Текст книги "Глубокое течение"
Автор книги: Иван Шамякин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)
– Украдут они тебя у мужа. Ей-богу. Ну и везет же тебе, Танька! Хоть бы и в меня кто влюбился. Так нет же. Все счастье одной тебе. – смеялась она.
Татьяна сердито отмахнулась от нее, но сон не выходил из головы. И все чаше приходила мысль о настоящем материнстве. Она стыдливо отгоняла ее, злилась на себя:
«Ух, какая я противная! Все девчата как девчата, а я… бесстыдница».
В конце концов, после долгих терзаний, она нашла оправдание своим чувствам. Все это – жажда любви!..
Сердце ее начинало биться сильнее, когда она думала о Женьке Лубяне. Она часто вспоминала их встречу в зимнем лесу, когда он с грустью, да, конечно, с грустью, спросил:
– Значит, замуж вышла?
Но Женька стал совсем другим, не похожим на того веселого, смешливого хлопца. Теперь это был мужчина, худой, молчаливый. И встречались они всегда, как чужие, говорили только о делах, да и то редко. Он все время был на заданиях: ходил по деревням, создавал подпольные комсомольские организации, приводил в отряды молодежь или своими сверх-меткими пулями снимал часовых, наводя ужас на оккупантов.
Приезд брата, его рассказы о Большой земле, о героической борьбе людей фронта и тыла еще больше разожгли в Татьяне жажду свободы, счастья и усилили ненависть к захватчикам.
Николай сделал их лесную жизнь более интересной и разнообразной. Сам того не замечая, он объединил вокруг себя молодежь. Сначала собирались послушать его рассказы о Москве. Потом эти сборы превратились во что-то похожее на литературные вечера: читали стихи, отрывки из книг, пели, если позволяли обстоятельства, слушали радио. В конце концов, эти вечера стали привычкой, жизненной необходимостью. Собираться продолжали и тогда, когда Николая не было в лагере.
Как-то раз Лесницкий послушал их пение и на другой день специальным приказом создал коллектив художественной самодеятельности. Руководителем коллектива он назначил Майбороду.
Николай Маевский вскоре был утвержден начальником штаба бригады.
Это назначение очень обрадовало Карпа. Старик гордился тем, что его сын будет правой рукой таких людей, как Лесницкий и Приборный. Татьяна тоже искренне поздравила брата. Только Люба проворчала:
– Хуже всего иметь начальником близкого родственника. С ним никогда по-человечески ни о чем не договоришься.
Карп рассердился на племянницу:
– Типун тебе на язык, балбатуха. Не договори-и-ишься… О глупостях, конечно, не договоришься, а о деле завсегда договоришься. Да и о чем тебе договариваться, я не ведаю. Твое дело солдатское – делай, что приказывают.
Люба не стала с ним спорить, так как в это время подошел Николай.
Старый Маевский хитро улыбнулся, подумав: «Ась, что? Прикусила язык?»
Дело было в обеденный час.
С первых же дней партизанской жизни в лагере Карп сам получал пищу из партизанского котла, и обедали они по-домашнему – все вместе, степенно, не спеша, без лишних разговоров, как и принято в хороших деревенских семьях. Старик не любил, если Люба, находясь в лагере, нарушала иногда эти правила. А Люба возмущалась и говорила Татьяне:
– Не понимаю твоего беспокойного старика. Как будто и человек добрый, а живет как куркуль какой. Даже стыдно. Скажи ты ему, будь ласкова. А то, если я стану говорить, полаемся.
Но Татьяне нравилось, что отец и здесь, в отряде, чувствует себя главой семьи. Нравилось это и Николаю.
В этот день они обедали в сосняке, у болота. Когда все расселись вокруг разостланной на земле скатерти, Карп смущенно почесал затылок.
– Оно не мешало бы и по чарке в такой день. Как ты, сын?
Николай засмеялся:
– Что ж, давай, коли есть у тебя.
Карп достал немецкую фляжку, отвинтил крышку, налил в нее и первым выпил сам, потом поднес сыну. Девчатам не предлагал – не девичье это дело пить, да еще трофейный спирт.
Выпили по второй, и старик заговорил:
– Эх, дети, кабы знали вы, как я рад, что все мы тут, все вместе, – против лиходеев. Да оно и не могло быть иначе в нашей семье. Никак не могло. И не будет никогда иначе! Подумайте, кем я был до советской власти. Свинопасом у пана. Расписаться не умел. Спину гнул на других, а самому краюха черствого хлеба сдобой казалась. А кем стали мои дети? А, дети? Да понимаете ли вы, кем вы стали? Людьми… Хозяевами земли и всего богатства на ней. Вот как… Так как же мы могли молчать, когда Гитлер захотел отнять у нас такую жизнь, невольниками нас сделать? Нет, подавится он нашим добром! Маевские завсегда были первыми. На работе в колхозе, в учебе… Первыми мы будем и тут. Николай, сынок, ты знаешь, кто ты с сегодняшнего дня?
– Знаю, отец.
– То-то… Знай, что ты народный командир. Правая рука Лесницкого. А Лесницкого знает весь народ, все Приднепровье… Значит, и тебе народ поручил свою судьбу. Ты теперь и наш командир, семьи нашей. И я, твой батька, буду подчиняться тебе, как солдат, и гордиться тобой. Велика моя гордость. Не люблю я хвалиться, а вот тобой хвалюсь все эти дни, как ты прилетел к нам. Большое счастье для батьки иметь таких детей. Теперь уж ты командуй мной. И гляди, чтобы никакой там скидки или поблажки не давал ни мне и никому из нас. Но, чтобы и фанаберии никакой не было, чтобы, не дай бог, не оторвался от народа…
– Ну что ты, отец! – слегка обиделся Николай.
– Знаю, что сам все это знаешь… Но я – чтобы лишний раз напомнить. Ну, добре, – он пытливым взглядом обвел всю семью и снова повернулся к сыну: – Ты мне, товарищ начальник штаба, дозволь еще одну. Но тебе не дам: слаб ты… И так глаза посоловели.
Люба захохотала, даже слезы брызнули из глаз. Глядя на нее, засмеялся и Витя, потешно сморщив личико.
Карп отставил фляжку и с укором посмотрел на племянницу.
– Злой у тебя язык, Любовь. Злой… Но это еще ничего… Я любил твою мать за душевную простоту. Мать твоя уважение к людям имела, а ты, сдается мне, не имеешь его. Нет для тебя ни старших, ни младших… Над всеми ты надсмехаешься. Однако, бог с тобой, – и, налив чарку, сказал с неожиданной веселостью: – За твое здоровье!
Теперь засмеялись и Татьяна и Николай. Все разговорились, начали шутить. Никогда еще не было так весело и шумно за обедом у Маевских. Когда кончили обед и успокоились, Карп тяжело вздохнул и сказал:
– А все же скучаю я, дети. Тяжело мне без сада, без ульев моих. Тянет меня в деревню, хоть побыть на родном пепелище, поглядеть хоть на все.
– И на Пелагею, – прошептала Люба Татьяне.
Но старик услышал этот шепот и спокойно сказал:
– И к Пелагее хочется сходить… честно признаюсь. – Карп вздохнул. – Сурово вы осуждаете меня, дети! Ох, как сурово! А знаете ли вы, как тяжко человеку жить одному? Вы разлетелись из моего гнезда во все стороны. Остался я один с таким хозяйством. Сам за всем присматривай, сам вари и сам сподники стирай. Да и вообще… Человек перестает быть похожим на человека, когда живет один. Дикарь… Что же мне было делать?
– Да мы ничего не говорим, отец, – отозвался Николай, бросив на Любу укоризненный взгляд.
– И теперь… Кончится война, и снова вас не удержишь. Кто куда… А я куда? Вот и надо мне сходить до Пелагеи, помириться с ней. Она на нашей дороге не станет… не бойтесь.
– Но она становилась уже, тата, – тихо сказала Татьяна. – Как подумаю – не лежит у меня душа к ней…
Карп помрачнел и ничего не сказал. А Татьяне запали в голову отцовские слова: «А знаете ли вы, как тяжко человеку жить одному?»
Тяжело одному… Конечно, тяжело. Но где он – друг жизни? Кто он? Кто? Она стояла вечером около землянки, прислонившись спиной к теплой сосне, всматривалась в темноту, где шумели невидимые деревья, и ей хотелось крикнуть, позвать его…
X
– Фу, черт! Аж голова закружилась. Три дня ни о чем другом думать не могу.
– Все не веришь?
– Сомневаюсь.
– Выбрось ты это из головы, Павел. Зацепиться ведь не за что. Никаких следов какого-нибудь продуманного плана – простая случайность, какой стороной ни поверни. Не могли же они знать, что мы забросим к ним своего человека. А пожертвовать таким отрядом, такой находкой!.. Для чего? Чтобы заслать к нам Кулеша? Это можно было бы сделать значительно проще. Нет, нет!.. И думать даже перестань. Наш он человек, конечно. А попасть к этим шакалам, разыскивая нас, мог каждый. Я верю ему…
– Но почему он не установил связь с Майбородой сразу?
– Ну, на самом деле у тебя, Павел, голова закружилась. А вдруг Майборода оказался бы перебежчиком, предателем? Положение, брат, было у него сложное.
– Это правильно, – согласился Лесницкий и, подумав, сказал: – Но в отряд все-таки мы его не возьмем. Подождем! Базу нашу он не должен знать. Проверим его там, в деревне. А сделаем мы это так: Хадыку заберем в отряд и распустим слух, что старосту убили партизаны. Кулешу предложим занять его место.
Через несколько дней после этого разговора Карп Маевский получил задание отправиться в Ореховку.
Перед выходом из лагеря он сказал Татьяне:
– Иду в Ореховку, Таня. Павел Степанович задание дал.
– Один? – спросила она.
– Один.
– Тогда и я пойду с вами, тата. Боюсь я…
– Ну, глупость какая! Что это ты! В первый раз, что ли? Мало я на железную дорогу ходил! Я – такой же партизан, как и все.
– Когда на железную дорогу – я ничего не боюсь. Но в деревню… Мне так и чудится, что нас подстерегают там на каждом шагу… Я попрошу Лесницкого, тата, – она хотела бежать к землянке командира.
Но отец остановил ее:
– Ты подведешь меня, дочка. Он приказал никому не говорить о задании.
Татьяна молча проводила его за лагерь и долго смотрела вслед.
В деревню Маевский пришел в полночь. На опушке леса остановился, прислушался. Кругом стояла тишина.
Карп направился к своей усадьбе – невидимая сила тянула его туда. В свое время односельчане рассказывали ему, что после ухода Маевских в лес полицаи уничтожили сад, разобрали овин и спалили все постройки. Тогда он не пожалел ничего, как когда-то не пожалел сожженной хаты. Но теперь захотелось увидеть все собственными глазами.
Только по двум обгоревшим березам, что когда-то стояли перед хатой, старик узнал место, где прожил всю свою долгую жизнь.
«Что это они березы не спилили? Добрые дрова были бы», – подумал он, подходя к тому месту, где еще год назад расцветал лучший в деревне сад, которому завидовал не один хозяин.
От всего огромного сада остались только три вишни. Словно для издевательства и насмешки оставили их полицаи. Они стояли в самом конце сада, сиротливо прижавшись одна к другой, как дети на могиле своей матери. Под ними росла густая трава, лопух.
Вид этих вишен больно ранил сердце хозяина. Карп подошел, заботливо осмотрел их, и ему стало как-то стыдно перед ними, потому что раньше он пренебрегал ими, не ухаживал – они почти никогда не давали плодов. Старик погладил рукой шершавую кору одной из вишен и почувствовал, что по щеке его поползла горячая слеза. Он вытер слезу рукавом, махнул рукой и быстро зашагал обратно в лес.
«Чего пожалел!.. Глупости. Не такое гибнет».
Лесом он прошел на другой конец деревни и тихо подкрался к хате Матвея Кулеша. Постучал в окно. Ничего не спрашивая, из хаты вышла жена Матвея Ганна в длинной белой рубашке. Увидев чужого человека она испуганно вскрикнула и отшатнулась. Но узнав Карпа (он приходился ей двоюродным дядей), остановилась, торопливо прикрыла ладонями грудь и удивленно спросила:
– Вы, дядька Карп?
– Я. Дома Матвей?
– Нема. С утра. ушел. Сказал – в лес. Может, и не вернется. Он теперь часто не ночует дома…
– Жалко, – вздохнул Карп. – Ну что ж… ничего не попишешь. Будь здорова, Ганна.
Она сделала шаг к нему и спросила тревожным шепотом:
– Скажите, дядечка, бывает он у вас?
Карп на минуту растерялся, задумался.
– Бывает.
Она с облегчением вздохнула.
– Да зайдите хоть в хату, перекусите чего-нибудь… Поди, не сладко живется вам там, в лесу.
– Спасибо, Ганна. Ничего… Перекусить, правда я не прочь, но тороплюсь… Гляди, и светать скоро начнет.
– Ну, так я хоть вынесу зам чего-нибудь. В дороге перекусите.
– Нет, не нужно, – на прощание он пожал ей руку и пошел в сад.
Через несколько минут он через огороды подкрался к другой хате. Хата эта стояла на голом месте: около нее не было ничего – ни сада, ни даже хлева, и соседние постройки как бы отодвинулись от нее в сторону. Поэтому Карп вынужден был пригнуться в меже ниже обычного, чаще останавливаться и прислушиваться. В последний раз он остановился уже около самой стены хаты, чтобы оглянуться, перед тем как перелезть во двор. Неожиданно он услышал за стеной разговор. Разговаривали, по-видимому, в каморке, отгороженной в сенях, в которой обычно ночуют в летнюю жару. Стена тут была неплотная, и Карп сразу узнал по голосу Пелагею и Матвея Кулеша.
У Карпа дрогнуло сердце. Он прислонился к стене, прислушался.
– А давно ли ты говорил другое? – спрашивала Пелагея.
– Ну дак что!.. Не сразу же человек все понимает. Я только теперь понял… Великая это сила – партизаны, – Кулеш что-то зашептал.
Но Пелагея снова сказала громко:
– Везет бедной бабе: муж – в лес, любовник – в лес. Что хочешь, то и делай одна… Дай хоть намиловаться вволю…
Карп услышал звук поцелуя. Ему стало стыдно и гадко. Он тихо плюнул и пошел по меже назад, неслышно ступая босыми ногами по мягкой траве. Через несколько шагов чувство гадливости сменилось злостью. Старик сжал кулаки.
«Будь ты проклята, старая кляча! Скотина ненасытная! Век уж свой доживает, а все еще паскудит… Да и он, дурак этакий: нашел кого! Годов, поди, на десять старше его. Женки ему мало. Пойти вот сказать Ганне, нехай хоть задаст ему».
Только за огородами, возле ручья, он остановился, вспомнив, что не выполнил задания комиссара. Проще было бы сказать, что Кулеша не было дома. А как сказать теперь, когда Карп был в двух шагах от Кулеша, слышал его голос? Солгать он не мог, сказать правду – тоже тяжело. Да и смешная это причина невыполнения задания. Нужно идти назад. Но и назад идти было тяжело.
Карп устало опустился на мокрую траву под вербой, сжал виски ладонями. За несколько коротких минут он вспомнил всю свою жизнь. Вспомнил он и жену-покойницу. Вспомнил и в первый раз заплакал по ней. На похоронах не плакал, а теперь, через двенадцать лет, заплакал, оскорбленный и униженный другой женщиной.
Потом он вспомнил слова дочки: «Не лежит у меня душа к ней», и эти слова придали ему силу. Он поднялся и снова направился к Пелагеиной хате.
«Хорошая у тебя душа, дочушка, – думал он о Татьяне. – Недаром не лежала она к этой старой паскуднице. Прочь ты из моего сердца, прочь навсегда! Не место тебе, больше в нем!»
Уже не озираясь, подошел он к хате и постучал в дверь.
Они долго не откликались, видимо испуганные неожиданным стуком.
Карп постучал еще раз.
– Кто там? – дрожащим голосом спросила Пелагея.
– Открой.
Она открыла, вскрикнула и хотела обнять мужа
– Карп, родненький!
Он отвел ее руки и спокойно попросил:
– Позови Матвея!
– Какого Матвея? Что ты мелешь?
– Матвея Кулеша из твоей каморки. Мне надо поговорить с ним, – И, увидев, что она окончательно растерялась, позвал сам: – Матвей Денисович, будь ласков, выйди на минутку.
Пелагея обиженно пожала плечами.
– Так зайди уж в хату. Там и поговорите.
Карп молча отошел в сторону и стал ждать.
Кулеш собирался очень долго, наконец вышел.
Карп даже при лунном свете увидел, что лицо его было необычно белым, а нижняя губа нервно дрожала.
– Отойдем, – сказал Карп и пошел первым.
Кулеш перелез через загородку и споткнулся.
– Я дальше не пойду.
Карп понял, что тот боится идти, и разозлился на него.
– Не бойся. Иди сюда, – он присел на гряду, в высокую ботву. – Что ж, поговорим и тут. Я коротко. Меня наше командование направило к тебе как к человеку, который уже доказал свою преданность.
Лицо Кулеша заметно потемнело.
– Ты, может, знаешь, что старосту вашего, холуя этого – Хадыку, наши хлопцы изловили и позавчера расстреляли, по приговору суда, как изменника родины? Гитлеровцы назначат нового старосту. Было бы очень хорошо, кабы ты сделался старостой. Великое дело иметь своего человека на такой должности – ты же сам понимаешь…
Обрадованный Кулеш схватил руку Маевского и пожал ее.
– Карп Прокопович, от всего сердца благодарю всех вас… за доверие, за то, что не забыли мою маленькую услугу. Эх, давно уж я с вами душой и сердцем. Неделю шукал вас по лесу, но попал к чертям лысым. Хорошо, что вашего хлопца узнал, а то я бы вместе с этими бандюгами ни за что, ни про что удобрял мать-земельку. Как подумаю, аж мороз по коже дерет. Но зато я еще больше уверился в вашей силе. Как вы здорово их, хи-хи… И я… я хоть сегодня, хоть сейчас в отряд с тобой пойду. Первым партизаном буду. Но Для такого Дела не подхожу я, Карп Прокопович. Не выйдет у меня. Артист я плохой. Боюсь – сам провалюсь и других провалю. Да и люди загрызут меня, женка живым съест. Не могу.
– Боишься? – коротко спросил Карп.
– Боюсь… но не за себя, Карп Прокопович. Не за себя… За дело.
– Ну что ж, я свое выполнил. Так и скажу начальству. – Карп быстро поднялся, оглянулся и сказал: – Бывай, – и пошел навстречу туману, что неожиданно выплыл из стоящих у ручья ольховых кустов и белым одеялом застлал низину за огородами.
Кулеш догнал его и попросил:
– Проведи меня в отряд. Чего вы боитесь?
– Не имею на это дозволения. Прикажут – в любое время проведу. Подожди.
С минуту Кулеш шел с ним по пояс в тумане.
Маевский остановился.
– Ну, куда ты?
– Карп Прокопович… того… прости, брат. Я тут ни при чем. Соблазнила чертова баба, силком затащила. Началось с чарки, а кончилось…
Маевский только махнул рукой, повернулся и скрылся в тумане. Не видел и не догадывался партизан, что почти до самого лагеря за ним шел предатель.
XI
Никто из партизан не знал, какие задания выполняет Андрей Буйский после возвращения из Москвы. Знали только, что он занят чем-то очень важным, необычайно ответственным. Он неожиданно исчезал из лагеря и неожиданно возвращался обратно.
По приказу командира бригады для него была построена отдельная землянка. В его отсутствие землянка была заперта на громадный замысловатый замок, ключи от которого хранились у Лесницкого.
Вернувшись с задания, Андрей обычно один-два дня не выходил из своей землянки. Что он там делал – никто точно не знал. Входить к нему в такое время было запрещено – об этом комиссар бригады предупредил партизан перед строем.
Но обычно спустя несколько дней он выходил из землянки сам и сразу становился снова близким для всех человеком. С ним советовались, спорили, заставляли его читать вслух поэмы Лермонтова, монологи из «Бориса Годунова» и удивлялись его памяти. А память у него и на самом деле была феноменальная. Правда, рассказывая, он иногда внезапно умолкал и погружался в глубокое раздумье. Было очевидно, что новая его работа требует большого умственного напряжения.
Молодые партизаны мечтали во всем быть похожими на Андрея и подражали каждому его движению, даже манере разговаривать. Петро Майборода все больше и больше увлекался и гордился своим другом.
– Ух! Ка-ка-я это голова! Вам не понять, что это за голова! – говорил обычно он, собрав вокруг себя молодежь, и затем начинал рассказывать о бесчисленных приключениях его и Андрея в первые месяцы их блуждания по Белоруссии. Большинство слушателей понимали, что Петро бессовестно врет, выдумывает, но слушали его с интересом и то хохотали до коликов в животе, то чувствовали, как волосы шевелятся у них на голове и по спине пробегают мурашки.
Однажды он сказал:
– Андрей посмотрит на человека и видит его сразу насквозь, как на рентгене: все его думки, чувства, переживания, чем он дышит…
Слышавшая это Настя Зайчук горько улыбнулась:
– Ничего он не видит, твой Андрей. Слепой он, как котенок.
Будто бомба разорвалась в кружке слушателей Майбороды. Они вскочили, возмущенно зашумели:
– Смотри ты, какая! Не бойся, тебя-то он увидит насквозь.
А сам рассказчик важно приблизился к Насте и сказал, пренебрежительно цедя слова сквозь зубы:
– Хлопцы, дайте мне микроскоп, я разгляжу эту бактерию, – и грозно повысил голос – Вот что, уважаемая! Только ваш пол и прочие там женские качества не дают мне права сделать из вашего курносого носа свиную отбивную.
Настя шутливо дунула на него и быстро отошла, зашумев своим шелковым платьем, которое она обычно надевала, когда приходила в лагерь.
У нее были серьезные основания говорить так. Девушка любила, любила впервые и была оскорблена тем, что тот, кто задел ее сердце, не догадывается о ее чувствах.
На следующий день после стычки С Майбородой она сказала Татьяне:
– Пойдем проведаем Буйского. Мне нужно поговорить с ним.
– К нему нельзя заходить, когда он работает, – ответила Татьяна.
– Вот еще чушь какая! Зайти к человеку нельзя. Выдумали!
– Павел Степанович приказал.
– Я не слышала, когда он это приказывал, значит мне можно. Но я одна стесняюсь, а мне очень нужно. Пойдем… Сделай это для меня, Таня. Я очень прошу тебя, – и она ласково обняла подругу.
Татьяна взглянула на Настю, и у нее мелькнула смутная догадка. Отказать она не могла: в красивых Настиных глазах горели необычные огоньки.
На их стук Андрей вежливо ответил:
– Пожалуйста.
Но, увидев нежданных гостей, он удивленно блеснул очками и, торопливо собрав со стола какие-то бумаги, положил их в ящик.
Они в первый раз увидели его в очках. Насте стало стыдно за слова, которые она сказала Майбороде.
Она покраснела, растерялась, но глаз с Андрея не сводила. Он поймал ее взгляд, снял очки и сказал, словно оправдываясь:
– Не могу уже долго читать без них. Развивается близорукость. Но что же я… Присаживайтесь… будьте гостями.
– Мы помешали вам, Андрей? – спросила Татьяна,
– Честно говоря, да.
– Так мы пойдем.
Настя бросила на подругу сердитый взгляд.
– О, нет! Что вы! Посидите. Поговорим. Мы теперь очень редко видимся. Ну, садитесь же… На кровать или на книги. Табуретка у меня одна.
Они присели на кровать и с любопытством оглянулись. Их удивило количество книг в этой маленькой землянке. Нигде, во всей бригаде, они не видели такой массы книг. Половина их была на немецком языке.
Настя с трудом прочла несколько заголовков и поморщилась.
– И вы читаете всю эту погань?
Андрей вздохнул.
– Иногда бывает противно, но только от такой «погани», как вы выразились, – он стукнул рукой по книге в черном переплете. – А вообще я люблю читать. Такая уж у меня профессия – иметь дело с книгами всех времен и народов. У меня с детства была способность к языкам. Когда я учился в младших классах, я мечтал изучить языки всех народов земли. Позже, конечно, я понял, что это невозможно, но все же изучение языков я сделал своей профессией. Я готовился стать ученым-языковедом, – Андрей на мгновение задумался, и лицо его озарилось улыбкой. Он задумчиво повторил: – Ученый-языковед. Да… – Он снова посмотрел на девушек: – Это ведь очень интересно – язык народа. Очень сложная вещь. Язык народа – это жизнь во всех ее проявлениях. И, знаете, очень горько, что и в наш век живут варвары, смеющие ставить своей целью уничтожение народов, уничтожение языков. Тупоголовые дикари! Пока что они добились только одного – испоганили свой собственный язык. Знаете, я работаю над темой «Фашизм и деградация немецкого языка». Интересная работа. Я начал ее еще в Москве, когда впервые познакомился с их литературой. Иногда работаю и здесь, но очень редко. Только в минуты особого творческого вдохновения. А сколько таких минут бывает у меня? Две в месяц, как говорит Майборода. Да я и не жалею, что не могу писать сейчас. Напишу после войны.
Настя с таким откровенным восхищением посмотрела на него, что Татьяна, перехватив этот взгляд, все поняла и, нежно пожав Настину руку, растроганно прошептала ей на ухо:
– Глупышка.
Настя вспыхнула, как маков цвет. Андрей посмотрел на них, остановил свой взгляд на Насте и удивленно взмахнул бровями.
Настя вскочила.
– Пойдем, Таня. А то мы мешаем человеку работать.
– Подождите. Куда же? Странные вы гости! Неожиданно пришли, неожиданно и уходите. Скучно со мной, да?
– Очень скучно. Все языки да языки, – засмеялась Настя и быстро выбежала из землянки.
Татьяна попросила извинения у смутившегося Андрея, поблагодарила за гостеприимство и вышла вслед за подругой. Та стояла под соснами и смотрела на голубое бездонное небо, по которому плыли маленькие, белые, похожие на кудрявых ягнят, облака. Лучи солнца пробивались сквозь ветви сосны, и Настя стояла вся в светлых солнечных пятнах. Со стороны казалось, что она улыбается. Но лицо ее было грустным и озабоченным, а на ресницах блестели слезы.
Татьяна ласково упрекнула ее:
– Что это ты?.. Правду говорят, что влюбленные как дети: смеются и плачут одновременно.
Настя снова засмеялась.
– Таня, какой он, а? Знаешь, я мечтала о нем, еще когда не знала его. Еще до войны.
– Как же ты могла мечтать?
– Не знаю. Но мечтала. Представляла его себе именно таким. А как увидела в первый раз, так сердце и дрогнуло: он.
Татьяна взяла ее за руки.
– Я завидую тебе, Настя…
– Стыдно тебе, Таня, завидовать чужой любви. У самой такой уж сын! Вы ведь любили друг друга? Любили?
Татьяна грустно улыбнулась.
– Любили. А теперь хочется полюбить другого.
Настя очень удивилась и с укором покачала головой.
– А я бы никогда, никогда не сделала этого, если бы только знала, что он меня любит. Как же ты можешь? А вдруг он в эту минуту лежит где-то раненый и думает… думает о тебе… А ты… У-у, какая ты плохая! Я и не думала!
– Не сердись. Пойдем, я расскажу тебе о своей… любви.
Ей вдруг захотелось рассказать Насте всю правду. Да и к чему теперь ее тайна? Она только делает ее одинокой и не дает возможности доверить кому-нибудь свои девичьи мысли, мечты, часто такие мучительные и непонятные для самой себя. А доверить их кому-нибудь нужно. Конечно, не отцу и не брату. Любе – тоже нет, она вряд ли что-нибудь поймет. Можно Алене или Насте. Сейчас лучше Насте…
* * *
Посещение девушек чем-то взволновало Андрея. Он начал вспоминать, и вдруг его память остановилась на восхищенном, лучистом взгляде Насти и на том, как она смущенно покраснела, встретившись с ним взглядом.
Молнией мелькнула мысль, и он ощутил волнующую теплоту в груди. Он встал, обошел вокруг стола, не замечая, что ступает по книгам. Вспомнились все прежние встречи с Настей. Их было не много, но он помнил то, о чем они говорили, помнил даже выражение ее глаз. Все подтверждало его догадку. И в груди с нарастающей силой забилось новое, незнакомое еще чувство. Он знал его название, но никогда раньше не думал, что оно может принести столько волнующей радости. Андрей почувствовал себя по-настоящему молодым, таким молодым, что ему даже хотелось запеть. В таком состоянии он не был еще никогда. Юность его прошла в напряженной учебе. Изучить к двадцати двум годам три иностранных языка, а к двадцати пяти защитить кандидатскую диссертацию – на это нужно было немало сил и времени.
Только после смерти матери-учительницы, у которой Андрей был единственным сыном, он почувствовал потребность в собственной семье и начал серьезно подумывать о женитьбе. Да и пора уже было: ему шел двадцать шестой год. Друзья частенько подшучивали над ним, да и сам он завидовал своим одногодкам, имевшим свой угол, детей.
Война оборвала все мечты. За время войны он ни разу не подумал об этом, но иногда чувствовал, что в его жизни чего-то не хватает. И вот сегодня неожиданно понял это… «Да, очень хорошо сейчас иметь сына или дочку… Могу погибнуть… Что останется после меня?» – трезво и сурово подумал он о своей жизни.
Он отпихнул ногой немецкие книги и выскочил из темной землянки – захотелось сию же минуту увидеть Настю, поговорить с ней.
…Вечером их видели вместе, веселых и счастливых. И весь лагерь заговорил о их любви…
XII
Это была очень неспокойная ночь.
Татьяна не находила себе места. Отказ Лесницкого взять ее на эту важную операцию, в которой участвовала почти вся бригада, обидел и взволновал ее.
И ночь была, как ее настроение, тревожная и темная. На западе непрерывно вспыхивали зарницы, расписывая черные тучи удивительными узорами. Сосны на какое-то мгновение застыли в напряженном молчании, а потом сразу зашумели испуганно и тревожно. Шум этот постепенно перешел в однообразный тяжелый гул, который катился по чаще и где-то там, на западе, сливался с глухими раскатами грома.
Приближалась гроза.
Татьяна стояла на лесной опушке, возле болота, и, закрыв глаза, представляла себе, как разворачивается сейчас бой за Буду, Станцию эту и местность она хорошо знала.
«Хорошо, что гроза, – думала она. – Это даст им возможность подойти незаметно».
Она тревожилась за отца, за Женьку, за Лесницкого… За всех.
«Хоть бы никого не убили, – подумала она и рассердилась на себя. – Дурная! Трусиха! Наверно, в бою только и думала бы, убьют или нет. Пусть убьют… Что ж, лучше погибнуть за счастье всех, чем… Кто это сказал: «Лучше умереть стоя, чем жить на коленях»? – она напрягла память. – Долорес Ибаррури? Да, Ибаррури. В самом деле, лучше умереть, чем жить так, как мы жили в деревне. И хватит уж мне дрожать за всех. А то, может, и Павел Степанович замечает это – от него ведь ничего не спрячешь – и поэтому не берет на операции. «Ваше дело – хорошо подготовиться к приему раненых», – вспомнила она его ответ, и снова что-то кольнуло в сердце. – Неужели будет много раненых?.. Но лучше не думать об этом…» – и она начала думать о Насте и Андрее. Думать о них было приятно – становилось теплее на сердце. Татьяна представила себе, как удивится и всполошится Марья Зайчук, когда они заявятся ночью и Настя скажет (а она обязательно так скажет): «Ну, мама, жарь яичницу – угощай зятя».
Внезапно налетевший ветер ударил в лицо крупными каплями дождя.
Над головой сверкнула молния, и громадная изломанная огненная стрела упала где-то совсем близко, в болото. Загремел гром. Зашелестели листья на дубах. Полил дождь.
Татьяна быстро побежала по знакомой тропинке к землянке.
В железной печурке ярко горели дубовые дрова. Татьяна поставила стерилизовать хирургические инструменты, наклонилась над печкой, выжала подол платья и снова задумалась.
* * *
В это время Алена Зайчук ползла по болоту с санитарной сумкой за плечами; при каждой новой вспышке молнии она плотней прижималась к земле. Сухая осока и ветки до крови резали руки, царапали лицо. Мучительно ныла спина, от напряжения болела шея. Иногда Алена касалась руками лаптя человека, который полз впереди: она не знала, кто это был – Карп Маевский, Гнедков или Майборода. А ползший позади нее время от времени касался ее ног. Кто это – она тоже не знала: за ней должен был идти почти весь отряд Павленко. Вот наконец и условный сигнал – тонко пропищала ночная болотная птица. Дальше двигаться нельзя. Дальше поползут только те трое, что были впереди нее.
Алена прижалась щекой к колючей кочке, подумала: «Почему среди тех троих старики Карп и Гнедков? Неужели не могли выбрать помоложе?» Но тут же она вспомнила, что Лесницкий приказал сделать в лагере высокую насыпь и в течение целой недели каждую ночь тренировал партизан: учил их бесшумно снимать с насыпи часового. Часовым стоял он сам и отсылал с тренировки каждого, кому не удавалось «снять» его незаметно. В последнюю ночь среди тренировавшихся оставалось уже не больше десяти человек. Эти трое были, по-видимому, самыми надежными, иначе Лесницкий не послал бы их на такое ответственное задание.