Текст книги "Среди людей"
Автор книги: Израиль Меттер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 29 страниц)
– А я знала, я знала, что ты был в меня влюблен!
Коташеву тоже захотелось сказать какой-нибудь тост, но на ум приходили все не те мысли: то ли надо было выпить за науку, то ли за молодость. Он уже видел себя с поднятым бокалом в руке, произносящим особенные слова, обращенные к сердцам юношей и девушек, видел глаза Ани, полные одобрения, но до него донеслась вдруг фраза, сказанная молодым человеком, сидящим по другую сторону девушки в очках!
– Кто этот дядька, рядом с тобой?
– Врач. Он увивался за Анькой на курорте.
Коташев поежился: ему стало на мгновение тошно оттого, что его отношение к Ане можно было так нелепо сформулировать. Он быстро посмотрел на Аню, боясь, что она могла услышать это и оскорбиться. Нет, кажется, она по-прежнему весела…
«Ну и что ж? – подумал Николай Иванович. – Неважно, как называются человеческие отношения, важно, какие они на самом деле…»
После ужина быстро вынесли столы в соседнюю комнату, начались танцы. Коташев сел в кресло в углу. По комнате кружилось Анино голубое платье; иногда он видел ее ноги на высоких каблуках. Он не любил эту танцевальную бессмысленную музыку, но сейчас она соединялась с голубым платьем, с открытой Аниной шеей, с тем, что, проносясь мимо Коташева, Аня улыбалась ему, – и от всего этого пустая музыка возвышалась, приобретала сокровенный смысл. От выпитого вина немного кружилась голова; все, о чем он думал сейчас, было легким и бесшабашным.
«Трын-трава!» – подумал он без всякой связи и даже неизвестно о чем.
«Трын-трава!» – думал он с удальством и жалостливо смотрел на девушку в очках, которую никто не приглашал танцевать; Николай Иванович забыл, что и сам-то неподвижно сидит в углу в кресле. Глядя на Аню, Коташев радовался, словно это он плясал с ней. Ей был к лицу и суровый горняк, и молоденький лейтенант, очевидно только что выпущенный из училища: на нем скрипело новенькое обмундирование. Николай Иванович гордился тем, что ее обнимают, что она чему-то весело смеется, что она поблизости существует. Он хмелел от музыки и шарканья ног, ему все было нипочем. Если б можно было сейчас поймать на мгновение край ее голубого платья и прижать его к губам, он сделал бы это с восторгом. Ощущение такого богатства заполняло его душу, что самые обычные вещи – двери, окна, шкаф – он видел сейчас с необыкновенной яркостью, а все, что было за стенами этой комнаты, представлялось ему нищим и убогим.
А Кате – так звали медичку – стало жаль Коташева, отброшенного танцами в угол; она подошла к нему и села на маленькую скамеечку в нише.
– Я с восьмого класса твердо решила идти в медицинский институт, – сказала Катя, сдвигая брови. – Через два года у нас начнется специализация, и я, вероятно, остановлюсь на хирургии. Мне уже три раза удалось ассистировать на ампутации бедра.
– Это великолепно! – сказал Коташев. – Вообще все замечательно, Катюша.
– Правда? – обрадовалась она, и лицо у нее стало по-детски милое. – У меня только есть один серьезный недостаток: когда я в клинике осматриваю и выслушиваю больного, мне кажется, что он болен всеми болезнями – и в сердце у него систолический шум, и селезенка увеличена, и дыхание жесткое… Это, вероятно, потому, что у меня еще нет достаточной уверенности. А врач должен твердо знать…
– Ничего мы, Катенька, твердо не знаем, – восторженно сказал Николай Иванович. – Твердо знают только невежды…
– Но как же вы тогда оперируете? – возмущенно спросила она.
– А вот так и оперирую, – задорно и весело ответил Коташев. – Каждый раз как будто в первый раз. Это вообще чудесное ощущение – делать все так, как будто впервые!..
Мимо них, кружась, пронеслась Аня. Коташеву почудилось, что она летит; и на лету она крикнула ему:
– Я же говорила, что вам с Катей будет очень интересно!
– Вы не танцуете? – спросил Коташев у Кати.
– Терпеть не могу. А вы?
– Любил бы, да не умею.
– Хотите, сыграем в шахматы? – предложила Катя.
– Я очень плохо играю.
– Ну, тогда я принесу вам альбом.
Она исчезла на секунду и вернулась с толстым альбомом: в нем лежали Анины семейные фотографии. Коташев рассеянно листал страницы. Здесь были, очевидно, Анины родители. Сперва какая-то девушка, причесанная как при нэпе, в довольно короткой и бедной юбчонке. Потом юноша в кепке. Потом они стали попадаться на фотографиях вместе, все чаще и чаще. Потом во всю страницу была карточка, где девушка стояла в длинном белом платье с испуганным лицом, а юноша в новом узком костюме смотрел на нее не отрываясь. Потом пошли Анины фотографии, и под каждой был написан год… Год 1935. Аня, с соской во рту, ухватилась за чей-то огромный темный палец. Год 1937. В пальтишке, заляпанном снегом, Аня сидит с няней-старухой на бульваре…
И снова что-то пошатнулось в душе Николая Ивановича. Каких только разочарований, какой горечи он не хлебнул в те годы, когда Аня сосала соску и гуляла с нянькой! И няньки, наверное, нет в живых, и многих друзей нет на свете… Ему стало вдруг совестно, что он, старый человек, сидит в этой комнате, где играет громкая музыка и проносятся мимо него совсем юные люди, которых он так мало знает.
Коташев позавидовал им и пожалел их.
4
В этом году выпал ранний снег. Все ждали, что он быстро растает; дворники, обленившиеся за лето, со злобной тоской посматривали на мглистое небо.
Николай Иванович виделся с Аней часто. Он познакомился с ее родителями, приходил к ним пить чай. Иногда это случалось в понедельник, когда обычно к нему забегали дочь с зятем; Николай Иванович звонил Варе накануне и предупреждал ее, что завтра у него заседание кафедры или научная конференция. Даже говоря об этом по телефону, он краснел и торопился закончить разговор.
В доме Ани к нему относились спокойно и в меру радушно. Отец, Петр Игнатьевич, адвокат юридической консультации, беседовал с Коташевым о международном положении и рассказывал иногда интересные судебные дела, каждый раз при этом предупреждая:
– Только, Николай Иванович, прошу вас, не для разглашения.
Ничего секретного обычно в этих делах не было, но атмосфера государственной тайны возбуждала Петра Игнатьевича. Он был красив, речист и чуть-чуть кокетлив. Коташев, хотя и был старше Петра Игнатьевича, немножко робел его. Мать Ани часто жаловалась Коташеву на то, что Аня недостаточно хорошо учится в институте.
– Объясните ей, пожалуйста, Николай Иванович. Она со мной совершенно не считается.
К себе Коташев Аню не приглашал. Он мечтал об этом, но стеснялся сказать ей. Они много гуляли по улицам. На легком морозце у Николая Ивановича слезились глаза, он, старался незаметно, рукавом, смахивать слезы. Пока было тепло, можно было долго ходить по скверам, по набережной; но погода рано испортилась. Они стали чаще бывать в кино.
Николай Иванович все еще не мог определить, как относится к нему Аня. Он видел, что она охотно встречается с ним, внимательно слушает все, что он говорит ей, но его мучило порой отсутствие в ней праздничной приподнятости, той взволнованности, которая заполняла его самого в дни свиданий.
Ему никогда не приходило в голову, что, быть может, он мало знает ее. Он дополнял все ее поступки и слова своим восхищенным воображением. Что бы она ни сказала, Николай Иванович видел в этом глубокий или наивный, но всегда изящный смысл. И наконец, даже некоторую сухость Ани по отношению к нему Коташев научился объяснять тем, что она гораздо серьезнее, чем он, смотрит на жизненные явления.
Когда они шли в театр, он нес пакет с ее туфлями; она надевала их возле театрального гардероба, а он стоял рядом, заслонив ее от людей, чтобы они не видели ее ног. Иногда он бережно нес тоненький сверток, в котором лежал Анин накрахмаленный бантик: она прикалывала его к платью в театральном вестибюле – под шубой он мог бы измяться.
Коташев стал больше следить за своей одеждой. Он сшил себе новый костюм. На примерке, покраснев до ушей, спросил портного:
– А этот фасон сейчас в моде?
Издалека, наивно и неумело хитря, он как-то намекнул Варе, что хорошо бы завести два-три новых галстука. Дочь принесла ему галстуки такого бурно-разнообразного цвета, что, когда он надел обновку в клинику, вышколенная немолодая дежурная сестра хирургического отделения только высоко подняла густые мужские брови.
Бывая с Аней, он иногда встречал знакомых, сослуживцев. Он не останавливался с ними, а проходил мимо. Однажды в театре, когда Коташев в антракте гулял с Аней по кругу в фойе, к ним навстречу засеменил старик профессор – шеф клиники Коташева. Профессор вел под руку жену – пышную, седую даму с бюстом навыкате, на котором покойно лежал маленький перламутровый бинокль на золотой цепочке.
– Николай Иванович, голубчик, здравствуйте! – приветливо сказал профессор. – А мы с супругой все смотрим: вы это или не вы?.. Познакомьте же нас с вашей дочерью.
Неразборчиво что-то пробормотав, Коташев познакомил с ними Аню. Профессор тотчас же взял Коташева под руку и повел вперед, а седая, пышная его жена шла позади с Аней. Стараясь услышать, о чем они говорят, Николай Иванович так и не разобрал, чего именно хочет от него шеф. К счастью, профессор, кажется, рассуждал о спектакле, и поэтому невнятное бормотание Коташева не обеспокоило старика. После звонка, прощаясь, шеф сказал: ||
– Зашли бы как-нибудь, друзья, к нам. Мы с супругой будем очень рады.
Супруга стояла рядом, сурово сжав губы.
Николай Иванович и Аня посмеялись потом над ошибкой профессора – Аня искренне, а Коташев неискренне.
Однажды они встретили Пичугина. Он несся по улице в распахнутом пальто, со обитым на сторону галстуком, небритый и, завидев их, еще издали стал размахивать помятой шляпой.
– Ну и денек! – сказал он, поравнявшись, таким тоном, словно только вчера расстался с ними. – Можете именя поздравить: полчаса назад получил телеграмму из министерства – сегодня утвердили мой проект! Братцы, я так счастлив!.. Запишите мой телефон: Д1-13-83…– И промчался мимо.
Аня сказала, что он все-таки довольно противный тип, а Коташев промолчал: ему понравилось сияющее, некрасивое, небритое лицо Пичугина.
Постепенно их отношения определялись. Аня уже давно начала понимать, что Николай Иванович любит ее – ей больше нравилось слово «влюблен», – и она сама считала, что увлечена Коташевым. Ухаживание ее молодых знакомых было каким-то мальчишеским, а тут солидный, умный врач, удивительно предупредительный и внимательный, готов исполнить малейшее ее желание; и в той старомодности, с которой он за ней ухаживал, была необъяснимая прелесть для девического сердца. Она не думала о замужестве. Ей не хотелось загадывать наперед, и, пожалуй, даже если бы Коташев сделал ей предложение, она отказала бы ему. Ей нравилось, что в театре, когда она, сняв шляпу, причесывается у зеркала, Коташев не говорит нетерпеливым тоном, как горняк или лейтенант, с которыми она знакома с детства:
– Ну, Анька, сколько можно вертеться около зеркала!..
Ане нравилось, что он приносит ей книги для чтения. До знакомства с ним она часто бывала робка в своих суждениях; нынче же, когда она говорила ему что-нибудь о прочитанной книге, у него было такое серьезное и внимательное лицо, что Аня и сама проникалась уважением к собственному мнению.
Они ходили вдвоем в филармонию. Коташев слушал музыку, прикрыв глаза. Аня не была приучена к симфоническим концертам и стеснялась этого: временами ей становилось скучновато, но потом она неожиданно почувствовала, что, слушая музыку, можно думать о своей жизни, о будущем, о прошлом… И оказалось вдруг, что, сидя с закрытыми глазами, так сладко сознавать, что рядом дышит Николай Иванович и они вместе, может быть, думают об одном и том же.
Однажды во время концерта – исполняли вальс Сибелиуса – Аня наклонилась к Коташеву и шепотом быстро спросила:
– О чем вы думаете сейчас? Только скажите правду…
Он посмотрел на нее и ответил:
– О том, что я немолод.
Соседи по креслам недовольно оглянулись на их шепот. Аня вынула у Коташева из кармана папиросную коробку и написала на крышке: «Не смейте так думать. Я терпеть не могу, когда вы об этом говорите».
Он прочитал и улыбнулся; ему представлялось, что он улыбнулся грустно, а на самом деле улыбка была благодарной.
Бывало, что в кино, когда гасили свет, Коташев целовал ее руки. У него при этом сильно стучало сердце и даже иногда шумело в ушах. Она не отнимала рук: ей было приятно его волнение; но когда загорались после сеанса лампочки, Аня подымалась с таким лицом, словно сейчас ничего не происходило в темноте. А Коташеву было бы гораздо приятнее, если бы ее лицо хранило печать значительности происшедшего.
Она любила бывать на катке, – Коташев ходил с ней туда несколько раз. Он сидел, освещенный прожекторами, подле грохочущего оркестра и смотрел, как Аня бегает на коньках со своими приятелями. Чаще всего здесь бывал горняк Севастьянов; в шерстяном свитере с оленями на груди, в черных рейтузах, без фуражки, горняк выделывал на льду вензеля, а потом брал Аню за руки и они мчались, переломившись пополам и далеко отбрасывая длинные ноги.
Озябнув на ветру, Николай Иванович уходил погреться в раздевалку; отогревшись, снова возвращался на каток. Перед уходом с катка красный, разгоряченный горняк покупал себе и Ане эскимо, а Коташев преподносил ей плитку шоколада. Он быстро научился различать разные системы коньков и разбираться в тонкостях конькобежного искусства. Иногда горняк давал ему свои часы-хронометр, и Коташев засекал время на сто метров и на пятьсот.
Как-то в будний вечер – народу на катке было немного – Аня уговорила Николая Ивановича надеть коньки.
– Вот увидите: вы встанете и побежите… Это же с детства никогда не забывается!
Они ушли на боковую дорожку. Здесь Аня заботливо помогла ему справиться с ботинками, к которым были привинчены коньки; он посидел еще минут пять рядом с ней, непривычно обутый, постукивая коньками по льду. Потом поднялся со скамьи – мускулы его тела были напряжены – и покатил. Аня радостно захлопала в ладоши, легко нагнала его, побежала рядом и, все время заглядывая ему сбоку в лицо, спрашивала:
– Ну, хорошо? Правда ведь хорошо? Я же говорила, что вы чудесно побежите.
Она протянула ему на бегу обе свои руки, и он понял, что может бежать так сколько угодно, может снять с себя сейчас тяжелую шубу и меховую шапку, а если Аня велит ему, то он там, в самом центре катка, пройдется вензелем не хуже Севастьянова.
– Вероятно, я скоро начну зимой есть мороженое, – смеясь, сказал Коташев, когда они, задыхаясь, пришли в раздевалку…
Настал наконец день, когда она впервые появилась у него в комнате. Это произошло случайно и буднично. В конце января началась вдруг пронизывающая оттепель. Он провожал Аню домой; она промочила ноги и сказала, проходя неподалеку от его дома:
– Ох мне и влетит от мамы за то, что я не надела боты! Давайте зайдем к вам, я хоть туфли просушу…
Коташев не успел опомниться, как они уже поднимались по лестнице. Только сейчас он заметил, что лестница давно не мыта и на площадке второго этажа выбито стекло. Ключ плохо входил в замок. Николай Иванович, волнуясь, долго возился с дверью. В коридоре квартиры Аня почему-то заговорила шепотом, и Коташев, не сознавая этого, отвечал тоже шепотом. Из комнаты соседей выбежала собака; виляя хвостом, она закружилась вокруг Ани. Аня погладила ее и громко сказала:
– Какой чудесный пес! Это ваш?
– Нет, не мой, – радостно улыбнувшись и тоже громко ответил Коташев. – Но вообще это очень умная собака. У нее даже, кажется, есть какая-то медаль…
– Большая серебряная! – крикнул соседский мальчик из-за дверей.
У себя в комнате Коташев усадил Аню в кресло, к печке, снял с ее ног туфли. Он суетился, хотел вскипятить чай, хватался то за чашки, то за полотенце, брошенное утром на диван, и никак не мог успокоиться. Ему казалось, что если сейчас наступит в комнате пауза, тишина, то вся его жизнь пойдет прахом. Поэтому он говорил подряд:
– Вам удобно? Можно открыть дверцу, там еще есть жар… Сейчас мы поставим чай. Вы любите, вероятно, из чашки?.. У меня было гораздо больше книг, но в блокаду они пропали. Все никак не соберусь купить новый ковер… Вам тепло? Вот эти конфеты очень вкусные…
Аня с любопытством осматривала комнату и немножко церемонно спрашивала:
– Это у вас подписной Горький?
– Да, да, Анечка, тридцатитомный. В последних томах статьи и письма…
– А чей это портрет?
– Моей покойной жены.
– Какое у нее хорошее лицо, – сказала Аня.
Пауза все-таки наступила; но оттого, что она была вызвана определенной серьезной причиной, Коташев сразу успокоился. Ему было приятно, что лицо покойной жены понравилось Ане. Он был благодарен Ане за это. В глубине души он ощутил щемящую неловкость оттого, что именно сейчас, в этой комнате, возник разговор о жене, но Николай Иванович насильно подавил в себе эту неловкость. Он даже заставил себя подумать, что и жена не осудила бы его за Аню.
Коташев вскипятил чай, придвинул маленький столик к дивану, зажег настольную лампу и задернул шторы. В доме не оказалось никакой еды, кроме хлеба, масла и сыра. Аня нарезала хлеб аккуратными тонкими ломтями, намазала их маслом; Николай Иванович любовался тем, как она это делает. Глядя на нее, на то, как она пьет из блюдца чай, смешно дуя, чтобы он остыл, Коташев чувствовал, что ему ничего сейчас в мире больше не надо. И зима за окнами, и тикающие на стене часы, и печка, и пятно на обоях подле дивана, и календарь на столе – все было таким, каким должно было быть и остаться на всю жизнь.
– Расскажите мне что-нибудь, – попросила Аня. – У вас так тепло и мило, я буду сидеть и слушать.
– Хорошо, я расскажу, – начал Николай Иванович и взял обе ее руки в свои.
Он произнес эту первую фразу дрогнувшим голосом, и Аня поняла, что сейчас произойдет объяснение. Она еще не знала, как ответить на него, но и у нее замерло сердце. Это было так увлекательно и одновременно страшно и ответственно: пожилой человек смотрит на нее умоляющими, жалкими глазами, и она должна решить его судьбу. Испуг и гордость перемешались в ее душе.
«А что? Вот взять и выйти замуж, – подумала она, но ей тотчас же стало стыдно, что она так мгновенно может решить столь серьезный вопрос. – В крайнем случае скажу ему, что мне надо подумать. С Катей посоветуюсь… Только бы все запомнить: как мы шли, как я промочила ноги, как я сижу сейчас в чулках…»
– Я расскажу, – повторил Николай Иванович; голос его окреп; не отрываясь он смотрел в Анино лицо, захлебнувшись нежностью к ней. Он был не в состоянии сейчас подбирать слова, не знал, что скажет в следующее мгновение; ему казалось, что, какое бы бессмысленное слово он сейчас ни произнес, это и будет его объяснением в любви.
В комнату постучали. Прежде чем Коташев успел подняться, дверь открылась и вошла Варя. Она мельком, с любопытством взглянула на Аню, которая прикрыла необутые ноги юбкой, и поцеловала отца в щеку.
– Иду с репетиции, вижу в твоем окне свет, – сказала Варя. – Дай, думаю, проверю, что делается у моего одинокого старика отца. А он, оказывается, вовсе не в одиночестве!.. Меня зовут Варвара Николаевна, – обернулась она к Ане и протянула ей руку. – Как вы, вероятно, догадались, я дщерь Николая Ивановича. Что ж ты, папа, даже не предлагаешь мне снять пальто?
Варя взяла со стола бутерброд и, торопливо жуя, не присаживаясь, продолжала, словно не замечая смущения отца:
– Петр будет беспокоиться, что меня долго нет, поэтому я спешу. Петр – это мой муж, – объяснила она Ане.
Каждый раз, обращаясь к Ане, Варя внимательно оглядывала ее.
– Все-таки сними пальто, – сказал Николай Иванович. – Я могу позвонить Пете…
– Нет-нет, не надо, у меня еще масса дел. Ты не представляешь себе, папа, как трудно совмещать работу и семейную жизнь!
– Почему же не представляю? – улыбнулся Коташев. – У меня тоже когда-то была семья… Я совмещал. И мне даже удалось воспитать дочь.
– Вы учитесь? – спросила вдруг Варя у Ани.
– Учусь.
– Простите, где?
– В институте иностранных языков.
– А-а, – протянула Варя. – Ну, отец, я побежала… Проводи меня, пожалуйста, до дверей.
Кивнув Ане, она вышла из комнаты. В коридоре Варя вдруг заплакала и сказала Коташеву:
– Папа, ты смешон!
Он испугался, что в комнате будет слышен их разговор, и умоляюще замахал руками. Не вытирая слез, Варя хлопнула дверью и вышла.
Сгорбившись, Коташев постоял в коридоре. Когда он вошел в комнату, Аня была в туфлях и в пальто,
– Мне пора домой, – сказала она.
Он оделся и проводил ее до дому, говоря по дороге о пустяках.
В эту ночь он совсем не спал. Злости на Варю не было, и это его удивляло. Его мучило ощущение, что он долго перед кем-то притворялся, а сейчас понял, что притворялся. У него и раньше бывали короткие периоды, когда он сам себе надоедал: надоедали собственные привычки, даже собственный голос и манера разговаривать. В такое время он чувствовал себя хорошо только в клинике, на работе: там он не имел права распускаться. Его поддерживало в клинике уважение товарищей к нему и ощущение собственной необходимости.
Ранним утром – на улице еще была предрассветная мгла – Коташев поднялся, долго, медленно брился, выпил черного как деготь чаю, выкурил первую, утреннюю папиросу, от которой сладко закружилась голова, и пошел пешком в клинику.
Оттепель за ночь усилилась, улицы совсем развезло, приходилось идти балансируя руками, и эти усилия отвлекали его. Он шел наиболее длинным путем, выбирая любимые улицы. Стены домов были покрыты тоненькой корочкой льда. У Летнего сада, против Инженерного замка, проходя по короткому мостику, украшенному воинскими доспехами, Коташев вспомнил, как зимой сорок первого года он с трудом, задыхаясь и останавливаясь, взбирался где-то здесь на пригорок. Сейчас, оглянувшись, он поискал этот пригорок, но не нашел его. Не было его и тогда: сил было мало – вот в чем дело. На Кировском мосту горели желтым светом фонари, вокруг них, как в бане, курился туман. Нева была разворочена: по ней ходил маленький разозленный пароходишко, ломая лед…
В клинике он надел в своем кабинете белый халат и круглую шапочку, просмотрел истории болезней, приготовленные дежурной сестрой, и сделал пометки в своем блокноте для выступления на утренней конференции. Затем он вошел в палату, где лежали два послеоперационных больных. Юноша повернул к нему на Подушке голову и, улыбнувшись, тихо сказал;
– Я спал хорошо, доктор…
Коташев ответил громко и приветливо:
– Вот и прекрасно, дружок.
Взяв руку больного и нащупывая пульс, Николай Иванович подумал с такой силой, что чуть было не прошептал: «А все остальное не имеет значения…»
Он повторял про себя эту фразу и в перевязочной, и в палатах при обходе, хотя уже ясно понимал, что сегодня же вечером он непременно позвонит Ане и нет на свете сил, которые могли бы остановить его…