355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Израиль Меттер » Среди людей » Текст книги (страница 16)
Среди людей
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 00:49

Текст книги "Среди людей"


Автор книги: Израиль Меттер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 29 страниц)

– Сын ваш, – сказал капитан, – ведет себя в данное время хорошо, норму выработки выполняет и в нарушениях режима колонии замечаний не имеет.

Капитан поднялся.

– Вот, мамаша, сынка вашего мы подремонтируем морально, укрепим его уважение к правопорядку, и тогда получайте его себе на здоровье. Пусть тешит вашу старость… А теперь отдыхайте, мамаша, беседуйте с сыном, не буду вам мешать.

Он вышел, снова пожав неумелую руку старухи.

Она хотела сказать Славке, что надо бы попросить начальника похлопотать насчет ее пензии, чтобы у нее была своя копейка, но лицо сына после ухода капитана стало вдруг напряженным, и мать не решилась заговорить с ним.

Она только спросила:

– Чего он говорил-то? Будет тебе полегчание, Славик?

Сын ничего не ответил. Он перепрятал деньги, которые она ему привезла – сорок рублей, – из кулька с пшеном в макароны, свернув каждую пятерку трубочкой и запихнув их по одной в макаронину.

– Без меня не варите, мама, – велел он. – Я их пометил.

С конвойными солдатами старуха поладила легко, они ей зла не чинили. По ее представлениям, это были такие же деревенские парни, как и ее Славка, только судьба их сложилась удачливее – не он их караулил, а они – его. Могли б, может, и они напиться, думала старуха, и тоже б нашли, кому набить морду, и получить срок, да бог уберег их. С богом у старухи были затейливые отношения: она верила в него не во всякую минуту, а для объяснения крайних случаев своей трудной жизни.

Солдатам же, этим конвойным, обвыкшим в своей службе, появление старухи в вохровской казенной избе, где было не продохнуть от тяжелого холостяцкого духа, от круглосуточного уставного распорядка, – появление этой старухи словно бы напомнило солдатам, что где-то в дальних деревнях и поселках у них тоже имеются бабки, матери, тетки, схожие с этой старухой. Она и разговаривала с ними давно позабытыми и никогда здесь не употребляемыми словами. Обращаясь к ним, она называла их сынками, детками, и, отвечая ей, они говорили: мамаша, бабуся, и эти непривычные, домашние слова сперва с трудом проталкивались сквозь их служебное горло.

На третий день пребывания в колонии старуха отдала сержанту Бобылеву привезенные два пол-литра. Ничего ей от конвоя не надо было, а хотела она порадовать их гостинцем к празднику.

Было это так.

Разувшись после ночного дежурства и протянув закалевшие от сырости ноги к горячей плите, Бобылев дремал. Еще не развиднелось, однако старуха уже подхватилась с постели и тотчас стала прикидывать, что бы ей еще сделать для пользы сына. Славка спал. Она поправила на нем сползшее на пол одеяло, утерла ему щеку, залитую ночной слюной – он не проснулся, – и вышла на кухню.

Увидев здесь дремлющего Бобылева, она воротилась назад в комнату, вынула припрятанные две бутылки и сложила их в свой фартук.

В полутемной кухне она приблизилась к Бобылеву и дотронулась до его плеча.

Он обернулся моментом, словно бы и не дремал.

– Чего тебе, бабка?

Старуха развернула перед ним фартук.

– За это знаешь что полагается? – строго спросил Бобылев.

Она не расслышала. Наклонясь к ней, он крикнул:

– За это дело знаешь что дают?

– По два восемьдесят семь отдала, – сказала старуха. – Или у вас дороже?

– У нас дороже! – сказал Бобылев. – У нас за такое дело срока дают. Вот составлю сейчас акт на тебя, и будешь ты, бабка, сидеть от звонка до звонка. На пару со своим Славкой… Да не держи ты вино в подоле – уронишь. Поставь вон в шкапчик.

Нисколько старуха не оробела. Здесь, в колонии, она уже ничего не боялась.

– Это можно, сынок. Со Славиком – я не против.

– Неужто согласилась бы, бабушка? – удивился Бобылев.

– А чего? И у вас люди живут. Ты вон – живешь?

– Так я же, бабка, вольный.

– Нету твоей воли, – сказала старуха. – Вольный бывает только малый ребенок: захотел – в пеленки нафурил… А ты, солдат, на службе.

– Не в заключении все ж таки, – обиделся Бобылев. – Отслужу – у меня паспорт чистый, езжай на все четыре стороны.

Хотела старуха сказать ему, что в деревнях люди и совсем без паспортов живут и не в том состоит человек, какой у него на руках документ, но ничего она говорить Бобылеву не стала, чтобы он окончательно не рассердился на ее Славку.

А сержант встал, обул свои нагретые у плиты сапоги и вынес такое решение:

– Для первого раза, бабка, не буду я составлять на тебя акт, по причине явки с повинной. Ограничиваюсь словесным внушением. Вино отымаю. Живи, бабушка, дальше согласно установленного режима.

И она стала жить дальше.

Шло время, приближался день отъезда. Старуха совсем перестала спать. Ей казалось, что таким способом она наращивает срок своего пребывания рядом с сыном.

Свободнее всего было вечером, когда колония затихала. Иногда только взлаивали сторожевые псы, но старуха не думала, что они сторожевые, – собаки брехали, как в поселке.

Вечером она была вдвоем со Славиком. Трезвый и ласковый, он был тут на глазах у нее. За всю ее долгую жизнь они никогда не были так помногу вдвоем. Когда же она вспоминала, что придется вскорости возвращаться в поселок, в Гришкин недобрый дом, душа ее замирала в тоске и одиночестве.

Славке она не рассказывала подробностей своего унижения перед невесткой – он и сам догадался.

Всмотревшись в ее худобу, в древнее ее тряпье, знакомое уже много лет, увидев, что она ест пищу так же жадно, как и он, Славка сказал:

– Несладко вам, маманя, живется у моего братана Гришки.

– Да что ты… Да что ты… – всполошилась старуха.

– Ладно. Встренусь с ним, посчитаемся.

– Ой, Славик, не надо, – сказала старуха. – Опять сядешь в тюрьму. Да и невиноватый он, это все Тайка, она уж и прыщами пошла от злости, всю морду ей закидало, он и не спит с ней, брезговает.

– А послал бы он ее… – сказал Славик и нарушил свое обязательство, данное в честь праздника.

В последнюю ночь перед старухиным отъездом оба расстроились. Не спали вовсе. Славка плакал, просил прощенья у матери, обещался аккуратно высылать ей деньги, говорил, что споловинит срок хорошим поведением.

– Дождитесь меня, мама, – просил он, размазывая слезы по своему тощему серому лицу. – Не помирайте. Очень я вас прошу. Нету у меня никого на свете, кроме вас.

– Не помру, сынок. Дождусь, – посулила старуха.

Она разложила ему в кульки оставшиеся харчи, перекрестила его на прощанье, поклонилась дежурному конвою и уехала к вечеру.

За горем своим старуха и не заметила обратного пути. Ехала она теперь налегке – все оставила сыну. И сердце свое тоже кинула там – ехала пустая. В вагоне, внизу под ее полкой, опять было много пассажиров, они сменялись в дороге, шумели, играли песни; мужики бегали с чайниками за пивом, за кипятком; ели беспрестанно то одни, то другие. Старуха не сползала со своей полки. До того она долго лежала, что какой-то молодой бородатый турист даже крикнул на все купе:

– Братцы! А ведь старушка-то наша ни разу не спускалась в туалет! Может, она дуба дала?

И, встав на нижнюю скамью, он заглянул к ней наверх.

– Бабушка, ты живая?

Она не откликнулась, только открыла глаза. И, заглянув в них, турист сполз вниз.

В поселок старуха воротилась среди дня. Дверь Гришкиного дома была на запоре. Пошарив под крыльцом ключ и не найдя его, старуха села на свой порожний чемодан дожидаться. По двору бродили два индюка, она налила им воды в корытце. На огороде картошка была уже выкопана, ботва валялась по всей земле. Старуха собрала ее в кучу и стала перетаскивать за ограду в лесок – там в яме перепрела и прошлогодняя.

Первой пришла домой Таисия. Она не поздоровалась со свекровью; вошла в дом, растопила плиту, поставила на огонь чайник. Старуха все возилась с ботвой, покуда не показался в ограде сын. Уже выпачканная в земле, держа охапку мокрой зелени, она выпрямилась сколько могла навстречу ему и робко сказала:

– Приехала я, Гришуня.

– Вижу.

– Велел Славик кланяться, поклон передавал брату Григорию и супруге его Таисии Яковлевне…

– Да пошел он со своими поклонами, – сказал сын. – Прохиндейская морда!

Потом Гриша пил чай вместе с Таей. Старуху не звали, она сама пришла, допила, что осталось после них.

НАКАНУНЕ

1

За два дня до отъезда из санатория Николай Иванович Коташев влюбился. Это случилось настолько для него неожиданно, что он сперва даже не понял, что с ним происходит.

Как всегда после целого года напряженной и суетливой работы в городе, жизнь в санатории казалась непривычно тихой. Проходя первые дни по саду мимо маленького домика, в котором помещалась контора санатория, и слыша телефонный звонок, Николай Иванович настораживался: ему чудилось, что звонят из клиники, где он служил, и срочно просят его к телефону.

Вечерами он вместе со своими соседями по комнате выходил к морю. Они стояли на берегу у каменной балюстрады и смотрели на лунную дорожку, на далекие огоньки проходящих кораблей. Воздух был удивительно чистый, дышалось легко и глубоко, плеск прибоя успокаивал душу. Они разговаривали негромкими голосами; говорили о том, что море похоже на картины Айвазовского, что вот оно шумит сейчас, как шумело тысячу лет назад, и горы стоят неизменно, и трудно представить себе, что где-то бренчат трамваи и гудят машины.

Утомленные горожане, попав тихим вечером на берег южного моря, любят поговорить обо всем этом.

Узнав, что Коташев – врач, соседи часто расспрашивали его о медицине; он привык к этому за свою жизнь и принадлежал к той породе медиков, которые отвечают на расспросы по их специальности вполне охотно, но очень уж неопределенно: из его слов получалось, что самое главное для здоровья – могучие силы организма, а сама по себе медицина, в особенности терапия, к сожалению, мало чем может помочь человеку.

Особенно дотошно расспрашивал Николая Ивановича пожилой оркестрант, живший с Коташевым в одной комнате. Он совсем недавно бросил курить и любил разговаривать об ощущениях, которые в связи с этим испытывает.

Просыпаясь, он обращался к Коташеву:

– А знаете, совершенно исчез мой противный утренний кашель. Это ведь нормально, доктор?

Коташев любил музыку и пытался поговорить с оркестрантом о Чайковском, Рахманинове, Шостаковиче, но тот торопливо отвечал:

– Да-да, прекрасная соната… Все-таки, доктор, я думаю, бронхи у меня уже очистились…

В общем, он представлялся Коташеву малоинтересным человеком.

Вторым сожителем Коташева по комнате был тридцатилетний инженер Пичугин. Лысоватый, в очках, рано располневший, он был хлопотлив и жаден к жизненным удовольствиям. Он отдыхал в санатории со страстью и рвением.

Николай Иванович испытывал почему-то чувство брезгливости к Пичугину. Даже когда они порой одновременно входили, купаясь, в воду и Коташев видел в двух шагах от себя упитанное, вялое и белое тело инженера, ему было неприятно, что их сейчас омывает одна и та же вода.

Может быть, брезгливость, эта объяснялась тем, что Пичугин нехорошо говорил о женщинах. Вечерами он убегал на танцевальную площадку в Дом отдыха поварского ученичества и возвращался оттуда поздно, перелезая через забор санатория; пахло от него в темноте потом и, как казалось Коташеву, псиной. Инженер не зажигал света в комнате, чтобы не разбудить соседей, добирался на цыпочках, на ощупь до своей постели и, скрипнув пружинами, затихал. Во сне он иногда произносил:

– Боже мой, боже мой…

И голос у него при этом был испуганный, как у ребенка в темном коридоре. Однажды на почте Николай Иванович слышал, как Пичугин звонил жене в Ленинград. Дверь будки была приоткрыта – стояла жара, – и Пичугин кричал ласковым голосом:

– Здравствуй, девонька… Ну как ты, девонька?.. На обратном пути с почты Пичугин догнал Коташева и, вытирая мокрую плешь носовым платком, сказал:

– Вот и на душе полегчало: позвонил женке домой, – все благополучно, можно спокойно отдыхать.

– А я не замечал, чтобы вы до сегодняшнего дня отдыхали беспокоясь, – брезгливо ответил Коташев.

Пичугин громко расхохотался.

– Шутник, доктор! Что там ни говори, а семья – дело святое… Вот вы, наверное, думаете, что я развратник? А для меня первое дело – семья. Я свою супругу очень уважаю, она у меня дельная, умная баба, я ей вчера посылку – черешню – отправил… В городе, знаете, нет времени погулять, голова озабоченная, а тут воздух, питание регулярное, – конечно, тянет на травку. – Он посмотрел на Коташева, подмигнул и, снова захохотав, добавил – Физиология!

– То, что вы говорите, – пошлость, – сказал Коташев.

– Правильно! – обрадовался инженер. – Конечно, пошлость. Так давайте разберемся; что же она, в сущности, собой представляет? Пошлость есть правда жиз– ни, которой люди почему-то стесняются. А я не стесняюсь, вот и вся разница…

Он взял Коташева под руку, высвободиться было неловко.

– Не судите, доктор, людей по поведению в санатории. И вообще не судите строго. Живем мы, к сожалению, один раз, дьявольски мало живем! Только войдешь во вкус, и сразу начинается ваша медицина: инфаркт, инсульт, черта в ступе!.. Мы с вами, дорогой доктор, однодневные бабочки в общей системе мироздания. Какая-нибудь глупая щука живет триста лет, а я, умеющий создавать сложнейшие машины, загнусь, простите за грубость, годам к пятидесяти… Ну и жара! – сказал он без всякого перехода. – Пойдемте окунемся?

Николаю Ивановичу не хотелось идти с ним, но солнце так немилосердно пекло, что не было сил, да и лень было возражать. Раздеваясь на пляже, инженер продолжал говорить как заводной. Он разоткровенничался до такой степени, что Коташеву было неловко его слушать. Рассказал даже, что у жены была грудница, когда она кормила ребенка. Чтобы избавиться от него, Николай Иванович нырнул. Но когда он показался на поверхности, Пичугин уже плыл рядом и продолжал:

– У меня в городе квартира хорошая, душ, центральное отопление…

– Ну а зачем вы каждый вечер бегаете к поварам танцевать? – раздраженно спросил Коташев.

– Чудак человек! – засмеялся Пичугин. – Я же от этого еще больше ценю семейную жизнь… Вот как набегаешься летом, напаскудишь, а потом приедешь домой – и такая на тебя находит нежность к жене, к покою…

Пичугин даже присвистнул, потом отфыркнулся, набрав, очевидно, воды в рот, и отплыл в сторону…

В этот же день после мертвого часа, когда жара начала спадать, Николай Иванович сидел в шезлонге и просматривал газеты. С волейбольной площадки доносились громкие голоса играющих. Раздался вдруг крик, на который Николай Иванович не обратил внимания – ему сладко дремалось, – но кто-то потряс его за плечо;

– Доктор, Аня сломала ногу!..

Его повели на площадку. На земле, под сеткой, сидела девушка и, виновато улыбаясь, смотрела на приближающегося Коташева.

– Ничего я не сломала, – сказала она, – а просто неловко подпрыгнула… Сейчас все пройдет…

Девушка попыталась подняться; но, охнув, упала.

– Не двигайтесь, – строго сказал Николай Иванович.

Присев подле нее на корточки, он ощупал лодыжку, потом, не предупреждая, сильно дернул ступню. Аня вскрикнула.

– Встаньте, – приказал Коташев. – У вас был вывих.

Аня поднялась; еще не веря в свое исцеление, легонечко притопнула больной ногой, глаза ее засияли, и она кинулась вдруг на шею Николаю Ивановичу и громко поцеловала его в щеку. Он потер рукой подбородок и улыбнулся. Игроки рассмеялись. Откуда-то взялся тут и Пичугин; он захлопал в ладоши, как в театре, и закричал:

– Бис! Анечка, бис!..

Николай Иванович посмотрел на инженера хмурым взглядом; инженер был в ярко-желтой майке и в синих трусах с генеральскими красными лампасами, – он чем-то походил на немолодую цирковую собаку. Коташеву не понравилось, что Пичугин назвал девушку Анечкой.

Вечером стал накрапывать дождь. Небо заволокло тучами, в горах ворочался с боку на бок гром, а над морем, вдалеке, вспыхивали и потухали зарницы; когда они коротко вспыхивали, казалось, что там, на краю моря, происходит что-то необыкновенно праздничное и веселое. Духота все никак не могла разрядиться: реденький дождь много раз начинался и переставал. Дул плотный душный ветер, он не давал тучам густо собраться, они метались по небу, то гася луну, то вдруг открывая ее вновь. В такие вечера даже у здоровых людей замирает сердце и дышится с трудом; от скопления, что ли, электричества в воздухе человек чувствует себя тревожно.

Под большим навесом у столовой собрались все, кто жил в санатории. Здесь стоял потертый бильярдный стол с рваным сукном, топчаны, шезлонги.

Аня уже несколько раз выбегала из-под навеса, раскидывала руки в стороны, ладонями вверх, и кричала:

– Товарищи! Совершенно нету дождя!..

Играя на бильярде, Николай Иванович посматривал на нее. Ему захотелось поскорее бросить партию, но партнер, старик, играл вдумчиво, перед каждым ударом он внимательно изучал расстановку шаров на столе, пригибался к борту, долго метился.

Человек пять-шесть, сидя на топчанах, завели песню. Они пели «Шумел камыш, деревья гнулись», и оттого, что дул ветер, казалось, что действительно шумит камыш и гнутся деревья. Постепенно к этой группе поющих присоединились все, кто был под навесом. Пожилой оркестрант затянул «Однозвучно звенит колокольчик». Когда он запел эту старую хорошую песню, лицо его стало умным и значительным. За ним и Пичугин вспомнил «Славное море, священный Байкал!». Ее подхватили хором…

Ударил у самого навеса гром, и хлынул ливень. Словно радуясь, что ему дали наконец возможность пролиться, он весело и ожесточенно захлестал по крыше, по земле, по деревьям. Воздух тотчас же стал свежим.

Коташев уже не играл на бильярде, а слушал, как поют. Пичугин сейчас совсем не раздражал его: у инженера были печальные выпуклые глаза за стеклами очков и одухотворенный лоб. Николай Иванович посмотрел на Аню и подумал, что вряд ли она испытывает сейчас те чувства, которые заполняют его, Коташева, душу. Песни всегда настраивали его на грустный лад, каждая из них была связана с каким-нибудь далёким воспоминанием.

Ему захотелось усадить Аню против себя и рассказать ей, что значат для пожилого человека все эти песни. И вообще ему захотелось рассказать ей что-то значительное из своей жизни. Приходили в голову обрывки фраз, которые он непременно должен произнести:

– Все не так просто, Аня…

Или:

– Есть на свете такие вещи, Аня…

Что именно не просто и какие такие вещи, он еще в точности не представлял себе, он видел внимательные глаза Ани, которая радостно черпает у него житейскую мудрость.

А Аня, даже не подозревая этого, стояла неподалеку и пела. По. правде говоря, ей уже немножко надоело петь старые грустные песни: она с большим удовольствием потанцевала бы сейчас или побегала под проливным дождем. Ей не повезло, что она, заболев в конце весенней сессии, попала в санаторий в такое время, когда еще не съехалась молодежь. Здесь почти каждому перевалило за сорок; все они в первый же день приезда вырезают себе палки для ходьбы, с палками ходят даже до столовой, а прогулка на почту или в аптеку считается серьезным путешествием. И ногу она подвернула из-за того, что страховала толстого пожилого игрока, который стоял у сетки как чурбан… Конечно, приятно, что она многим здесь нравится, – она, слава богу, не слепая, чтобы, не видеть этого…

– Товарищи! – закричала Аня. – Дождь кончился! Идемте гулять!

Она выскочила из-под навеса, сбросила туфли и, взяв их в руки, запрыгала по теплой воде на дорожке. Небо очистилось, луна, после темени, светила особенно ярко, по ней еще изредка пробегали рваные остатки туч, но она гнала их прочь.

Отважились на прогулку по сырости человек пять. Пошли тропинкой в гору. Минут через десять отстал и повернул домой оркестрант; запыхтел и присел на камень старик, игравший с Коташевым на бильярде, растаял позади еще один спутник, – остались только Аня, Николай Иванович и Пичугин.

Они шли гуськом. Коташев быстро устал, – он не любил подниматься в гору. Ему казалось, что они уже достигли достаточно живописного места, чтобы можно было остановиться, передохнуть и, главное, поговорить. Но его спутники все шли и шли вверх.

– До чего ж красиво! – уже несколько раз произносил Коташев, желая привлечь их внимание.

– Недурно, – ронял на ходу Пичугин. Продираясь сквозь густой кустарник, Коташев стал злиться. Для чего, собственно, он ползет по этой горе? Ему даже стало совестно, когда он представил себе, что его сослуживцы могли бы увидеть, как он, доцент клиники, цепляется за мокрые колючие кусты. Николай Иванович остановился, перевел дух и прислушался, не позовут ли его спутники. Голосов не было слышно.

Обидевшись, он осторожно начал спускаться к дому…

На другой день, после завтрака, Аня пригласила его играть в волейбол. Она сказала:

– Доктор, миленький, это же очень полезно для здоровья.

Он улыбнулся: почему-то, когда она к нему обращалась, Коташев непроизвольно улыбался.

– Я человек пожилой, – сказал он, думая, что шутит.

– Мой папа тоже пожилой, но очень любит волейбол.

– Сколько лет вашему отцу? – спросил Коташев.

– Сорок два. Он еще совсем бодрый…

– Я старше вашего отца на четыре года, – сказал Коташев, продолжая улыбаться. – Возможно, с высоты вашей молодости, это и покажется вам странным, но я тоже чувствую себя совершенно бодрым.

– Ой, простите! – покраснела Аня. – Я ужасно глупая… Идемте, доктор, миленький…

– Меня зовут Николай Иванович, – сказал Коташев.

Аня совсем смутилась, протянула руку ложечкой, как делают дети, когда знакомятся со взрослыми, и отрекомендовалась:

– Аня.

– А по отчеству? – спросил Коташев, пожимая маленькую теплую руку.

– Петровна…

Первые десять минут Коташев играл в волейбол, не снимая пиджака и галстука. К счастью, почти все игроки были немолодыми людьми. Аня несколько раз громко похвалила Коташева за то, что он хорошо подает мяч, и Николай Иванович расцвел. Он даже как-то залихватски ухал, когда бил по мячу. Минут через десять он снял пиджак и галстук и повесил их на спинку скамьи. Рубаха промокла насквозь. Коташев заправил ее за пояс и стянул его потуже, чтобы уменьшить живот.

Выбежав снова на площадку, он почувствовал себя необыкновенно ловким, стройным и красивым. Как раз в этот момент через сетку перелетел мяч в сторону Коташева; он услышал крики партнеров: «Доктор, пас! Пасуйте, Николай Иванович!» Изящно, как ему представлялось, изогнувшись, он ударил изо всех сил. Крутясь, мяч пролетел над самой сеткой.

«Ах, черт возьми! – с гордостью подумал Коташев. – Неужели это я ударил?»

Он осмелел. Быстро усвоив терминологию игроков, он уже кричал: «Автора! Автора!» или: «Ножками! Ножками!» Весь день не оставляло Коташева радостное ощущение, он чувствовал в душе восторг. «Полезная штука спорт», – думал Николай Иванович.

К ужину Коташев надел другой костюм. Оркестрант предложил ему зайти в деревянную будку выпить перед едой по стакану вина. Неожиданно для себя Николай Иванович согласился. Терпкое молодое вино понравилось Коташеву.

– Ну как, вошло в кость? – спросил оркестрант, допив свой стакан.

– То есть как «в кость»? – переспросил Коташев.

– Вы что, непьющий? – удивился оркестрант.

– Ну почему же? На именинах, в праздники я позволяю себе выпить кагор или портвейн…

– А я маленько закладываю, – признался оркестрант. – Давайте, доктор, еще по стаканчику.

Выпив второй стакан, Николай Иванович не ощутил опьянения; он только почувствовал, что его взволнованно-восторженное настроение укрепилось и словно продолжилось. Да еще, пожалуй, Сергей Михайлович – так звали оркестранта – показался вдруг интересным собеседником. Они шли к санаторию, делая крюк, берегом моря. Коташеву хотелось сказать своему спутнику что-нибудь очень приятное: он чувствовал себя виноватым за то, что так долго считал его неинтересным человеком.

– Я никогда не бывал в Крыму, – сказал Николай Иванович, сильно и свободно размахивая руками. – Как здесь прелестно, дорогой мой! Вы счастливец! Музыка!.. Вот это все – море, небо, зелень – вы в силах подарить людям, сидящим в зале. Тончайшие движения человеческой души запечатлеваются в звуках. Вы проводите смычком по струнам…

– Я играю в оркестре кинотеатра «Гигант», – перебил его Сергей Михайлович. – Это все правильно: покорять зал, исторгать чудные звуки, уноситься ввысь… Но для этого необходима одна мелочь – талант, А у меня, как оказалось, его нету…

– Неправда! – горячо возразил Коташев. – Не верю! Я убежден – вы талантливый человек. Наконец, вы кончили консерваторию!

Сергей Михайлович рассмеялся:

– Консерватория – учебное заведение. Оттуда выходят и Чайковские и лабухи.

– Кто? – не понял Коташев.

– Лабухи! Так называются на нашем оркестрантском жаргоне те музыканты, которые лишены дарования.

– Как можно говорить о себе такими словами! – горячился Коташев.

– Так ведь все уже было, дорогой доктор: думал, что затирают, думал, что не везет. Я читал в молодости даты под портретами на календарях и высчитывал, сколько прожил тот или иной гений. И всегда получалось, что у меня еще масса времени впереди…

В тоне пожилого оркестранта не было и тени грусти. Большого роста, широкоплечий, с крупными и какими-то мятыми чертами добродушного лица, он шел слегка развинченной походкой, загребая ногами песок. Его легко было представить себе с контрабасом в руках, но никак не со скрипкой.

– В этом, Николай Иванович, тоже есть свой резон – понять собственное место в жизни, – сказал он, когда они входили в калитку санаторного сада. – Не одним же гениям жить на земле…

Возле, столовой стоял оживленный Пичугин. Он разговаривал о чем-то с Аней и громко смеялся. Она убежала к себе в комнату, а Пичугин, завидев приближающихся Коташева и оркестранта, подмигнул вслед девушке и сказал:

– Прелестный экземпляр! Не правда ли, доктор?

У Коташева зашумело сердце, и он тихо переспросил:

– Как вы сказали?

В полутьме не было видно его побелевшего лица. Пичугин ответил:

– Я говорю, экземплярчик хорош. На любителя!..

Неумело широко размахнувшись, Коташев ударил его по лицу. Уже коснувшись Пичугина, он вдруг почувствовал невыразимое наслаждение от того, что делает, и ударил еще раз.

У инженера свалились очки. Отшатнувшись, он прикрыл локтем лицо и споткнулся о ступеньку. Оркестрант заслонил его от Коташева и испуганно зашептал:

– Николай Иванович… Доктор… Ради бога!

У Коташева тряслись руки и дергалась щека.

– Я не позволю!.. – говорил он тонким голосом. – Вы не смеете!.. Это гадость!

Из распахнутых окон летней столовой высунулись люди. Оркестрант замахал на них руками и торопливо успокоил:

– Ничего, ничего, товарищи… Все в порядке… Ешьте, пожалуйста.

Коташев круто повернулся и пошел прочь. Пичугин нашарил на земле очки, надел их и, пожав плечами, сказал оркестранту, который растерянно гладил его по спине:

– Все-таки это довольно странно… Какой-то психопат!

Часа через полтора оркестрант нашел Коташева на берегу моря. Он сидел на камне и водил прутиком по песку. Вздохнув, Сергей Михайлович присел рядом.

– Сегодня на ужин давали жареную рыбу. Я вам поставил в тумбочку, – сказал он.

– Благодарю вас, – ответил Коташев. – Мне, очевидно, не следовало пить так много вина.

– Я должен был вас предупредить, – виноватым голосом сказал Сергей Михайлович. – Это молодое вино очень коварное: пьешь – вроде квасок, а потом как пойдет бродить в желудке!.. А еще бывает, знаете, намешают туда разной дряни – хмель, дрожжи…

Коташев передернул плечами от холода, хотя вечер был теплый. Ему было стыдно, и хотелось очутиться у себя дома на диване. Так бывало в детстве, когда совершишь какой-нибудь проступок и хочешь исчезнуть, чтобы пробежало поскорее побольше времени. От сидящего рядом оркестранта шло сквозь пиджак тепло, оно приятно согревало застывший бок.

– Ну а что там говорят? – спросил Коташев.

– Да ничего особенного, вы не волнуйтесь, – успокоил его Сергей Михайлович. – Никто толком ничего и не понял. – Он вдруг неожиданно весело рассмеялся. – Как это вы его здорово!..

Коташев поморщился, но оркестрант не заметил этого.

– Сильно вы к нему приложились! Вообще говоря, я даже не сообразил, за что. Кстати, вам надо обдумать формулировку…

– Какую формулировку? – спросил Коташев.

– Дело в том, что вас просил зайти главврач. Вы не беспокойтесь, он славный старик. Меня уже вызывали…

– Отвратительно! – Хрустнув пальцами, Коташев встал. Хлопотливость оркестранта показалась ему сейчас уже неприятной.

В маленькой приемной перед дверью главврача сидел Пичугин. Не глядя на него, Коташев решительно прошел в кабинет. Главврача не было. У окна чинил настольную лампу завхоз. Он был в кавказской длинной рубахе со множеством белых пуговиц на вороте, подпоясанной узким наборным ремешком, в высоких мягких сапогах. Завхоз посмотрел на вошедшего Коташева глупыми выпуклыми глазами и сказал, причмокнув языком:

– Культурный человек, с высшим образованием, а позволяете себе в нетрезвом виде участвовать в пьяных драках.

– Не воспитывайте меня, – резко сказал Коташев. – Где главный врач?

– Буду воспитывать! Надо воспитывать! – настойчиво произнес завхоз. – Вот сообщим по месту работы, пускай делают выводы…

Коташев шагнул к дверям, но в это время в кабинет вошел главврач. Николай Иванович встречался с ним года два назад в Ленинграде, в облздравотделе, и помнил его веселым, приветливым стариком.

– Прошу садиться, – сухо сказал главврач и прошел к своему креслу. Проглядев какую-то бумажку на столе, он нетерпеливо обернулся к завхозу – Спасибо, Пато Кондратьевич, я сегодня обойдусь без лампы. Вы можете идти.

Завхоз разочарованно потоптался на месте, мечтая принять участие в беседе, но молчание в кабинете все длилось, и он вынужден был удалиться.

– Вот садитесь, пожалуйста, коллега, в мое кресло, а я сяду на ваш стул, – раздраженно начал главврач, как только дверь кабинета закрылась, – и будьте добреньки посоветовать мне, что я должен с вами делать.

– Я завтра уеду из санатория, – ответил Коташев.

– Скажите на милость, какой дуэлянт нашелся! – проворчал главврач. – Сколько дней у вас осталось до конца путевки?

– Это не имеет значения. Я завтра уеду.

Старик заерзал в кресле, кругленькое лицо его пошло пятнами.

– Черт знает что! Ведь вы же год работали как вол, приехали отдыхать, неужели непременно нужно было… – Главврач замолчал, вздохнул и уже более спокойным голосом продолжал: – Я разговаривал с товарищем Пичугиным, Он говорит, что вы подрались…

– Мы не подрались. Я его ударил, – прервал главврача Коташев.

– Ах, оставьте! – устало сказал старик. – Какое это имеет значение? Я хочу погасить скандал, а вы не идете мне навстречу. Будете вы просить у Пичугина извинения? Он ждет в приемной.

– Нет, – ответил Коташев, подымаясь.

– Голубчик, он же на вас в суд подаст! – жалобно простонал главврач. – Я же с ним беседовал. Он же требует от меня медицинскую справку, что вы нанесли ему увечье…

– Лев Константинович, прекратим этот разговор, – попросил Коташев. – Он мне неприятен. Благодарю вас за добрые намерения.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю