Текст книги "Судьба офицера. Трилогия"
Автор книги: Иван Стариков
Жанры:
Роман
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 28 страниц)
– Говорила же я, что вы – художник! Хотя не могла предположить, что вы сумеете так показать меня, с такой выгодной стороны. Как вам удалось?
– Это потому, что я вас люблю, Рената.
Она же нахмурилась, перестала улыбаться и сухо произнесла:
– Зачем вы произнесли эту банальность? Все, все испортили! Я так трудно шла к вере в ваш талант, в то, что вы тонко чувствуете человеческое настроение, умеете заглянуть в душу, понять психологию. А вы вдруг, как и все: «Я вас люблю». Да, вы мне нравились своей неотесанной, но сильной фигурой, да, в вас проступает часто что-то дикое и неосознанное. И вдруг телячье: ме-е!
Эдик почувствовал, что теряет равновесие, вся его напускная интеллигентность исчезла, улетучились заученные правила этики, кровь застучала в висках. Он почувствовал себя разъяренным быком и пошел на эту непонятную, насмешливую соблазнительницу. Она увидела его одержимое лицо и ослепленные страстью глаза, спохватилась и пожалела, что раздразнила этого верзилу, но было уже поздно: он схватил ее за руки, она почувствовала такую неукротимую силу, что поняла – ей уже но вырваться. Хотела закричать, но лишь застонала я начала отбиваться от него. Когда он схватил ее за талию, она стала хлестать ладонями по его лицу, задыхаясь от бессильного возмущения и со стоном выдыхала:
– Подлец! Чудовище! Скотина! Подонок!
Но Эдик, не отзываясь на крик, легко поднял ее на руки и понес к дивану. Она билась руками и ногами, но не могла сдвинуться с места и, обессилев, притихла, словно задохнулась…
В тот же вечер он пошел к отцу.
Крыж внимательно посмотрел на сына, словно стараясь угадать, зачем он пришел, уж не денег ли просить. Но Эдик произнес:
– У тебя есть чего выпить?
– Это всегда имеется. Садись к столу, начнем пировать.
– Есть желание напиться.
– Провал?
– Наоборот. Скорее – успех. Хочется проснуться: вдруг это не со мною происходит?
– Выкладывай все, авось пойму.
Эдуард начал рассказывать хвастливо да весело про знакомство с Ренатой, о портрете на обложке журнала и о последнем свидании. Но, рассказывая о последней встрече, скис, видно, чего-то опасался.
– Разочаровался? Не такой оказалась, как мечталось?
– И это есть. Но боюсь, как бы она насильство не пришила.
Отец рассмеялся, похлопывая по плечу сына:
– Глупец! Женщин и нужно насиловать. Они любят силу – необузданную и грубую. Мне, брат, приходилось иметь дело с такими гордячками да недотрогами, а после того, как испытают настоящую мужскую силу, привязываются навек. Помню трех комсомолок. Какие были юные да красивые – одна лучше другой. И гордые, патриотки, несговорчивые. А силе поддались. Все трое в одну ночь. Потом жалко было их. Одна так в ногах ползала, сапоги слезами омывала…
– Погоди, погоди… Это чего же она сапоги поливала? Любви твоей просила?
Крыж словно опомнился, испуганно посмотрел на сына и лишь после длительной паузы неуверенно произнес:
– Ну да, конечно. Любви просила… Чтобы, значит, пощадил ее.
– Ну а те две?
– Одна только дрожала и почти не дышала. Она как бы умерла стоя… А третья молчала, не плакала, не просила, только разорванную блузку прижимала к телу, прикрывая грудь.
– Что-то твой рассказ о любви жутковатый. Ты не находишь?
– Да что там! Обычная вещь была для меня.
– Кто же ты такой, что имел такую власть?
Крыж налил в стакан водки, посмотрел на свет и произнес сквозь зубы:
– Вишь, какая чистая да прозрачная, а человека делает свиньей. Власть, она тоже вроде этого зелья…
– Ты не ответил на мой вопрос, – глядя подозрительно, глухим голосом напомнил Эдуард.
– Перед тобою твой отец, Крыж Феноген Сергеевич, расстрелянный в сорок втором году. Вот рубец на лице – след пули. О, за этот рубец я взял высокую плату, дорогую!
– Чем я обязан тебе за твое доверие?
– Хочешь быть богатым, независимым? Мне нужна твоя помощь. Ты мой сын, и я тебя озолочу. За небольшую услугу.
– Как деловой человек, я понимаю, что речь идет не о пустяках, а о серьезном деле. Тебя на откровенность со мной толкнула нужда. Я готов тебя выслушать. Но только так: начистоту. Доверять так доверять. Чует моя душа, что ты в своем обличье прячешь совсем иного человека.
Феноген Сергеевич посмотрел на сына долгим, испытующим взглядом, потом завел разговор, кажется, совсем не о том, чего ожидал Эдик.
– Ты химикаты для цветной пленки покупаешь? Бумагу импортную для цветных фотографий тоже покупаешь в магазине?
– Конечно.
– Вот так приходишь и выбираешь на прилавке импортную бумагу, закрепители-проявители?
– Ну, не так открыто. По знакомству.
– Тебе по знакомству достают из-под прилавка? Так?
– Ну и что из этого?
– Значит, под прилавком самые нужные, самые лучшие вещи. Так и человек. Он как айсберг. Основная масса под водой.
– Тебе айсберг не подходит. Скорее всего, ты то, что под прилавком.
– И на том спасибо. И вот, если ты хочешь поживиться, то должен заиметь со мной знакомство, блат. И откроется тебе кладезь злата и серебра. Ты понял, сын мой?
– Даже козе понятно.
– Вот я ставлю вопрос перед тобою: ты хочешь знать, что у меня под прилавком?
– Да, видно, грехи твои тяжки, коли ты так гнешься под их грузом.
– Правильно подметил. И пора мне открыться перед тобою. Сегодня я дознался, что офицер по фамилии Оленич умер от ран в сорок четвертом. Но один из бывших его подчиненных высказал сомнение в смерти Оленича. А мне нужна уверенность.
– А кто он, этот офицер?
– Оленич – мой палач. Это он меня расстреливал в сорок втором. Взгляни на мое лицо – это след пули его пистолета. Сегодня уезжаю в Зеленбор, плюну на его могилу. Поставлю, так сказать, точку над прошлым. Проводишь меня?
– Нет, спешу в Ворзель, на дачу: там ждет меня мой московский шеф.
5
Забрезжил свет.
Тьма разреживалась, уходила, как ночь отодвигается под напором рассвета. Боль разламывала голову, стучала в виски. Тяжело припали веки, словно отлитые из металла, но оранжевая густая сеточка пробивалась сквозь них, согревала, нежила. Наконец Оленич раскрыл глаза, и его удивила и поразила необычайная белизна, такая неожиданная, что он не сразу понял, где находится. Кажется, все знакомо, но все настолько чисто и бело, что сделалось неузнаваемым: стены и потолки, как первый снег, отливающие голубизной, и дверь, и скатерть на столике, и даже фарфоровая птичка на этажерке – незапятнанно белые. В распахнутом окне голубела бестелесная прозрачность неба. И только красная ягодка калины в клюве птички на этажерке да лепет листвы за окном разрушали белую безмятежность палаты. И какой-то внутренний порыв устремил его существо в настежь раскрытое окно, к шуму сада и голубизне весеннего неба.
«Наверное, так рождается человек», – подумал Андрей, не двигаясь, боясь нарушить представший ему мир.
Он зажмурил глаза, заболевшие от белой чистоты, и тут же услышал легкое дыхание, словно чей-то облегченный вздох рядом с собою. И запах! Аромат ландыша. Он снова раскрыл глаза и увидел возле кровати в белоснежном халате Людмилу. Склонясь, она читала. Из-под шапочки выбился локон томных густых волос, насквозь просвеченных солнечным лучом. Солнечный зайчик прял и золотил прядку. Людмила воспринималась сейчас как сказочное видение, словно только что приснилась вместе с голосом профессора Колокольникова, и в то же время ее присутствие наполняло Андрея совершенно реальным чувством возвращения из тысячелетнего полета или падения в пучину, из бессмысленно бредового состояния. Там, в той бесконечной тьме, лишь на краткий миг сверкнула ослепительно яркая точка, что словно трассирующая пуля со звоном била в лоб, и звук был похож на голос профессора: колодник, колодник, колодник. Но Колокольников сразу уходил и пропадал, а на тело Оленича наваливалось какое-то зверье, хватало острыми зубами и вытягивало бесконечные нити обжигающей боли. Где-то в темном уголке сознания билась одна отчаянная мысль: присыпало песком. Надо выкарабкаться из песка… Дышать, дышать, дышать! И когда казалось, что он делает последний глоток, что уже нечем будет дохнуть, окончательно пришел в себя. Сразу не решился открыть глаза – он еще не верил, что ожил, что проснулся и что увидит солнечный свет и зайчика, перебирающего волосы Люды… А действительно, она здесь, или то было все же видение, часть бредовых, фантастических сновидений?
– Ты рядом, и я живу, – прошептал он, боясь вспугнуть видение.
Криницкая вздрогнула. Глаза ее всполошились, метнулись навстречу его взгляду, блеснули. Смуглое лицо немного вытянулось, и волнение проступило бледностью на впалых щеках.
– Это ты излучаешь такой свет?
– Ты сам приближаешься к свету, когда… когда возвращаешься.
– Откуда?
– Из вечной ночи.
– Долго я там пребывал?
– На этот раз – вечность.
– И ты ожидала моего возвращения?
– Это единственное, чем могу сослужить тебе.
– Но это больше, чем все остальное.
Андрей попробовал было подняться и уже протянул к Людмиле руки, но не смог поднять свое тело и опустился на постель.
– Полежи спокойно. Благодари судьбу, что дала тебе силы возвратиться. Ты не только познал бездну, ты еще побывал и в бою.
– Как Ладыжец, как Джакия?
– Да. Кто такой Павел Иванович?
– Странно. Я давно не вспоминал его. Славный был человек… Мой друг…
Оленич вдруг умолк и задумался: ему вспомнился Кавказский фронт, трудные битвы сорок второго, смерть капитана Истомина, Женя… Но она затерялась в военной карусели и ни разу не встретилась за все послевоенные годы. Он не знал, что с ней, жива ли она и где ее искать? Да и надо ли искать ее? Этот вопрос мучил недолго, пока он не принял окончательное решение: не надо искать, ни к чему. Он инвалид. Не только потому, что лишился ноги. Не это главное. Главное состоит в том, что он годами находится на излечении в госпитале, и отсюда не выбраться. Когда-то мечтал, что будет работать и приносить пользу людям. Он не знал, чем займется, если наконец выпишется из госпиталя, но когда голова варит и есть руки, то занятие всегда можно найти. Главное, не думать о химерах – о семье, о любви.
– О чем я еще бредил? – спросил он.
– Разве припомнишь все, что ты бормотал? Довольно пространно, несвязно, а порой и бессмысленно, как во сне. То ты полз через горящее поле ржи, то звал Темляка… Это что, тот конь, который бросился к тебе в реку? Ну а потом ты штурмовал высоту сто двадцать один.
– Сопку? Странно. Люда, припомни: я ведь никогда не бредил во время приступов.
– Да, я помню. Гордей очень удивился.
– Действительно. Мне даже Колокольников примерещился…
– Он был возле тебя, разговаривал с тобой.
– Он здесь?
– Да, прилетел.
– Значит, мои дела неважнецкие.
– Не говори глупостей: все хорошо. Главное – ты вернулся.
– А где Гордей?
– На обходе. Задержался в шестидесятой. Опять майор сорвался с кровати и сильно ударился головой.
– Ладыжец? С сорок четвертого кидается в рукопашный бой. Вот кто мучается.
– Тебе-то пора привыкнуть.
– Людочка, к этому привыкнуть нельзя.
История майора Ладыжца известна всему госпиталю. Во время боев за Варшаву стрелковый батальон, где он был политруком, в пылу наступления и атаки с ходу взял мост через глубокий ров в предместьях. Для гитлеровцев потерять этот мост значило оставить несколько своих подразделений и не дать им возможности перейти ров, чтобы соединиться с основными силами. Поэтому немцы решили любым способом вернуть себе мост и подступы к нему. На обороне моста комбат оставил две роты, а сам с одной ротой пошел уничтожать оставшиеся вражеские подразделения. Опомнившийся противник хотел стремительной атакой отбить мост, но политрук Ладыжец, оставшийся с ротами, хорошо продумал оборону и никакие попытки гитлеровцев не принесли им успеха. Тогда фашисты собрали в близлежащих развалинах мирных жителей – в основном женщин и детей, – построили их впереди своих солдат и, угрожая автоматами, погнали на мост. Жутко было смотреть, как испуганные насмерть дети и женщины шли, подгоняемые штыками. Вот тогда-то Ладыжец, выскочив из окопа, бегал перед своими бойцами и кричал:
– Ребята! Не стрелять! Это же наши дети! Не стреляйте, хлопцы, ведь дети!
Но бойцы и не думали стрелять в мирных людей: все молча готовились к рукопашному бою.
В схватке майор был ранен штыком в голову. С тех пор часто в его болезненной памяти возникают дети, идущие по мосту, подталкиваемые штыками. Он видел всегда одни и те же белые, перепуганные насмерть лица мальчиков и девочек. И как только они возникают перед ним, он схватывается с кровати и кричит: «Ребята, не стрелять! Это наши детки!» И падал, разбивая в кровь лицо.
Андрей ощутил, что спина покрылась потом.
Он перепугался: а вдруг все повторится? Неужели исчезнет этот живой солнечный зайчик и придет тьма? Людмила Михайловна, наблюдавшая за Андреем, заметила, как он обессиленно отваливался на подушки, как на бледном его лице выступили капельки пота, появились признаки отчуждения. Кинулась к нему, словно пыталась защитить от нависшей над ним угрозы.
– Тебе плохо, Андрей?
– Показалось, что стою над пропастью. Но уже прошло, не беспокойся, Люда. Напоила бы ты меня чаем, да со своим сказочным клубничным вареньем! А?
– После укола. Отдохнешь немного, и я напою тебя.
Оленич взбодрился. Пропавший было солнечный зайчик снова заиграл на лице Люды. Она быстро и ловко сделала укол. Он никогда не чувствовал шприца, иглы, он ощущал только ее руки, пальцы – иногда прохладные, иногда теплые, они бывают твердыми и сухими, бывают теплыми, мягкими, нежными, ласковыми. Ее руки всегда запечатлевались на его теле, и он долго чувствовал их знакомое прикосновение. И успокоенный, убаюканный переполнявшим все его существо чувством радости и благодарности к Людмиле, он уснул кротко и крепко.
6
Евгения Павловна долго не возвращалась к столу, видимо, разговор был не праздничным и не очень веселым: доносились возбужденные возгласы хозяйки. Савелий Федорович заметно нервничал, растерянно топтался возле гостей, наполняя стаканы вином и приглашая выпить, хотя сам весь внимание – на дверь в прихожую и беспрерывно вытирал платком лицо. Обстановка становилась не только напряженной, но даже неловкой, и Кубанов решил взять в свои руки судьбу встречи. Он подозвал Эдуарда и попросил снимать гостей пока без хозяйки, а потом, когда все уляжется, можно сделать и общий снимок.
– Шеф, как вы думаете, что произошло? Вдруг сенсация?
Кубанов пожал плечами:
– Какое-нибудь несчастье в ее клинике.
– Клиника не может ее так волновать. Ведь там, наверное, ежедневно что-то происходит.
– Верно! Тебе не откажешь в сообразительности. У них сын служит в армии, может, с ним что?
– Тогда почему отец в стороне?
Кубанов удивленно посмотрел на Эдуарда:
– Тоже правильно! Тебе бы да в следователи, а?
Вдруг в прихожей загрохотал падающий телефонный аппарат. Дарченко со всех ног кинулся туда и принес на руках супругу. Она была в полуобморочном состоянии. Кубанов схватил стакан с вином и поднес к губам Евгении Павловны. Она послушно отпила два-три глотка и тихо проговорила:
– Благодарю… Но мне надо закончить разговор.
Пошатываясь, она пошла в прихожую, Дарченко было кинулся за нею, но она строго прикрикнула:
– Нет! Ты не нужен!
Савелий Федорович остановился перед захлопнувшейся дверью и в растерянности оглянулся на присутствующих. Гости вновь притихли. Лишь Кубанов не потерял самообладания и вел себя так, словно ничего не произошло. Он углубился в воспоминания:
– Женю вывести из себя могло только что-то чрезвычайное. На фронте я никогда не видел ее оробевшей или растерянной. Как и отец, капитан Истомин, она строго относилась к себе, но к раненым была полна милосердия и сострадания. В том бою, когда пропускали бронепоезд, погиб ее отец, и она стойко перенесла свое горе, ни на миг не прекращала оказывать первую помощь бойцам. Ты же видел, Савелий, да и ты, Галя, подтвердишь.
Невысокая сухонькая женщина, бывшая санинструктор в роте лейтенанта Дарченко, охотно отозвалась:
– Возле нее я ничего не боялась. Когда ее отца убил предатель…
Дарченко предостерегающе поднял руку:
– Тише, Галя, тише: Женя всегда болезненно переносит даже упоминание о том, что отец погиб от руки предателя.
Кубанов, понимающе и сочувственно посмотрев на дверь в прихожую, негромко сказал:
– Этого предателя Оленич, командир пулеметной роты, лично расстрелял. Я свидетель, при мне было.
– Все равно не надо при ней…
– Разве он не мог промахнуться? – вдруг громко спросил Эдик.
Кубанов быстро повернулся к фотографу:
– Кто?
Эдуард сконфуженно промолвил:
– Ну, этот, Оленич?
– При мне было, – твердо сказал Кубанов. – Я свидетель.
Наконец– то появилась Евгения Павловна, и все взоры обратились к ней. Она была непривычно бледна, глаза ее полны смятения. И улыбалась она так, словно после горести пришла вдруг нечаянная радость, в которую трудно верилось.
– Что приутихли, милые мои? Наливайте! Коля, налей и мне. Никогда я не пила, но сегодня налей мне полный бокал…
– Женя! – подступил к ней Савелий Федорович.
– Ты пока помолчи! – приказала она. – Помолчи… Дорогие друзья, выпьем за здоровье Андрея Петровича Оленича!
И Евгения Павловна, никого не ожидая и ни на кого не глядя, выпила свой бокал, упала на стул и прикрыла ладонями лицо.
Один Эдик громко хмыкнул и воскликнул:
– Ха! Впервые приходится пить за здоровье покойника.
Евгения Павловна подняла голову, и глаза ее, полные страдания, остановились на Кубанове:
– Оленич жив.
– Погоди, Женя… – начал было Савелий Федорович, но она перебила его:
– А ты молчи. Я запрещаю тебе раскрывать рот. Ты обманул меня! Ты все время вбивал мне в голову, что Андрея нет в живых. Ты убил его во мне. Я всегда людям верила. Поверила и тебе…
– Но я же не знал…
– Не знал?! Зачем же утверждал, что он умер? Нет, ты лгал мне! Ты ложью заставил меня жить. Ложью наполнил всю мою жизнь. Предал мою чистую душу. Пусть бы я не нашла Андрея, пусть бы он отказался от меня, пусть бы я вышла замуж за другого, хоть и за тебя! Но душа моя не жила бы во лжи. Ты свет во мне погасил. Как я буду смотреть теперь на жизнь? Как буду жить? Пока я строила свою судьбу – училась, достигала ученых степеней, спала с тобою в постели, рожала детей, он, Андрей, мучился в военных госпиталях… Не месяц, не год, а двадцать пять лет! Четверть века страданий и тоски!
Кубанов подошел к ней, легонько обнял за плечи:
– Женя, успокойся. Признаюсь, меня потрясло известие, что Андрей жив. Я ведь тоже чувствую себя виновным перед ним – хоть и не верилось, что он погиб, но не искал. А ведь мог бы! Да еще при моем положении! А вот поверил, смирился… Давай с тобой вместе тихонько порадуемся, что нашелся он, что жив!
С затаенной надеждой смотрела Евгения Павловна на Кубанова, даже приложила свою ладонь к его руке, лежащей у нее на плече.
– Да, Коля, ты вроде бросаешь мне спасательный круг. Ты не такой уж наивный, чтобы не понять безысходность моего страдания. Пойми, пойми, он все эти годы в одиночестве, сам борется со своим недугом! И никто, ни прекрасный хирург госпиталя, ни знаменитейший ученый Колокольников, ни специалисты Кремлевской больницы не смогли побороть его недуг. Один в страданиях и тоске… Нет, я не могу вообразить его мук… Столько лет, столько лет!
Вдруг Евгения Павловна схватилась за сердце и пошатнулась.
– Галя, быстрее… В аптечке, в прихожей… Там шприц, камфора… или еще что там… Поищи… Скорее!
Было видно, как она теряет сознание. Все повскакивали со своих мест, женщины заохали, мужчины по одному выходили из комнаты.
– Женя, милая, успокойся! – ласково уговаривал Кубанов. – Ведь все уладится… Мы дадим телеграмму Андрею от нас всех. Порадуем его…
Евгения Павловна вдруг встрепенулась, усилием воли овладела собою.
– Нет! Нет! Что ты! Никаких телеграмм! Противопоказано! Потрясения – смертельно опасны! Боже мой! И это – о нем? Двадцать пять лет в таком состоянии? И рядом – профессор Колокольников… До сих пор война? Война… Будь она проклята!
Евгения Павловна теряла сознание. Ее уложили в постель, Галина Сергеевна сделала укол и осталась дежурить, пока не пройдет обморок. Все начали потихоньку расходиться.
– Шеф, и я могу ехать домой? – спросил Эдик.
– Погоди, – озабоченно отозвался Кубанов. – Знаешь, Эдуард, есть идея. Мне завтра нужно в Москву по очень серьезному делу. Потом поеду в этот городок… Как его?
– Зеленбор.
– Понимаешь, я должен сам побывать там! Оленич – мой лучший друг, и я в долгу перед ним. Евгения Павловна права: мы слишком заняты собою. Поезжай, Эдуард, в госпиталь. Я вот журналист, писатель, а до сих пор ничего не написал о тех, кто навечно прикован к госпитальным койкам. Сделай там хорошие снимки. Сфотографируй мне капитана. И бога ради, ни слова ему о нас, его знакомых, о сегодняшних событиях.
– Будет сделано, шеф! За два-три дня управлюсь.
– Нет, ты меня дождись. Обязательно дождись.
Эдик поспешил на электричку, чтобы застать дома отца. Но старый Крыж уже уехал шестичасовым автобусом во Львов.
Устроившись в гостинице, Крыж, не теряя времени, отправился на городское кладбище: ему не терпелось увидеть могилу грозного свидетеля. Неуклюже придерживая под мышкой тощий портфелик, он проходил между могил неторопливо. Лицо его не выражало ни радости, ни озабоченности, и лишь в конце аллеи старых деревьев, где начинались свежие захоронения, оно оживилось. Деревца здесь маленькие, могилки не успевали порасти травой, над ними не было надгробий из камня или тесаных бревен – только фанерные пирамидки со звездочками на шпиле. Крыж читал надписи, а два человека, копавшие яму, с удивлением смотрели на него. Заметив их, Крыж уселся на бугорок, закурил:
– Кому готовите квартиру? – спросил он.
– Покойнику, – ответил мужчина, подпоясанный широким ремнем.
– Ясно, что не живому, а покойнику. Вы при церкви или от коммунхоза работаете?
– Ты что же, приезжий? – спросил второй копатель в соломенной шляпе.
– Командированный. Мастер промкомбината по оградам – Феноген Крыж, – назвав себя, он вдруг испытал неожиданное наслаждение: впервые при людях громко произносит свое имя, и повторил: – Феноген Крыж, сварщик первого класса. Сейчас большой спрос на узорчатую ограду. Денег не жалеют, чтобы отделиться от мертвых. Много умирает в городе?
– Про город не знаем, – ответил человек в соломенной шляпе. – Мы из госпиталя. У нас – мрут.
– Много их в госпитале?
– Много, более трех сотен.
– Может, зайти к вашему начальству? Пусть закажет изгороди сразу на всех жильцов? На массовый заказ – скидка.
– Мрачные у тебя шутки, – сказал более словоохотливый рабочий в соломенной шляпе.
– А что тут такого? Все помрут. А у меня железа много – хватит на всех.
– Вроде инвалиды тебе стали поперек горла. – Второй рабочий подозрительно глянул на мастера могильных изгородей и туже затянул кожаный пояс.
– Кому нужны инвалиды? Помеха, лишние расходы государству.
– Видно, ты не воевал, если так относишься к солдатской судьбе.
– Хлебнул и я солдатской баланды. Бог свидетель: был в партизанах. Видишь, метка на обличье?
– Злой ты слишком для партизана. Еще и имя божье поминаешь как напарника по выпивке… Всех помнят, над каждой могилкой надпись имеется. Зря ты так. Может, у вас в области порядки другие, а у нас…
– У вас, у вас! – передразнил рабочего Феноген. – Вот был здесь у меня знакомый командир, помер еще в сорок четвертом, а вот не найду его фамилии. Порядки!
– Как звать?
– Был такой – Оленич, старший лейтенант. Был и нет. И следа не осталось.
– Не старший лейтенант, а капитан, – поправил человек в шляпе. – Он покуда жив, твой друг, поэтому и могилки не имеется.
– Как – жив? – подскочил Феноген. – Может, другой Оленич?
– Андреем Петровичем нашего зовут, – торжествующе-язвительно перебил второй рабочий, постучав лопатой о камень, отбивая глину.
– А может, дошел слух о том, что капитана снова свалил приступ? – проговорил рабочий в поясе. – Так он очнулся. Вот Стефан подтвердит.
– Могу подтвердить, – любопытно посмотрев на Феногена, ответил Стефан, вытаскивая из безрукавки длинную трубку и раскуривая ее от зажигалки. – Каждый раз думаем, что он уже покойник, но врачи вытаскивают его чуть ли не из могилы.
– Надо глубже копать, – процедил сквозь зубы Феноген и пошел, уже не оглядываясь.
– Погоди, – проговорил Стефан, не вынимая трубки изо рта, и вылез из ямы. Когда Феноген остановился, негромко спросил: – Ты вообще из-за решеток приехал сюда или в поисках могилы Оленича?
– А ты кто таков будешь?
– Может быть, тот, кто тебе нужен.
– Я ищу тех, кто мне не нужен.
– Ты ищешь, а я хороню.
Оба засмеялись и разошлись в разные стороны.
7
Для Людмилы Михайловны день начался непонятным душевным беспокойством. Проверяя выполнение процедур и раздачу лекарств, она торопилась и сама замечала, что порой теряет привычную четкость и сноровистость в работе. Вдруг поняла, что ей хочется скорее попасть в четырнадцатую палату, узнать, как чувствует себя Андрей. Видеть его стало ее душевной потребностью Наверное, поэтому она всегда около него. Если у Андрея осложнения – Люда приходит и ему легчает, если у нее самой неприятности – она бежит к нему, попадает под его гипнотическое влияние и к ней приходит равновесие. Она не может объяснить своего отношения, не умеет определить чувства, влекущие ее к нему, но ясно только одно – без него ей почти всегда тяжко.
Люде было двенадцать лет, когда впервые увидела Андрея. В сорок четвертом году она вместе с братом Гордеем приехала в Зеленбор, куда был переведен военный госпиталь. Городок лишь два дня назад был освобожден от оккупантов: еще слышалась в горах артиллерийская канонада, и вражеские самолеты прилетали и бомбили городок, еще пахло гарью на улицах, а над железнодорожной станцией высоко вздымался черный смерч дыма – горела нефть.
Грузовые машины и подводы, нагруженные госпитальным имуществом, оборудованием, трофейные автобусы с обслуживающим персоналом остановились у четырехэтажного здания из красного жженого кирпича. У парадного подъезда и во дворе, выложенном белым песчаником, в старом вишневом саду – повсюду лежали раненые, и их все время подвозили из медсанбатов и полевых госпиталей. А девать некуда: все помещения в этом огромном Доме разгромлены и разграблены, мебель разбита, почти все окна выбиты. Во многих комнатах сжигали бумаги – стены закопчены, пепел лежал кучами. Еще удивительно, что само здание не сгорело.
Тогда впервые Люда сполна осознала, как трудно жить и работать Гордею. Раньше ему не приходилось организовывать лечебные заведения на пустом месте, а тем более в руинах, а тут даже места не было, чтоб сразу развернуть хотя бы одну операционную. Но он сумел сплотить вокруг себя людей, очень помогли бойцы сопровождения и подразделения, которые оставались в городке на переформировку. Не спавший последние двое суток, брат валился с ног, мотаясь по городу в поисках нужных людей – стекольщиков, плотников, столяров и жестянщиков. Он обращался за помощью в только что организовавшиеся горком и горисполком, к коменданту и даже к священнослужителям, взывая их обратиться к пастве – проявить милосердие и оказать посильную помощь раненым. Целый день до позднего вечера повсюду в громадном здании была толчея, шум, гам и стук, но вскоре появился свет в комнатах, наспех оборудованных, и начали вносить и располагать людей, привезенных прямо с передовой. Врачи сортировали раненых, наиболее тяжелых размещали ближе к операционной, под которую Гордей выбрал самую светлую и просторную комнату.
Людмила тоже уставала на перевязках – за день через руки малочисленных сестер, санинструкторов и через ее руки проходило несколько сотен человек. Каких только перевязок не было! Правда, старшая медсестра давала ей обработку ранений попроще, не слишком ужасающих своим видом. И все же, когда вокруг начало все постепенно стихать, она не смогла сидеть в комнате одна и вышла на улицу к подъезду. Вокруг стояли в основном двух– и трехэтажные жилые дома, во многих окнах уже пробивался слабый желтоватый свет. На улицах изредка и торопливо проходили горожане – мужчины в шляпах, женщины с сумками и корзинками. Через дорогу, возле дома под белой жестью с выжженными окнами, кое-кто из жителей помпой качал воду.
Вдруг около подъезда остановился «виллис». Два бойца сняли раненого офицера в бессознательном состояний, а запыленный старшина подошел к Людмиле и спросил, где найти начальника госпиталя. Люда сказала, что сейчас позовет, и побежала внутрь здания. Гордей вышел, бегло осмотрел раненого и сказал, констатируя факт:
– Отсечена нога. Шоковое состояние…
– Куда нести? – спросил старшина Криницкого. – Только имейте в виду: срочная операция и лучшие лекарства! Такой приказ генерала.
Гордей Михайлович, казалось, не слышал угрожающего предупреждения старшины и сказал Людмиле, чтобы позвала санитаров с носилками и они занесли раненого в приемный покой, то есть в вестибюль второго этажа. Старшина приблизился к Криницкому и предупредил:
– Имейте в виду – это героический человек.
– У нас трусов нет, все герои, – спокойно ответил Гордей Михайлович и, повернувшись к вышедшим санитарам, приказал: – В приемный покой. Пусть дежурный врач осмотрит.
– Что вы его обследуете? – прохрипел уже со злостью, с нотками ненависти в голосе старшина. – Этот офицер отбил контратаку целого батальона противника! Слышите? А вы тут засели по тылам… мать вашу!
Криницкий подступил к старшине и строго промолвил:
– Не шумите! Вы не на базаре.
– Но капитану Оленичу нужна срочная операция! Я доложу генералу…
– Товарищ старшина! Доложите генералу, что я вам дал трое суток гауптвахты.
Случайно от резкого движения Криницкого халат на груди распахнулся, и старшина увидел на плече полковничьи знаки различия, он вытянулся, козырнул и извинительно проговорил:
– Извините, товарищ полковник медицинской службы! Мы всем полком просим вас обратить внимание на капитана Оленича. За это я готов отсидеть и двадцать суток.
– Где предпочитаете сидеть – здесь или на гауптвахте полка? Я могу вызвать патрулей комендатуры…
И совсем уже смиренно и взволнованно старшина объяснил:
– Мы ведь все приехали, чтобы дать кровь капитану. У нас одна группа крови. Нас направили из медсанбата, товарищ полковник. Поэтому просим срочно оперировать капитана: он много потерял крови. Вся спина в осколках…
Гордей Михайлович посмотрел на утомленное, небритое и запыленное лицо старшины, на уставших бойцов и отдал распоряжение дежурному врачу:
– На стол! Я сам буду оперировать. Подготовьте свет.
– Гордей Михайлович, считаю операцию бесполезной.
– На стол! – приказал Криницкий. – Люда, будешь помогать мне сегодня.
– Хорошо.
Так появился Оленич в госпитале и остался в нем на долгие годы. Вначале Гордей Михайлович и его помощники-хирурги, другие специалисты не сомневались, что через месяц-другой капитан будет выписан и демобилизован по чистой, но когда к лечению капитана стали подключаться невропатологи, эта уверенность начала постепенно таять, а после первого такого неожиданного и весьма необъяснимого приступа многие, даже очень опытные из медперсонала, лишь разводили руками, словно расписываясь в том, что они бессильны что-либо понять и объяснить. Это озадачило и Гордея Михайловича, а Людмила чуть ли не ежедневно стала к нему приставать: