопатки, Парашин, задыхаясь, сел на него верхом и, шлепнув по плечу, восхищенно сказал:

– А ты, брат, заводной!..

Войдя в кабинет, Серебровский молодцевато, но в то же время с оттенком шутки доложился:

– Капитан Серебровский явился по вашему приказанию.

Несмотря на то что докладывать по такой строгой воинской форме было не принято, начальник этого оттенка шутки не заметил или сделал вид, что не заметил.

– У тебя нынче какое дело? – спросил Парашин. – Ваську Козыря ищешь?

– Заканчиваю, Сергей Панфилыч, – уже серьезно, в тон подполковнику, ответил Серебровский. – Имею точные агентурные данные: во вторник приезжает к своей бабе. Буду брать.

– Без тебя возьмут, – сказал Парашин. – С завтрева перейдешь в отделение к Сазонову.

– К кому?

– К майору Сазонову.

Серебровский помолчал, медленно бледнея, и спросил:

– Это за что же, товарищ подполковник?.. С Козырем я совершенно не копался. На пятый день вышел в цвет…

У Парашина в случае нужды была замечательная способность не слышать того, что ему говорили. Он сказал:

– Вместе с майором будете работать в паспортном отделе. Гражданский розыск отходит к ним.

– Да за что же, Сергей Панфилыч?.. – Голос Серебровского стал тонким и ноющим от обиды. – Я мечтал служить под вашим руководством, вы меня учили; где я такую школу найду, Сергей Панфилыч?..

Все эти слова Парашин обожал, но, когда они сейчас выкатывались из круглого, пухлого рта Серебровского, Сергею Панфилычу стало не по себе. Он смотрел вниз, на свое подрагивающее колено, и поглаживал его рукой, пытаясь унять дрожь.

Ободренный молчанием подполковника, Серебровский быстро заговорил:

– Разве я смогу там расти, Сергей Панфилыч?.. Возиться с гражданским розыском! Канцелярщину разводить! Из меня пока еще песок не сыплется. – И, окончательно осмелев, он полоснул ребром ладони по воздуху. – Не пойду я от вас к этому Акакию Акакиевичу!..

Вероятно, последней каплей было то, что подполковник Парашин не помнил точно, кто такой Акакий Акакиевич.

– Вас, Серебровский, не спрашивают, куда вы пойдете, а куда не пойдете. И обзывать старых, заслуженных работников я вам не позволю. Ногтя вы его не стоите!.. – Парашин поднялся. – У меня все, товарищ капитан.

«Холуй!» – подумал он, когда дверь за оперуполномоченным закрылась.

Затем Парашин придвинул к себе настольный календарь и, не присаживаясь, мелко записал: «Акакий Акакиевич». Рядом он поставил три буквы – ВПС. Это значило: выяснить при случае.

3

Старухи с улицы Декабристов помогли Сазонову.

Узнав, что отец Федьки Кравченко, возможно, моряк, а мать, возможно, учительница (это было робко помянуто в солдатском письме), старухи переворошили в своей памяти все пять этажей довоенного дома.

Теперь они уже не дожидались Сазонова или кого-нибудь из сотрудников его отделения, а приходили в Управление сами. Пропуска в этом крыле не полагались, но старухи семенили мимо дежурившего внизу милиционера с таким видом, словно пропуск у них имеется, а не показывают они его только потому, что милиционеру отлично известно, насколько важное дело привело их сюда.

Вспоминали они «в складчину».

До войны жил в доме моряк. Аккуратный такой брюнет, всегда бритый, подворотничок беленький, башмаки начищенные и постоянно скрипели. Выпивши его никто не замечал даже на Первое мая и Седьмое ноября. Жена, молоденькая, стриженая, ходила с портфелем. Дворовой прачечной пользовалась аккуратно, воду по полу не расхлестывала. Жили они смирно, по воскресеньям отправлялись гулять под ручку. Распустехой ее никогда не видели. Во дворе никто и не заметил, как она сделалась в положении. Покойная дворничиха только потом уже рассказывала, что она им как-то ночью отпирала калитку и слышала, моряк спросил:

– Тебе тяжело, Зоенька? Лучше я вызову такси… А она ответила:

– Пойдем пешком, Миша. Я так загадала.

И они тихонько пошли по тротуару. Уже издали дворничиха приметила, как Зоя на углу схватилась за водосточную трубу. А моряк поднял руку и остановил какую-то машину. Вернулся он совсем под утро, весь белый с лица. Дней через десять они уже приехали втроем.

Тут вступала другая старуха, потому что она вешала во дворе белье, когда молодые супруги шли от ворот к лестнице. В руках у жены были цветы, махровая сирень. Нынче этого обычая нет, мужчины стали невежливы, их сделалось мало, на них ужасный спрос, они от этого сильно разбаловались. Иногда бывает больно смотреть, как хорошая, трудящаяся женщина охаживает какого-нибудь грубияна, а он не скажет ей ласкового слова; и суп ему нехорош, и картофель пригорел, и все не вовремя. За примерами недалеко ходить: взять хоть бы собственную дочь. Ладно, что нынче пенсии приличные. При такой пенсии можно позволить себе сказать зятю свое мнение. Тем более что есть отдельный лицевой счет. Что касается моряка, то фамилия его была Зубарев. Звали – Михаил Константинович. Насчет возраста точно сказать невозможно, но приблизительно было ему в то время лет двадцать пять. Мальчишку назвали Ваней. Ошибки здесь быть не может, потому что у Зубарева она сама лично спрашивала: «Что это вы выбрали такое простецкое имя?» – «А потому, говорит, и выбрали, что простое. Пусть будет Иван».

Моряк ушел на войну с первого дня. Возвращался один раз, уже другим летом. Пришел с противогазовой сумкой через плечо. Ключ от квартиры у него был.

Тут вступала третья старуха. Она жила площадкой ниже Зубаревых.

Дверь-то он ключом открыл, но сразу вышел обратно на лестницу и стал курить. Через порог было не переступить: снарядом вынесло всю квартиру. Старуха завела его к себе, он был как маленький, ничего не соображал. Даже вроде улыбался, где не надо. И все повторял: «Спасибо большое, большое спасибо».

Она рассказала ему, что жену похоронили неизвестно где, вместе с другими жильцами. А ребенка сперва взяла она, но пришлось сдать в детдом: мальчишка был слабенький, боялась – не выходит. Да и самое-то ее в тот день силком отправляли из Питера: сын прислал двух здоровенных солдат, они ее подняли на руки, легонькую как пробка, и, сколько она ни отбивалась, они только приговаривали: «Мамаша, тихонечко!.. Мамаша, мы делаем как лучше!..»

Погрузили в машину и увезли. Полгода она отъедалась у своих, под Вологдой, а потом хитростью вернулась обратно. Номера детдома она не помнит, голова стала сдавать и уши, а зрение ничего, жаловаться нельзя. Внукам до сих пор все сама перештопает, перечинит. Кричать с ней громко не надо, лучше говорить пореже. Адреса детдома тоже не знает; где-то на Выборгской…

Беседу с последней старушкой вел Серебровский.

– Как же вы, бабушка, сдавали чужого ребенка и абсолютно ничего не взяли на заметку? – спросил он досадливо.

По лицу старушки ему показалось, что она не расслышала, поэтому он, перегнувшись через стол, прокричал:

– Записать надо было, бабушка!

Она посмотрела на него светлыми от старости глазами и ответила:

– Хорошо, в другой раз запишу. Потом подумала и спокойно добавила:

– Дурак ты.

Соседки стали дергать ее за рукава, но она вынула из кофты носовой платок и громко высморкала свой крупный, мужицкий нос.

– А чего он мне сделает? Я полиции не очень-то боялась, когда сына забирали в шестнадцатом году. А уж милиция у нас своя. Кто ей правду скажет, если не мы?..

Боясь скандальной старухи, а заодно и ее сына, которого, видимо, преследовало царское правительство, Серебровский пояснил, что не обижается на нее из уважения к ее сединам.

К счастью, в комнате никого из сотрудников не было, когда он разговаривал с ней.

Сазонов требовал, чтобы вся эта болтовня аккуратно записывалась. Больше того, в результате бессмысленной старческой болтовни посыпались из Управления новые запросы.

Вместо Кравченко стал разыскиваться Зубарев Михаил Константинович.

Уж по сравнению с этим даже нудные дела алиментщиков были куда интереснее. Допрашивая их, Серебровский хотя бы ощущал сладостное чувство власти и благородного гражданского негодования, льстившее ему самому.

Но и тут все было не так просто с новым начальником. Казалось бы, вопрос ясен: преступник пойман, надо его изолировать. К этому призывал Уголовный кодекс. Сазонов же любил «разводить бодягу».

Столкновение произошло вскоре, после перехода Серебровского в подчинение к майору.

С месяц молодой оперуполномоченный ловил двух кормильцев, находящихся в бегах, проявил при этом чудеса изобретательности и служебного рвения, а когда поймал их, майор отказался испрашивать санкцию прокурора на арест.

Они не любили друг друга, Сазонов и Серебровский.

Презирая своего начальника, Серебровский сдерживал себя только страхом, а страх наращивал еще большую неприязнь и презрение. Скрыть эти чувства было трудно, да Серебровский временами и не очень пытался. Ему нравилось потом рассказывать сослуживцам:

– Сегодня я как врезал своему сухарю!

Ничего особенного он и не «врезал», но, пользуясь внешней безропотностью Сазонова, иногда разговаривал с ним довольно нахальным тоном, правда все время при этом бдительно следя, не хватает ли он через край, чтобы можно было тотчас же поправиться.

Неприязнь же Николая Васильевича к Серебровскому выражалась только в том, что майор никогда не смотрел ему в лицо, словно на этом лице было написано такое, что ему, майору, не хотелось или неприлично было читать. Кроме того, Сазонов разговаривал с этим подчиненным, избегая непосредственного к нему обращения. Беседа получалась мучительно неопределенной, будто Сазонов говорил в гулкое пространство: «Хорошо бы отправить… Надо бы проверить… Следует запросить…»

Выслушав Серебровского, который возбужденно и радостно доложил ему, что алиментщики наконец задержаны, Сазонов тихо сказал:

– Их придется отпустить.

– То есть как отпустить? Это же чистая сто пятьдесят восьмая!..

– Но они ведь работают.

– Удрав с Украины в Ленинград! Я же вам только что докладывал!.. В ножки мы им, что ли, должны кланяться за то, что они, видите ли, работают!..

– Находясь на работе, они получают зарплату. Один – семьсот восемьдесят рублей, второй – девятьсот двадцать. Следует взыскивать с них положенные по суду суммы.

– Так ведь снова удерут же! – вскрикнул Серебровскйй.

Его, помимо прочего, выводило из себя, что начальник все время смотрел в разные углы комнаты. Пытаясь поймать его взгляд, Серебровский поводил головой из стороны в сторону, но глаза начальника были неуловимы.

– Могут и не скрыться. Во всяком случае, не сразу, – сказал Сазонов. – А покуда на детей будут поступать деньги.

– Я, товарищ майор, не понимаю вашего отношения к законности, – сказал Серебровский. – Существует статья. По закону мы обязаны их арестовать…

Сазонов пошевелил своими мятыми серыми губами и сделал горлом глотательное движение, как человек, который проглотил нечто очень твердое и неразжеванное.

– Законы и статьи призваны улучшать жизнь людей. Их надлежит применять только так, чтобы от этого честному человеку жилось легче.

– А в данном случае легче всего будет преступникам! – насмешливо воскликнул Серебровский.

– Имеются в виду дети, – коротко ответил Сазонов. Воспользовавшись тем, что начальник стал что-то писать, Серебровский, который уже давно держался на кончике своего терпения, раздраженно махнул рукой, прошептал кое-что невнятное, о чем потом можно было рассказывать, что он «здорово дал прикурить этому сухарю», и пошел к своему столу.

– Вернитесь, капитан! – тихо не то позвал, не то приказал Сазонов.

Тот удивленно обернулся.

– Хорошо бы усвоить, что существует определенная форма служебных взаимоотношений. – Щеки и лоб Сазонова стали коричневыми: это он так краснел. Негнущимся, ровным голосом он продолжал: – Хотелось бы не забывать, что нарушение этой формы приводит…

– Виноват, товарищ майор! – быстро сказал Серебровский.

Тем временем шли своим чередом розыски Зубарева Михаила Константиновича.

Как свет потухшей звезды, продолжали поступать запоздалые ответы на запросы о Кравченко. Словно нарочно, именно сейчас, когда интерес к нему пропал, сыпались письма одно за другим. Уничтожать их все равно было не положено, они распирали папку, и, похлопывая по ней, Серебровский подмигивал:

– Дела идут – контора пишет!.. Одних почтовых марок рублей на полтораста, да еще человеко-часов тысяч на десять! А в результате – выслуга лет! Дадут нам ордена и медали за протертые штаны… Красота работенка!..

Розыски же Зубарева двигались с привычным скрипом.

Все повторялось – в который раз! – сначала: запрашивали – не отвечали, еще запрашивали – еще не отвечали. Тоска брала смертная, и только Николай Васильевич Сазонов, поднося наискосок, близко к своим глазам, все прибывающие бумажки, водил носом от одного их края к другому, будто тщательно вылизывая то, что там было написано.

Однажды в комнату сазоновского отделения неожиданно вошла Лида из адресного бюро. Это было в обеденный перерыв, она торопливо доедала на ходу пирожок.

– Никого нет? – спросила она, увидев, что за одним из столов сидит лишь Серебровский.

Он засуетился, вскочил, открыл крепкие белые зубы.

– Хорошенькое дело – никого! А я?..

– Передайте, пожалуйста, товарищу Сазонову, – сказала Лида и положила на ближайший стол листок бумаги.

Нагнав девушку в полутёмном коридоре, Серебровский, озираясь, попытался взять ее за руку.

– Ну, Лидочка, ну чего ты!.. Я ведь тогда не мог: как раз назначили тренировку. Нашу команду в класс «Б» собираются переводить… Ты мне не веришь, да? Я же вижу по глазам: не веришь, нет?..

По коридору в это время пошли с обеда сотрудники.

– Вы могли бы хоть позвонить по телефону, – сказала Лида, мечтая услышать в ответ, что он звонил, но не застал ее. И чтобы уколоть его, прибавила давно заготовленное: – У меня в тот вечер были другие приглашения…

Но капитан вдруг выпустил ее уже не сопротивляющуюся руку.

– Хорошо, я передам майору.

Деловито кивнув ей, он сделал сосредоточенное лицо и пристроился к кому-то проходившему мимо.

Листок, принесенный Лидой, провалялся на столе несколько дней: работник, сидевший на этом месте, был в командировке, а Серебровский обо всем забыл.

Дня через три кто-то походя наткнулся на эту бумажку, повертел ее, увидел фамилию Зубарева – она уже изрядно приелась в отделении – и положил на стол к Сазонову.

Он тотчас же узнал почерк Лиды.

«Зубарев Михаил Константинович. Год рождения – 1910. Проживает – Саперный переулок, 5, кв. 12».

Сазонов не стал никого посылать по этому адресу, а пошел туда сам.

Никакого определенного плана у него не было. Зайдя в контору домохозяйства, он посмотрел последние записи по домовой книге; потом побеседовал с паспортисткой.

Прописка у Зубарева была свежая. Приехал в Ленинград после демобилизации. Семья – жена и десятилетняя дочь. Место работы – техническое училище. Занимаемая должность – замполит.

К этим сведениям паспортистка могла добавить немногое. Жилец ходит в военно-морской форме. Проживает в коммунальной квартире. Вход с улицы, третья лестница, второй этаж, направо.

Для того чтобы паспортистка попусту не стала болтать по двору – уж слишком она оживилась, – Сазонов порасспросил ее и о других жильцах. Вопросы его были невинные, глаза паспортистки подернулись птичьей пленкой скуки.

У третьей лестницы он задержался немного, покурил, снова упрямо понадеявшись на свое сыщицкое счастье: а вдруг да распахнется дверь и выйдет прямо на него Зубарев, как две капли воды похожий на ту солдатскую фотокарточку, что лежала сейчас в нагрудном кармане.

Из дверей никто не выходил.

Урвав среди дня еще часок, Сазонов пошел в училище. В отделе кадров он попросил личное дело замполита Зубарева. Взяв в руки папку и еще не раскрыв ее, Сазонов ощутил вдруг такое яростное и в то же время усталое желание, чтобы за этой тонкой картонной обложкой оказался разыскиваемый человек, такое нетерпение охватило Сазонова, что он отошел к окну и еще некоторое время не открывал папку, делая для себя самого вид, что ему надо сперва расстегнуть пальто, приготовить блокнот, вынуть вечное перо.

И только когда все это было медленно, методично проделано, он перевернул обложку.

К анкете, лежащей поверх всех бумаг, была приколота фотография военного моряка. Сазонов положил рядом фотокарточку солдата.

Придирчиво всматриваясь в оба изображения и не находя в них бросающегося в глаза сходства, Сазонов стал выискивать его по мелочам, в розницу. Глаза и подбородки, кажется, схожи. Носы разные.

Он поднес обе карточки поближе к окну, вымаливая у себя снисходительное отношение к своей чрезмерной требовательности.

Совершенно одинаковый разрез глаз и совершенно одинаковые подбородки. Насчет носа вопрос спорный.

Насупив свои тяжелые брови, Сазонов листал документы.

Автобиографию Зубарева он прочитал дважды: в особо важных местах шевелил губами и шепотом произносил отдельные слова: «вторично», «погибла», «в Ленинграде».

В блокноте записал: «Женат вторично. Первая жена погибла в период Отечественной войны. До отбытия на фронт проживал в Ленинграде».

Пока все сходилось. Он вынул носовой платок и вытер лоб.

Оставалось выяснить главное, то, чего не могло быть в документах.

Дождавшись звонка на занятия, Сазонов пошел к замполиту. Когда он вошел в кабинет, Зубарев, стоя боком к дверям, принимал, очевидно, какое-то лекарство: он высыпал из пузырька на ладонь мелкие цветные шарики и забрасывал их себе в рот.

Смутившись, что его застали за таким занятием, Зубарев улыбнулся и развел руками:

– Гомеопатия!..

Несмотря на то что он был совершенно сед, лицо его светилось мальчишеским простодушием.

– Прошу извинить, – сказал Сазонов, показывая Зубареву свое удостоверение.

Зубарев мельком заглянул в протянутую книжечку и беспокойно спросил:

– Неужели наши ребята опять что-нибудь натворили?

– Никак нет, – сказал Сазонов. – Пришел побеседовать с вами по личному вопросу.

– Со мной? Пожалуйста. Я за собой криминальных грехов не таю…

Он снова улыбнулся и одернул на себе старенький короткий кителек. Зубарев был невелик ростом, и все на нем было какое-то аккуратно коротенькое, словно купленное в магазине «Детский мир».

Пригласив Сазонова сесть на диван, он устроился рядом. Теперь свет из окна падал прямо на его лицо, на удивительно для взрослого человека голубые глаза, и Сазонов вдруг отчетливо увидел сходство с солдатом Кравченко.

– С вашего разрешения я закурю, – сказал Сазонов.

Заметив, что посетителю как-то не по себе, Зубарев пошутил:

– Вы не волнуйтесь, товарищ майор: я не убегу…

– Обстоятельства вынуждают меня, – сказал Сазонов, – задать вам ряд вопросов личного порядка. Имя-отчество вашей покойной супруги – Зоя Семеновна?

Зубарев кивнул.

– В сорок втором году, в январе месяце, при артобстреле, – продолжал Сазонов, – в вашу квартиру попал немецко-фашистский снаряд. Так?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю