355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Петров » Будьте красивыми » Текст книги (страница 9)
Будьте красивыми
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 13:54

Текст книги "Будьте красивыми"


Автор книги: Иван Петров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 17 страниц)

Так кончилась девчоночья жизнь Леночки Гараниной. Елена незаметно как бы сравнялась возрастом с генералом Прохоровым. А когда это произошло, они будто бы превратились в старых и добрых друзей, связанных общими воспоминаниями, дорогими для обоих, и все. Правда, и сама Елена, и генерал хорошо знали при этом, что между ними оставались не только воспоминания, которые не имели никакой обязательной силы, но и скрывалось еще и другое, могущественное, и этим могуществом обладал не он, генерал, а она, Елена. Она могла сказать ему, попросить, даже лишь высказать свое мнение или сомнение, и это мгновенно получило бы такой отклик со стороны генерала, какой не сравним даже с самым строгим приказом, – иначе по этому поводу говорят: она могла с ним сделать что угодно. Однако своим могуществом Елена распоряжалась очень осторожно, даже вовсе не проявляла его, как и должно быть между настоящими старыми друзьями. И то, что она не употребляла своего могущества в отношениях с генералом, тоже было добротой, которую она дарила ему и за которую он был благодарен, хотя, может быть, в душе ему и хотелось бы не доброты, а именно ее могущества, скрытого могущества сделать с ним что угодно.

В дни ответного наступления против немцев Елена впервые в жизни влюбилась. Это было удивительное состояние: первое наступление, первые победы на фронте и первая любовь! Да, да, это была любовь, а не что-то другое, потому что на этот раз Елена не хотела быть доброй, наоборот, она хотела, чтобы к ней были добрыми, чтобы ей улыбались, ей говорили хорошие слова.

Это был военный врач, звали его Гермогеном. Фамилия? А какое это имеет сейчас значение! Она пошла в санчасть с ангиной. Ее осмотрел сам Гермоген. Это был молчаливый человек, девчата говорили о его черствости и холодности. С Еленой он разговорился. Они говорили о музыке, с нею никто не говорил о музыке вот уже с 1935 года, когда она оставила училище. Набросив шинель, он даже вышел ее проводить – санчасть тогда размещалась в крестьянской избе – и Елена при свете месяца увидела у него в глазах блеск, говоривший как раз о той доброте, по которой она тосковала. Через неделю она вполголоса спела ему каватину Людмилы из оперы «Руслан и Людмила» – самое любимое из ее репертуара и сама обрадовалась своему голосу. Чудесные мгновения! Елена расцвела, помолодела, стала похожа на прежнюю Леночку Гаранину. Это чувствовалось и по тому, как усилилось к ней внимание и строгое участие генерала. Он смотрел на нее, будто не узнавая.

Елена перепела Гермогену все арии, все песни, какие только знала. Однажды она даже распустила косы при нем. А он смотрел на нее, глаза его блестели все нетерпеливее. Он даже брал ее за руку, и она не отнимала руки, и ее губы не уставали улыбаться.

А потом к нему внезапно приехала жена, приехала всего на день, навестить, и Елена пришла к Гермогену, в санчасть, когда у него была жена. Боже, каким растерянным и жалким был он, как бегали его глаза, и самое страшное, может быть, было не в жене, а в этих его глазах, бегающих, трусливых. Елена вернулась от него, точно побитая. Вскоре Гермогена перевели из полка. Так вторично, теперь, казалось, насовсем, ушла от Елены прежняя Леночка Гаранина, ушла и на этот раз унесла с собой песни. Музыка отныне являлась к ней лишь во время работы, и Елена, увлеченная ритмом и тактом, снова просиживала за аппаратом днями и ночами, снова валилась от усталости, снова ее чуткие музыкальные пальцы дергались во сне, передавая приказы, донесения, сведения о потерях.

Но жить так, как она жила до Гермогена, она уже не могла. Теперь ей уже хотелось такого счастья, какое она испытала с Гермогеном, ей уже хотелось теплого человеческого внимания, человеческой доброты, без этого внимания она казалась себе выжатой губкой: у самой у нее не осталось и капли той доброты, какую она так щедро дарила когда-то всему свету.

На этот раз Елена заставила себя влюбиться. Ей захотелось влюбиться не в старика, не в женатого человека, а в молодого парня, который всегда грезился где-то впереди, в будущем. Поразмыслив, она решила, что таким парнем может быть Шелковников. Он был виден собой, молод, гибок, аккуратен, обходителен. Единственным недостатком у него была его небольшая голова на тонкой шее, но эта голова, если смотреть на нее отдельно, была даже привлекательной: смуглая кожа, высокий и чистый лоб, прекрасные черные волосы, черные же с грустинкой глаза – его лицо тоже говорило о молодости, гибкости, аккуратности. Несколько дней Елена была до безумия влюблена в Шелковникова, в его с грустинкой глаза, в тонкий и гибкий стан и даже в его модные галифе и сапожки из плащ-палатки. Однажды, следуя с дежурства в строю – а строй этот был очень условным, вольным, просто люди шли, соблюдая какой-то внешний порядок, шли, разговаривая друг с другом, смеясь, меняясь местами по своему усмотрению, – Елена вдруг запела арию «Раз пастушка лесом шла…», неожиданно вдохновилась, пропела ее, как никогда, с чувством, а пропев, не удержалась, спела еще арию Антониды, еще и еще что-то. Она была точно в чаду, глаза ее лихорадочно блестели, голос звенел, девчата просили спеть еще, и она шла и пела, восторженно озирая лес, улыбаясь подругам и вовсе не глядя на Шелковникова, который шел позади вместе с Дягилевым, Стрельцовым и другими мужчинами и тоже слушал ее.

Елена пела для Шелковникова, пела так, как никогда и никому в жизни еще не пела, даже Гермогену, и она поняла, что любит Шелковникова, только Шелковникова и до него никого и никогда не любила.

Но и эта любовь не принесла ей счастья. Не прошло и двух недель, как у нее пропал интерес к Шелковникову. Елена не могла найти никакого объяснения этому, ей было стыдно за то, с каким огнем и с каким чувством она пела для Шелковникова. Потом пошли слухи о связях Шелковникова с Казаковой, и Елена была абсолютно равнодушна к этому. Случайно она услышала в мужском шалаше стыдный разговор о женщинах, и этот разговор вел Шелковников. Приложив руку к груди, Елена не могла стронуться с места, ее лицо с широко раскрытыми глазами выражало удивление и отвращение. Как это можно? И она пела ему? И она хотела влюбиться в него? Мерзость, мерзость! Под заливистый, визгливый хохот Пузырева, доносившийся из мужского шалаша, Елена поскорее отошла подальше, непроизвольно отряхивая руки, гимнастерку, юбку, шепча: «Ах, свистун! Ах, скотина!»

С тех пор она больше никого не любила и не заставляла себя влюбляться. Она уже не хотела казаться молодой и красивой, как Леночка Гаранина, наоборот, с этаким холодным цинизмом, с каким-то злым наслаждением называла себя злой старой девой.

Из девчат она, пожалуй, больше всех отличала Варю Карамышеву. Это было, может быть, потому, что сама Варя больше всех отличала Гаранину, откровенно и прямо-таки с детской непосредственностью любовалась ее работой, а когда смотрела на Елену, то ее глаза будто просили ее, умоляли отдать и ей, Варе, хоть частицу мастерства и умения. Первое время Гаранина могла работать часами, не замечая стоявшей сбоку Вари, не замечая никого и ничего, потом однажды подняла на нее глаза, насмешливо скривила губы, сказала:

– И что же ты поняла из моей работы?

– Хорошо! Глаз не оторвать! – с восторгом, не дыша, сказала Варя.

– Значит, ничего не поняла. Хорошую работу, милая, слушают, а не смотрят. Как музыку. Ну-ка, закрой глаза, послушай…

Варя закрыла, а Гаранина продолжала работу. И поразительно, мало-помалу в работе Гараниной она стала различать единый поток, единый ритм и такт, уха коснулась музыка ее работы, Варя даже покачнулась и, открыв глаза, воскликнула:

– Складно-то, красиво-то как!..

Она была ошеломлена тем, как это раньше не понимала, что работа Гараниной красива прежде всего на слух!

– Вот и слушай, а не глазей попусту, – посоветовала Гаранина. – Если поймешь на слух, будешь хорошо работать, не поймешь, никогда ничего не сделаешь, будешь тыкать пальцем, клепать. – Вдруг сама воодушевилась. – Вот слушай. Закрой глаза, слушай. Ты не бойся того, что медленно работаешь, бери такт, лови такт, не теряй, держись его, крепче держись. Вот я медленно работаю. Как ты. Слышишь? Вот быстрее, вот еще быстрее, вот совсем быстро. Слышишь? – «Тра-та-та-та-та, тра-та-та-та-та», – выплясывал аппарат под руками Гараниной, то замедляя, почти вовсе замирая, то набирая темп и наконец переходя в бешеный перепляс. – Ты не гонись за быстротой, гонись за ритмом, за тактом, поймаешь ритм, быстрота придет сама собою. А ритм – это не только быстрота, но и точность. Пальцы никогда не ошибутся, если они попали в ритм, услышали музыку. Любое дело важно сначала расслышать и понять. Без музыки нет никакого дела, поняла?

– Поняла, – несмело ответила Варя, пораженная тем, что Гаранина открыла ей.

– Ничего ты еще не поняла, слушай, – одернула ее Гаранина. – Не мешай разговорами, слушай…

Мало-помалу Варя стала ближе к Гараниной не только во время работы на узле, но и на отдыхе, и Елена неожиданно открыла, что эта девочка смотрит на нее по-настоящему влюбленными, зачарованными, искренними глазами. И случилось удивительное: Елена сама полюбила Варю.

– Девочка ты, девочка, Варька, – говорила Елена с каким-то чувством любования и тоски. – А мое время уже отошло, я никто, я уже не человек, я старая и злая дева, мое все кончено…

– Ой, Леночка, – нетерпеливо перебила ее Варя, – ты с ума сошла! Зачем так говорить! Я тебя так люблю!..

– Это еще ничего не значит. Ты сейчас любишь всех и все. Но запомни, этого нельзя делать: кто любит все, тот не любит ничего, это и есть удел старых дев, дорогая. Кто любит все, тот любит и кошек и собак. Ах, Варя! Ты любишь не меня, а себя, а я люблю тебя, потому что уже не люблю себя…

И Елена пела для Вари. Они, разговаривая, иногда уходили в лес, на берег речки, и Елена пела Варе старые довоенные песни, арии из опер, иногда без слов. В ее пении уже не было страсти, огня, как было с Гермогеном и Шелковниковым, голос ее лился ровно, не горячо, а тепло, и это, пожалуй, было еще красивее.

– Эх, Варька, Варька, – говорила Елена, закинув руки за голову и расправляя косы. – Я была такая, как ты, тебе нельзя быть такой, как я. Я дура. Я не умела жить – и все прошло, и ничего нет. Никому я не нужна. Кончится война, придет победа, а куда я денусь после победы?..

В другой раз она сказала:

– Лучше б умереть, Варька. Убили бы напоследок – и делу венец. Я не хочу жить, понимаешь? Я отдала жизни все, что могла, все, что имела. Вот этими руками за войну отработала людям, пробежала вот этими пальцами за много, много лет вперед. Я отдала все.

Я просто, наверное, выдохлась. Надо в жизни уметь не только отдавать, но и брать. Люди даже любят, чтобы от них брали, а я брать не умею. Ах, зачем я честная, кому это надо, Варька! – воскликнула она, но тут же спохватилась, взяла Варю за руку, смущенно погладила ее. – Не слушай меня, Варя, я просто злая, старая дева, мне сидеть и чулки вязать. – Горько усмехнулась.

Варя серьезно, даже очень серьезно посмотрела на Елену, сказала: – Тебе, Леночка, надо замуж. Хочешь, я тебя сосватаю, хочешь? Я все знаю, ты не смотри на меня, я все-все знаю! – И действительно очень хигро глянула на Елену.

– За кого ж ты меня сосватаешь? – спросила насторожась Гаранина.

– А хоть бы, а хоть бы… Сказать? А хоть бы за Лаврищева! Хочешь?..

Елена мгновенно изменилась в лице.

– Болтай! Еще услышит кто. Ничего ты не знаешь и ничего не видишь.

– Нет, знаю, вижу! Я видела, как ты и в Шелковникова втюрилась, как потом его стала звать свистуном. Я вижу все, ты не смотри на меня! – торжествующе говорила Варя, очень довольная тем, что могла все это сказать Елене. – Я видела, какая ты была, помнишь, когда Лаврищев позвал тебя чай пить. Помнишь, а? А потом какая пришла от него? Ага, попалась? Я все вижу, все – ты любишь его!..

– Брось, не болтай, чего не понимаешь, – уже раздраженно сказала Елена. Варя молча, с досадой посмотрела на Елену и тут же отвернулась, не сказав больше ни слова.

Елена была ошеломлена. Эта девочка действительно видела и понимала все. Она видела и понимала даже то, в чем сама Елена не могла бы признаться себе. Это было такое, в чем и нельзя было признаться. Как же так? Идет война, люди делают свое дело ради победы, делает его и Гаранина, вообще в эти дни все в мире делается только ради победы и возвращения к миру, об этом даже сны человеческие. Сама Елена в последнее время все чаще видела во сне брошенную давным-давно музыкальную школу и даже пела во сне, и эти напевы, услышанные во сне, иногда не сходили с языка целыми днями. И это было внешне, и это была правда. Но, боже, если бы еще Елена сказала кому-нибудь, что она всю войну только и знала, что влюблялась, сухая, злая, нелюдимая, влюблялась в людей, которых она, кажется, не любила, все сочли бы ее сумасшедшей!

Нет, она даже самой себе не сказала бы, если б не Варя, что сейчас, пожалуй, любит Лаврищева. Она просто говорила себе: «Вот человек, достойный самого большого уважения – постоянен, мудр, не свистун. Этот человек никогда, ни при каких условиях, видимо, не делал никакой подлости, даже в мыслях, и никогда не сделает. Да, он достоин очень, очень большого уважения!» Так думала о Лаврищеве Елена. И то, что он понял ее, когда ей было тяжело и грустно – а тяжело и грустно не всегда бывает по какой-то причине, а часто и вовсе без всякой причины, – то, что Лаврищев понял ее и позвал попить с ним чаю, одно это уже говорило о нем многое!..

Она сейчас даже не помнила, о чем они говорили тогда. Пили вместе чай, и все. Говорили что-то, кажется, о приближении осени, о красоте солнца во время восхода. И еще он очень хвалил печенье, которым угощал ее, и она тоже похвалила печенье. Потом он показал фото своего сына Мишки (на войне все любят показывать фотографии) – и они долго смотрели фотографию, передавая ее из рук в руки. Потом он встал, потянулся, и она поняла, что ему хочется выйти из палатки, и они вышли из палатки и смотрели за речку, где, точно игрушка, кем-то забытая на зеленом ковре, белела церковь. И вот – это Елена очень хорошо запомнила, – стоя с ним на опушке леса, глядя за речку, она впервые за все время, что жили здесь в лагере, услышала острый, тонкий, беспокойный запах сосновой смолы, который царствовал на опушке леса, разогретый солнцем – и грудь ее стала будто шире, и она дышала и не могла надышаться, а ей хотелось дышать и надышаться острым, тонким запахом смолы. Это она очень хорошо запомнила, очень хорошо.

Но она не помнила, о чем они тогда говорили. Не помнила, хоть убей. Ей казалось, они стояли и смотрели – и она дышала и не могла надышаться этим изумительным воздухом. Ей запомнились слова Лаврищева, которые он сказал в другой раз. Это тоже было в его палатке, к нему как-то зашли девчата, увидели книжки по авиации, и зашел разговор о летчиках. Была тут и она, Елена. Она видела, как Лаврищев волновался. Он заговорил о суровой и красивой жизни летчиков, о том, как они воюют, побеждают и умирают:

– У летчиков в бою есть правило не отрываться от ведущего. Это даже не правило, а закон, твердый, суровый, железный закон – не отрываться от ведущего! Вы, наверное, заметили – истребители дерутся парами. Дерутся, прикрывая друг друга, поддерживая друг друга, оберегая друг друга – и тогда они почти неуязвимы. Это единый организм, это огненный клубок, который жжет и разит со всех сторон. Но если враг разбил, расколол пару – дело плохо. Немцы всеми силами стремятся оторвать второго летчика, почти всегда менее опытного, от ведущего, идут на любую уловку, чтобы поддразнить его, увлечь за собой в сторону, заставить его покинуть ведущего. Так, наверное, поддразнивают рыбу, чтобы она села на крючок, бросившись за легкой добычей. Не отрываться от ведущего – это закон боевой дружбы. И не только боевой. В паре человек всегда сильнее – в бою, в труде, в несчастье, в поисках. Не отрываться от ведущего – это в жизни быть верным любви, дружбе, а если шире смотреть – это идти за лучшими, за сильными, за передовыми, не отрываться от них – и тогда ты силен и непобедим и сам станешь ведущим и поведешь людей…

Не отрываться от ведущего! Какие слова! Их сказал он, Лаврищев. Таков он есть. Он никогда не докучал людям сухими академическими нотациями, книжными сопоставлениями. Все у него получалось как-то само собой. Елена не помнит, чтобы Лаврищев когда-нибудь специально, с трибуны, говорил об участии девушек в Отечественной войне с фашизмом, и, между прочим, очень хорошо помнила его слова, примеры, даже выражение лица, когда он говорил об этом. А когда и где говорил? Елена могла припомнить его слова о неизбежной, неотвратимой победе народов над фашизмом, о жизни после войны, о покоряющей силе идей коммунизма. За войну она слушала многих политработников на эти темы, иные говорили так, будто повторяли чьи-то чужие, хорошо отшлифованные и хорошо заученные слова. Лаврищев, о чем бы он ни говорил, всегда говорил как бы о своих переживаниях, высказывал свои мысли, свои слова, приводил свои примеры, и получалось, что он, говоря с людьми, убеждал их в том, во что сам верил, о чем сам думал, чем сам жил – и людям хотелось верить, думать, жить так, как верил, думал, жил и он, Лаврищев. Этим он и покорял людей.

Покорял. Но любить его? Влюбиться в него? Нет, нет, Варя увидела больше, чем надо! Во-первых, Лаврищев опять, как и Прохоров, как и Гермоген, был женатым человеком, жизнь достаточно и без того посмеялась над Еленой, сводя ее с женатыми. Во-вторых, он был слишком умен и мудр, такие люди, как Лавришев, достойны другой любви, какой – Елена пока не знала, и женщин, достойных бы его любви, тоже не видела и не встречала. Причин было много. В-третьих, он был высокообразован и продолжал упорно учиться, и Елене не угнаться за ним. В-четвертых, он опять же, опять же, был умен и мудр. В-пятых, он сам никогда не полюбил бы Елену. В-шестых, в шестых… Причин великое множество! В-шестых, Елена сама никогда не смогла бы предложить ему свою любовь, она никогда не смогла бы ему спеть, как по-девчоночьи глупо пела Гермогену и даже этому свистуну Шелковникову. Может быть, разве потом, когда-нибудь позднее, когда… Нет, нет, это все чепуха, и Варя тут мелет и ничего не видит. «А все же, а все же, – вдруг подумала она, – если бы мне было суждено хорошо жить и хорошо любить… Боже, зачем это я? Если бы все это было мне суждено, другого человека, кроме Лаврищева, я, наверное, и не нашла бы в целом свете!» И она ужаснулась этой мысли и торопливо сказала Варе:

– Ты умница, Варька. Ты видишь много. Ты будешь умнее меня. Поверь мне. Я знаю. – Глаза ее засветились любопытством и нетерпением, Елена на какой-то миг превратилась в прежнюю, давнишнюю Леночку Гаранину, и ей страшно захотелось попросить совета у Вари, как будто не она, Елена, а Варя была намного старше, мудрее, искушеннее ее в жизни. – Только скажи, Варя, скажи правду, ладно? – спросила она, смущенно заглядывая Варе в глаза. – Лаврищев-то ведь женатый, у него есть сын, Варя!..

Варя задумалась, с усилием собрав на лбу складочки, которые не привыкли и никак не хотели собираться. Потом, будто посоветовавшись с кем-то, кто сидел внутри нее, объявила серьезно, даже очень серьезно:

– Я и забыла. Этого нельзя делать, Леночка. Жена и сын! Даже если он тебя тоже полюбит, этого нельзя делать. Двое счастливых и двое несчастливых! – Она еще подумала. – Но если… если очень полюбите… очень, очень! – ты понимаешь меня, Леночка? Если очень, очень полюбите и вместо двух будет четыре несчастных, тогда можно. Это очень тяжело, но это надо, когда бывает так. Это лучше, чем обманывать себя и людей. Люди должны любить друг друга без обмана, Леночка… – и сама посмотрела на Елену вопросительно: ладно ли сказала? И по тому, как Елена вздохнула тяжело, по тому, как она вновь стала взрослой, даже слишком взрослой, Варя поняла, что сказала ладно.

На этот раз они возвращались с прогулки молча. Елена – глядя под ноги, зябко скрестив на груди руки, Варя – рассеянно посматривая по сторонам и ничего не видя.

А вечером, снова напустив на себя вид злой до цинизма старой девы, Гаранина отозвала в сторону Игоря Стрельцова и тоном, не допускающим возражений, приказала ему:

– Слушай, Игорек. Я скажу тебе насчет Вари. Таких, как она, я никогда не встречала на свете. Поверь мне, я живу почти сто лет. Если ты любишь ее по-настоящему, если не играешь в любовь – а она тебя, мерзавца, любит, любит! – так вот, если хочешь ее сохранить, как можно скорее отправляй ее домой. Сам довоюешь, вернешься к ней и будете жить. Вы будете жить с нею так, как не жил еще ни один смертный с сотворения мира. Поверь мне, старой ведьме, Игорь!..

– Постой, постой, Гаранина… Лена, – опешил Стрельцов. – Постой, я разве генерал, чтоб отправить ее домой?!

– Ты в этом деле сильнее генерала. Понял? Растяпа! Дурак! – Повернулась и пошла.

«Что она имеет в виду? Как она могла? Как так можно? Что я, Геша Шелковников, что ли? – негодовал Игорь. – А Варя-то любит, любит! Вот и Гаранина говорит: любит!..»

Елена в этот миг, отходя от Стрельцова, корила себя: «Зачем я вмешиваюсь не в свое дело, для чего? Что они сами не разберутся? Откуда у меня взялась эта страсть совать нос в чужие дела? Я становлюсь настоящей старой девой. У, негодная, негодная!»

Вернувшись к себе в шалаш, она и получила письмо от Казаковой.

Варя видела, как Гаранина вздрогнула, прочитав письмо, как в растерянности зачем-то подошла к кукле Кларе, долго смотрела на нее, потом листала свои бумаги, смотрела старую девчоночью фотокарточку. Варя была занята своим делом. Заглянув как-то в мужской шалаш, она увидела, что у мужчин даже нет подушек и спят они, подложив под голову ветки или противогаз, и решила сделать для Игоря подушку, вернее, наволочку, которую можно было бы набить хотя бы сухими листьями. Потом ей взбрело в голову вышить что-нибудь на наволочке, но ниток не было, были одни армейские защитного, зеленоватого цвета, и она вышила ими листок березы; получилось хорошо, но этого оказалось мало, Варе хотелось чего-то большего, и теперь она вышивала еще и дарственную надпись, вышивала тайно и торопливо, чтоб никто из девчат не увидел и не засмеял ее. Ей хотелось вышить такие слова: «Игорю. Отечественная война. От Вари».

Все девчата были в сборе, готовились к дежурству, одни подшивали чистые подворотнички, другие гладили гимнастерки, третьи расчесывали волосы.

Когда Елена отдала девчатам письмо Казаковой и письмо было прочитано вслух, девчата в первую минуту словно очумели от восторга.

– Сын! Вовка! У Нинки Казаковой сын! – с блестящими глазами твердили они и при этом бурно обнимали, мяли и даже целовали друг друга. Саша Калганова первая бросилась к Кларе и, прижав ее к своей груди, закружилась на месте, выкрикивая, будто наперекор кому-то:

– И все же молодец Нинка, молодец!..

Кукла пошла по рукам. И все твердили наперебой:

– Какая молодец Нинка! Молодец Нинка!..

Никто из девчат в первые минуты даже не подумал о самой Нинке, все думали только о ее сыне, о Вовке, радовались только радостью, какую дает матери появление первого ребенка. Елена смотрела на них, и ее губы все более кривились, наконец она не выдержала, гордо, свирепо вскинула голову, крикнула, как будто все эти похвалы и восторги «Молодец, молодец!» относились не к Нинке Казаковой, которой здесь не было, а специально говорились для того, чтобы оскорбить ее, Елену Гаранину:

– Не молодец, а дура, дура она!..

Варя Карамышева, вообще не понимавшая восторгов своих подруг, хотя и у нее в душе шевелилось хорошее, светлое, радостное чувство при упоминании о Вовке, настолько радостное, что стыдно было о нем, об этом чувстве, и говорить, оглянулась на Гаранину. Елена никогда так не кричала.

Варя отложила свою работу, напряглась, будто собралась в комочек, зорко, выжидающе посмотрела на девчат.

– А почему дура? Почему? – подступила к Гараниной Саша Калганова, и ее грудь вызывающе поднялась. Саша даже подбоченилась, будто ее тоже обозвали дурой и она вышла постоять за себя.

– Ладно, девчата, ладно! – выскочила в середину Галя Белая. – О чем спорить? С кем не бывает греха! Что человека судить, когда уж ничего не вернешь!..

– Она опозорила всех нас, всех военных девушек, – спокойно сказала Надя Ильина. – Ее отправили рожать, а пятно на всех нас. Она одна в роте, а говорят обо всей роте. А нас ведь семьдесят, разве можем мы отвечать за нее одну! А в полку сколько девчат! Наверное, триста – четыреста. А сколько таких, как наша Нинка? Может быть, десяток, а то и меньше. А из-за них посмеиваются над всеми нами: «Машки, рама, воздух!» Приятно это? А потом и вообще скажут, военные девчонки – это тьфу, дешевки! А мы дешевки, дешевки? Кто еще из нас поступил бы, как Нинка?..

– Она ж любила, милые! Лю-би-ла! Как вы этого не понимаете! – развела руками Калганова, отстаивая свое. – Любила же, любила!..

Варя напряженно переводила взгляд с Елены Гараниной на Калганову, с Калгановой на Ильину.

– Эх, девочки, любите, пока любится! – воскликнула Галя Белая. – Война все спишет…

Гаранина тупо посмотрела на нее, теперь у нее уже задергались не только губы, а и щека, и веко.

– Вот ты-то настоящая дура! – обернулась к Белой Саша Калганова. – Война не спишет, а запишет. Не такая это война! По-твоему, и всем нам можно сейчас же отправиться в тыл, распустись только?.. А вот если любовь – любовь все спишет. Вы знаете, какая у нее была любовь, у Нинки?..

– Она со своей любовью себя сделала несчастной. Куда теперь она с ребенком, кому нужна? – сказала Ильина.

– Ха, кому нужна! – крикнула Белая. – А кому нужна была без ребенка, тому и с ребенком. Счастье, счастье! Подумаешь, какое счастье Геша Шелковников! Это несчастье, долговязое несчастье! Счастье в ней самой. Найдется человек, полюбит, не посмотрит ни на какого ребенка, все простит – вот и счастье. Злые языки разве не простят. Она же молодая, красивая…

– Дура, дура! – вдруг еще раз выкрикнула Гаранина и бросилась ничком на нары, плечи ее затряслись. В сознании Елены откуда-то промелькнула мысль: «А если бы Лаврищев… если бы от Лаврищева, вот ты, вот сама поехала бы вслед за Казаковой, одна, без него, чтобы вообще жить без него, всегда, всю жизнь, только вспоминая его, думая о нем, – поехала бы ты, была бы счастлива?» Эта мысль была настолько неожиданной, что Елену будто кто подбросил, она села, точно оглушенная, потом осторожно, тихо, словно боясь разбередить рану, легла на спину, утихла. Голоса девчат доносились до нее издалека-издалека. А девчата продолжали разговор:

– Да, красивая была наша Нинка! Красивая! Ведь она и вправду его любила, это свое долговязое несчастье-то, и вправду! – с какой-то болью сказала Ильина.

– А я о чем говорю! – подтвердила Калганова.

– Любила, – продолжала Ильина. – Это бывает, наверное, только раз в жизни. Только раз, девочки! За что же она будет несчастной, за что на нее будут показывать пальцем: фронтовая! – за что?

Галя Белая оставалась неисправимой, она усмехнулась, то ли от того, что ей действительно было смешно, то ли просто из духа противоречия:

– И нашла кого – Гешу! Вон Люська-москвичка из радиороты обратала начфина самого и тоже уехала. Теперь по его аттестату тысячу рублей получает, наплевать, что старик. А Геша? Козел – ни шерсти, ни молока!..

Варя при этих словах вскочила, озираясь, будто затравленная, на лице у нее проступили красные пятна, она сделала несколько шагов к Гараниной, которая по-прежнему лежала на спине, уставясь глазами, полными слез, рванулась к Наде Ильиной, потом к Саше Калгановой и вдруг, круто повернувшись, выбежала из шалаша. Она не знала, что сделать. Все ее существо переполняла, душила обида, горечь, недоумение, даже злоба, слепая и безразборчивая. Тупо поводя головой, она осмотрела лагерь, который сейчас, казалось, был в тумане, увидела у мужского шалаша Шелковникова; в гимнастерке без ремня, он чистил сапоги, поставив ногу на пенек – тоже готовился к дежурству, – рванулась к нему.

– Привет, рыжая, – весело окликнул Шелковников.

– Я не рыжая, я каштановая, – задыхаясь, произнесла Варя, подбежав к нему. – Каштановая… А ты – подлец, подлец! – Она бесстрашно выпрямилась перед ним, подошла вплотную; дыхание, казалось, вовсе оставило ее, она до неузнаваемости побледнела, ее глаза от напряжения наполнились слезами. – Подлец, подлец! За Нинку – подлец! За Вовку – подлец! За всех нас – подлец! Люди думают о войне, о победе, о счастье, а ты… Подлец, подлец! – выкрикнула она с каким-то недевчоночьим завыванием, подпрыгнула, хотела ударить его по щеке, но обхватила голову руками и слепо, не разбирая пути, бросилась обратно к себе в шалаш.

Шелковников во все глаза обалдело смотрел ей вслед.

– Что, схватил? Здорово она тебя, Геша! – раздался из шалаша голос Пузырева. – Уж не подложил ли ты мину и под Карамышеву?

Пузырев, довольный, захлебываясь, засмеялся.

А Варя, вбежав к себе в шалаш, громко всхлипывая, расплакалась навзрыд.

– Противные! Все противные! Все, все! – выкрикивала она.

– Что с тобой, Варя! Не надо, Варя! Этим Нинке не поможешь, не надо, Варя, – пыталась уговаривать ее Надя Ильина. Она машинально взяла брошенную Варей работу, прочла намеченное для вышивки: «Игорю. Отечественная война. От Вари», а потом и сама вдруг расплакалась, а за нею заплакали все девчата – и те, которые осуждали Казакову, и те, которые восторгались ею. В этот вечер кто-то из девушек надел Кларе новый чепчик, розовый, с лентами, а когда все ложились спать, Саша Калганова уложила спать и Клару, и кукла, не спавшая перед этим много ночей, ложась, тихо и благодарно простонала.

Это было последнее крупное событие в роте перед очередной боевой операцией. На второй день опергруппа связи выехала на участок главного удара…


X

С того момента, когда был объявлен приказ об отправке оперативной группы, каждый шаг, каждое событие в сознании Вари отпечатывались с небывалой четкостью, как будто и она сама, и время теперь были уже не вольны перед самими собой, – все стало совершаться с неотвратимой, раз и навсегда кем-то заданной последовательностью.

Еще ничего не случилось, еще только был получен приказ, но Варя уже почувствовала эту неотвратимость, перед которой вдруг погасло, стушевалось, потеряло всякое значение то, что было в жизни до настоящего момента, будто в жизни ее провели черту, жирную черту, и сказали: «Все, что было за этой чертой, его уже нет, не будет и, пожалуй, не было, а все, что произойдет и случится по эту сторону черты, это и будет главным в твоей жизни, с этого, наверное, и начнется твоя настоящая жизнь, потому что ты едешь на фронт не как все другие, а виноватая, с наказанием и потому больше, чем все другие, должна вести себя как следует».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю