355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Петров » Будьте красивыми » Текст книги (страница 6)
Будьте красивыми
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 13:54

Текст книги "Будьте красивыми"


Автор книги: Иван Петров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц)

С отцом было все кончено. Лишь однажды, уже в бою, в своем первом воздушном бою, делая заход над «юнкерсом», с силой и яростью нажимая на гашетку пулемета, он вдруг, стиснув зубы, глухо воскликнул: «Это за нашу землю! Это за наше солнце! А это за отца!» – и это прозвучало так, как будто фашисты хотели отнять у него и отца, как будто они были повинны в том, что его отец был таким. Это была мгновенная, ослепительная, как молния, мысль. Но молния вспыхнула и погасла – в следующее мгновение он забыл отца.

Война с ее ужасами смерти и разрушения очень больно отразилась на его впечатлительной натуре. В войне для него сошлись все зло и все несчастья, какие только были на земле, и то, что он увидел на войне, не шло ни в какое сравнение с его личными несчастьями. Но ненавидя войну, потому что она мешала людям делать жизнь лучше и красивее, он в то же время был храбрым воином, ему сопутствовало долгое счастье.

Когда его все же подбили и он понял, что остался жив, он пережил второе рождение, жизнь предстала перед ним по-новому потрясающе красивой, необыкновенной. Ради этой жизни люди умирали, воскресали на войне. Он должен, призван как можно скорее вернуться на самолет, чтобы участвовать в последней битве с фашизмом!

Из госпиталя его направили в резерв, из резерва – сюда, комендантом штаба. Счастье изменило ему. Видно, на свете и нет бесконечного счастья. Остались одни надежды. Он не мог признать, поверить, что отлетался, приятелей не заводил, с людьми, если это не касалось службы, был холоден, вежлив, равнодушен, как пассажир ближнего следования со своими спутниками: что бы ни говорил, ни делал – на своей остановке выйдет из вагона и забудет.

Но как бы Троицкий ни замыкался в самом себе, жизнь делала свое дело: сводила его с людьми, завязывала знакомства, даже рождала привязанности. Страстный шахматист, он близко сошелся сначала с командиром взвода охраны лейтенантом Вахрамеевым, флегматичным 45-летним человеком, тоже заядлым шахматистом, а затем и с капитаном – Станковым из особого отдела. Вахрамеев был как бы домашним партнером, сподручным, привычным, с ним Троицкий сражался без особого подъема, иногда гонял партию за партией, забывая считать выигрыши и проигрыши. Станков являлся к нему в землянку редко, большей частью ночью, после часу; играли они зло, молча, как бы насмерть. Троицкий, раздевшись до нательной рубашки, часто проигрывал, болезненно переживал каждое поражение и, проводив Станкова, как правило, уже не спал в эту ночь, а на следующий вечер еще с большим нетерпением ждал встречи с ним.

Но Станков исчезал надолго, шахматные схватки с ним были всегда непредвиденными, внезапными, и потому в повседневной жизни приходилось довольствоваться Вахрамеевым. Да и с Вахрамеевым в последнее время случилась досадная размолвка по службе, и за шахматной доской они перестали встречаться. И все из-за недоразумения. Однажды из штаба убежал пленный летчик, которого приводили в разведотдел на допрос. Пленный был осведомленным лицом в немецкой авиации, имел много наград. Его застрелил часовой в тот момент, когда, перебравшись через проволочное заграждение, он побежал в лес. Часовому объявили благодарность, а Троицкому начштаба дал выговор. Это было незаслуженное наказание. Виноват был Вахрамеев, который не выполнил указаний об усиленной охране пленного. Вахрамеев был первым у начальника штаба, и Троицким подозревал, что ему удалось отвертеться за его, Троицкого, счет. «Эх, Иван Андреевич, – думал он, – не ожидал я от тебя этакого!» И теперь, когда Вахрамеев приходил к нему с утренним рапортом, они избегали смотреть друг на друга. В свободное время, которого стало до безумия много, Троицкий лежал на койке с книгой в руках, читал до одури, И странное дело: теперь уже не Станков, а Вахрамеев был ближе, желаннее ему, он готов был пожертвовать всем, чтобы снова установить добрые отношения с Вахрамеевым, нарушенные по недоразумению, по глупости, но – и, черт возьми, как устроена жизнь! – сделать первого шага к примирению тоже не мог.

Была у Троицкого еще привязанность, которая, как назло, прервалась в это же время. Месяцев пять назад, ранней весной, когда штаб армии еще только устраивался в этом лесу, случай свел его с девушкой. Вообще Троицкий был всегда неловок, стеснителен с женщинами и после первой неудачной любви в театральном училище не искал близости с ними, даже как-то наивно, по-мальчишески боялся их. Любил ли он кого? Пожалуй, нет. Его первая любовь сейчас была артисткой, она снималась в кино, и Троицкий больше не любил ее: тогда, в училище, она была куда лучше, чем сейчас.

Новую девушку тоже звали Надей, как и ту. Но имя тут было ни при чем. Эта Надя была совсем другой – и чувство к ней было другим…

Как-то ночью, после проверки постов, Троицкий решил зайти в караулку. Еще с улицы, сквозь тесовую стенку, услышал голоса. Заглянув в полуоткрытую дверь, увидел дежурного сержанта, важно восседавшего на деревянной скрипучей скамейке, и перед ним – девушку в шинели.

– Я же выполняю задание, поймите, – говорила она. – Позвоните на узел связи, меня срочно вызывают. Если не приду вовремя, будет нехорошо, позвоните же…

Сержант улыбался.

– А разве вы не знали, что в расположении штаба ночью нельзя ходить без пароля? К тому же – никаких документов! Придется задержать, гражданочка, ничего не поделаешь – на ночку, а?..

Девушка нервничала, настаивала на своем, не обращая внимания на заигрывания сержанта. Наконец он все же решился позвонить, уже протянул руку к телефонной трубке, но, видимо, вспомнил, что девушка сейчас уйдет и он опять останется один со своими скучными обязанностями караульного начальника – передумал.

– Нет! – решительно и уже, кажется, всерьез сказал он. – Придется задержать. Напишу рапорт до выяснения. Как ваша фамилия?

– Ильина, – покорно ответила девушка.

– Ильина?

– Да, Ильина. Через мягкий знак.

Сержант посмотрел на нее, снова расплылся в улыбке.

– Через мягкий знак? А может, через два напишем, помягче будет?..

Троицкий открыл дверь. Сержант вскочил, отчеканил, что дежурный сержант такой-то задержал в лесу неизвестную «гражданку» и т. д. и т. д. Троицкий не стал выслушивать и прошел к телефону. Начальник узла связи инженер-майор Скуратов ответил, что он ждет телеграфистку из роты связи. «Пожалуйста, направьте ее поскорее, – пояснил он. – Мы открываем новые связи, а телеграфисток нет».

Было темно, девушка могла заблудиться в лесу, и Троицкий предложил довести ее, оговорившись небрежно, что ему по пути. В лесу было грязно. Снег только сошел, и везде стояла вода. Песчаных дорожек в то время не было, их устроили позже. Как на грех, Троицкий оставил у себя на столе и карманный фонарь. Он беспрестанно чиркал спички и, обжигая пальцы, выбирал дорогу посуше. Наконец он подал девушке руку. Ее рука была теплой и мягкой, и странно, эта теплая и мягкая рука в первую очередь напомнила ему о чем-то давно забытом, домашнем, теплом, уютном, ласковом – о матери; такой же теплой и мягкой была ее рука, рука матери, и Троицкий почувствовал, как кровь ударила ему в виски. Он было выпустил руку девушку, но тут же быстро перехватил ее и не выпускал до самого конца.

Они шли молча. Девушка была в ботинках и, наверное, промочила ноги. Он вел ее известными только ему путями, легким пожатием руки предупреждал об опасности…

Когда дошли до узла связи, спросил сухо:

– В ботинки нахлебали?

– Да, – ответила девушка. – Я до этого еще промочила, когда шла из роты. Ну, я пойду… Спасибо вам.

И тут Троицкий, неожиданно даже для себя, снова поймал ее руку. Рука у нее была очень теплая и мягкая. Дрогнувшим голосом он сказал:

– У вас ноги озябли, я вам принесу что-нибудь переобуться. – Вспомнил, обрадовался несказанно: – У меня есть меховые унты, я принесу вам, а то простудитесь! А в унтах тепло, в них будет очень хорошо!

– А мне и нельзя унты, – сказала девушка. – Как я буду в унтах на узле? А если придет генерал?

– А как же вы, – растерялся он, – разве можно с мокрыми ногами? Ну как же вы? – Вдруг спросил: – А как вас звать?

– Надя.

– Я принесу унты, Надя, я позвоню самому генералу! – выпалил он. – Вам нельзя так!

– Ладно, – наконец, будто поняв что-то, согласилась девушка. – Принесите свои унты. Ночью меньше будет работы, и я уйду в экспедицию и погрею ноги.

Спотыкаясь, не разбирая ни воды, ни грязи, он бежал по лесу, в кромешной тьме, и от радости у него готово было разорваться сердце. – «Надя, Надя… Это Надя, – шептал он. – Я ей насовсем отдам унты. На что мне унты? Ей нужнее унты. Надя, Надя…»

В темноте, не зажигая огня, он достал из-под койки унты, те самые, в которых летал на самолете и которые берег, как матрос в отставке бережет свою тельняшку, побежал обратно. Но смелость и решимость оставили его, как только очутился у входа в блиндаж узла связи: как он явится с унтами, что скажет, как на него посмотрят? Наконец из блиндажа поднялся Пузырев. Троицкий из темноты схватил его за руку. Пузырев отскочил.

– Послушайте, послушайте, – зашептал Троицкий. – Я прошу вас. Опуститесь вниз, вызовите Ильину. Очень нужно. Я прошу вас…

Пузырев осветил его фонариком, сказал осипшим от страха голосом:

– Так нельзя… товарищ старший лейтенант… невзначай…

Все же он спустился вниз, крикнул, раскрыв дверь:

– Ильину, на выход!.. – и встал поодаль из любопытства.

Надя выбежала, уже в гимнастерке, без берета, в полоске света возбужденно блеснули ее глаза.

– Ну вот и хорошо! – сказала она, беря унты. – Спасибо. Где вас найти? В землянке у шлагбаума? Утром занесу. Спасибо…

Троицкий хотел взять ее за руку, но она торопливо сбежала вниз; открылась тяжелая Дверь, мелькнул свет – и все пропало…

Долго стоял у блиндажа, слушая согласный подземный гул, ловил горячими губами воздух, и ему виделась мать, чувствовались ее теплые мягкие руки, виделась Надя, та, прежняя, которую он уже не любил, виделось и чувствовалось что-то новое, волнующее, никогда еще не пережитое, которому не знал названия.

С тех пор Надя Ильина часто навещала его. Это были волшебные минуты. Надя была расторопной девушкой, она не умела сидеть без дела или праздно болтать. Приходя к нему, делала уборку, подметала пол, выбрасывала окурки, мыла посуду, а он, хмурясь, наблюдал за нею. Однажды она заглянула ему в лицо и как-то наивно и мило сказала:

– А почему вы прячете свои глаза? Покажите мне глаза…

Он усмехнулся и посмотрел на нее, и Надя, довольная, тихонько засмеялась.

– Ежик вы. Не надо прятать свои глаза.

С тех пор она называла его Ежиком. Это было приятно. Он рассказал ей о себе. Он стал говорить ей все о себе – кроме того, что было связано с отцом, и ей было интересно слушать его. Потом он стал говорить с нею обо всем, как говорил с Лаврищевым, и она в один из таких моментов, не дослушав его, встала.

– Ах как скучно, Евгений Васильевич! Вы говорите со мною, будто по книжке читаете. Вам только бы говорить, говорить…

И ушла.

Он ждал ее несколько дней и наконец решил, что Надя больше не вернется. Это так напугало его, что, когда проходил на узел связи сменный наряд, он прятался, боясь встретиться с Надей. Очень тяжело оставаться одному со своими мыслями, тревогами. Одиночество благотворно, когда оно добровольно, и превращается в пытку, если вынужденно. Ах, если бы снова на самолет! Если бы вернулась Надя! Если бы…

Она вбежала к нему, запыхавшись, и еще с порога, как следует не оглядевшись, звонким голосом предупредила:

– Я к вам на минутку. У нас такие дела, такие дела! И вы куда-то спрятались! Я уж думала, все ли в порядке, а прибежать не могла…

– Я вас очень ждал, Надя, – сказал Троицкий, подходя к ней, словно не веря своим глазам, что она пришла. – Я так соскучился, Надя. Спасибо вам…

– Соскучился? Ишь маленький! – воскликнула она. – Неделю не была – и он соскучился! Посмотрите-ка!..

– Разве только неделю, Надя! – вскричал он. – Вы давно не были у меня, очень давно!..

– Выдумываете, Евгений Васильевич! – Она вопросительно и с удивлением посмотрела на него, хотела еще что-то сказать, но взгляд ее упал на пол, где валялись окурки и клочки бумаги; повернувшись на каблуках, мгновенно окинула все помещение и, увидев стол в беспорядке, измятую постель, окурки на подоконнике, отняла от груди руки, воскликнула: – Евгений Васильевич! Вы как ребенок, вам няньку надо – ей-богу! Ну на что все это похоже!..

Он ловил ее руку, не обращая внимания на ее слова, но Надя как будто не замечала этого.

– Я сейчас… Да хватит вам, Евгений Васильевич! – Она отстранила его. – Посидите. Я приберу маленько у вас. Ну присядьте хоть на минутку…

Надя закатала рукава гимнастерки, распахнула дверь, выбежала в тамбур за веником. В землянке ехало свежее…

Троицкий присел на краешек табуретки, обиженно а ревниво следя за каждым ее движением, порываясь встать.

– Сидите, сидите, – предупреждала Надя, повелительно останавливая его рукою. – А у нас новостей за это время – не счесть. Варьку Карамышеву арестовали – перепутала телеграмму. Трибуналом грозят. Скуратов все, евнух несчастный. А за что? С каждым могло случиться. И со мною тоже. А я разве хотела, а Варька разве хотела? Это же понимать надо, бесчувственные вы чурбаны, мужики!.. Сидите, сидите, Евгений Васильевич!..

– Надя, я вас люблю! – порывисто вставая, задыхаясь от волнения, сказал Троицкий. На лице у него проступил румянец.

– Сидите, сидите! – испуганно повторила Надя, выпрямившись и отступив на шаг. Троицкий послушно сел, обхватив голову руками. Она продолжала подметать. – Это вы бросьте, Евгений Васильевич. Сейчас война. Я к вам попросту прихожу. Я вас не боюсь, вот и прихожу. А в роте пускай говорят. Я знаю: так надо. Пускай…

Троицкий встал, подошел к ней, взял за руку. Она снизу вверх, несмело глянула на него, тихо сказала:

– Мне жаль вас, Евгений Васильевич. – Воскликнула: – Знаете, как хочется, чтобы вас опять послали на самолет! Хотите, я сама скажу про вас командующему? Придет на телеграф, обращусь и скажу. Хотите? – Продолжала тихо, с нежностью, уговаривая: – Я вас прошу. Не скучайте. Разберут ваше заявление. Не может быть. И будете мне писать оттуда. Будете? – Она тряхнула его за руку: – Вот хорошо бы, а? Я была бы так рада за вас, Евгений Васильевич! Ну что вы сегодня такой? Ну посмотрите…

– Я вас люблю, Надя, – мрачно сказал Троицкий, трудно дыша.

– Ну вот и хорошо, – просто сказала Надя. Она теперь уже ничего не боялась. – А я разве не люблю? Я вас очень уважаю, Евгений Васильевич. Разве может человек никого не любить? И я. А то зачем же я к вам приходила бы. И говорят, и смеются, а я знай прихожу. Разве я не понимаю…

Троицкий поднес ее руку к своей груди, посмотрел ей в глаза. В эту минуту она не назвала бы его Ежиком.

– Вы такая добрая, Надя. Милая… хорошая! С вами просторнее на свете. Солнышко ярче. Я для вас, Надя… на всю жизнь…

Она опустила голову, легонько покусывая нижнюю губу, видимо не зная, как надо поступать в таких случаях, Вспомнила, заторопилась:

– Евгений Васильевич, а вы знаете, зачем я пришла к вам? Вы можете сделать для меня что-нибудь? Большое. Ну самое большое в жизни? Можете?

– Надя!

– Я боюсь. Я девчонка. Я не умею. Заступитесь за Варьку. – И неожиданно заплакала. – Я вас очень прошу, Евгений Васильевич, – заступитесь. Больше некому. Скуратов не поймет, не хочет понимать. Ипатов, Лаврищев – им самим, поди, за нее попало. А еще кто? Некому, кроме вас. Я прошу, все просим, все с узла. Заступитесь!..

– А я… Что я могу? – заморгал ресницами Троицкий.

– Ну вот! Я так и знала! Бесчувственные все – все, все, мужичищи, противные, звери, на девчонку набросились! – закричала Надя. – Да будь я на вашем месте, да я бы! Подумать только – комендант всего штаба! Такой чин! Идите к командующему, к начальнику штаба, вас послушают, вы не Варька, не я, вы все можете! – И снова тихо, нежно: – Евгений Васильевич, слышите? Заступитесь за Варьку!..

Троицкий задумался: какая-то еще Варька! Вспомнил ипатовское, отцовское: девчонка у нас, самая младшенькая, ошибку сделала, без умыслу, по оплошке, особый отдел пронюхал. Нахмурил брови: – Это все Станков. Я знаю. Он способен, этот Станков…

– Какой Станков? При чем тут Станков?..

– Есть тут один. Знаю такого, – глухо сказал Троицкий. Добавил твердо: – Хорошо, Надюша. Поговорю со Станковым. – И уже с угрозой, недобро: – Вот уж я с ним поговорю, вот поговорю!..

– Поговорите? Ах как хорошо. Я так и знала, – воскликнула Надя. – Ежик вы Ежик. Вы не думайте, Варька и сама виновата, надо и ей хорошенько всыпать, на Игорька своего засмотрелась… Ну я побегу, и так задержалась. Я приду к вам. Может, скоро в полк уедете…

Он проводил ее к выходу, держа за руку. В тамбуре спросил:

– Так вы придете еще, Надя?

– Приду, Евгений Васильевич.

Она поднялась на две ступеньки, но Троицкий, оставаясь внизу, не отпускал ее руку. И вдруг легонько потянул ее к себе и, так как Надя подалась к нему, поймал ее обеими руками, прижал к себе… и отпустил.

– Евгений Васильевич! – сказала она осуждающе, поправила прическу. Быстро взбежала по ступенькам наверх, неожиданно засмеялась – звонко, с восторгом. – Ежик вы Ежик!

– Надя!

Но ее уже не было. Троицкий поднялся наверх. Меж сосен, удаляясь, мелькала стройная фигурка Нади. За нею будто бежали солнечные зайчики. По привычке анализировать, подумал: «Все объяснения в любви, наверное, глупые. И я был глупым, и говорил глупо, и обнял ее глупо – все глупо. И все же это очень хорошо, очень хорошо, что все так произошло».

Через полчаса, приведя себя в порядок, наслаждаясь солнечным утром, с приятностью ощущая, как под ногами похрустывает свежий песок, направился в комендатуру.

В комендатуре его ждал Вахрамеев. И как только Троицкий увидел его, сразу подумал: «Надо помириться с ним. Он не виноват. Надо помириться». Принимая рапорт, он обратил внимание, что шинель на Вахрамееве не по росту, мешковата и стара, заметил в раздумье, что и сам Вахрамеев выглядит, пожалуй, старше своих сорока пяти лет, в последнее время почему-то похудел, осунулся. Зря он так вытягивается, когда отдает рапорт… Троицкий видел, как дрожала у него рука, приложенная к козырьку фуражки.

Приняв рапорт, Троицкий сказал:

– Вы зашли бы ко мне вечерком, Иван Андреевич…

Вахрамеев посмотрел на него внимательно, будто ослышался. Троицкий, сидя за столом, тоже смотрел на него. Вахрамеев вздохнул.

– Я давно собираюсь к вам, Евгений Васильевич, – сказал он. Вдруг сконфузился, засуетился, полез за пазуху, достал ветхий, истрепанный конверт, сказал, как-то погаснув: – А у меня, вот, Евгений Васильевич… Вот… Письмо получил… Жену-то с сынком искал, помните? Вот – нету их. Расстреляли их немцы. Еще в сорок первом… Три года назад, Евгений Васильевич…

– Кто пишет? Может, ошибка?

– Вот, вот, Евгений Васильевич. Все знакомые пишут. Вот, – он развернул письмо. – Вот: Гаврон, Микулич, Сергейчик, Ванзенок, Андрей Лойко, Михась Лойко, Плешкевич, Тарас Нехайчик, Язеп Нехайчик, Мария Нехайчик – все наши, свои…

«Он, видно, белорус, – подумал Троицкий. – Какой я подлец! Я даже этого не знал! Бог мой! Я все знаю, я знаю исторических героев белорусского народа, их радетелей и защитников – Наливайко и Голоту, Кривошапку и Гаркушу, Ващилу и Калиновского – а человека, что живет рядом со мною, не знаю, не вижу. Как же так?»

Вахрамеев свернул письмо.

– Вам надо съездить домой, Иван Андреевич. Пишите рапорт, я сделаю все, чтобы вас отпустили. Пишите, – сказал Троицкий.

– Не надо. – Вахрамеев даже испугался. – Зачем ворошить боль? Скоро отвоюемся, тогда и поеду. К ним. Насовсем. – И снова воодушевился: – Вот, видите, и Гаврон, и Микулич, и Сергейчик, и Лойко Андрей – все пишут, Евгений Васильевич! Все, как есть, подписались! Всем миром! Даром что я у них новожилом был. Жена у меня белоруска, Евгений Васильевич, а сам я русак, коренной русак, потянулся за ней, и прижился там, у нее на родине – Неля ее звали. Это очень хорошее имя, Евгений Васильевич, – Неля…

Он так и ушел из комендатуры, не переставая повторять:

– Вот ведь и Гаврон, и Микулич, и Сергейчик – все пишут, все. Зовут опять к себе, зовут ведь!..

Троицкому было очень больно, что у него на глазах человек столько времени молча носил свое горе, а он, занятый собой, не мог разглядеть его и помочь ему. «Спасибо, Надя, спасибо, милая, – подумал он с нежностью, – ты напомнила мне, что я мужчина. Теперь только бы залучить к себе Станкова!..»


VII

Заступив на дежурство, Дягилев еще раз удостоверился, что все связи работают надежно, и, не зная, что делать, сел за стол. С ним так было всегда: когда работа на узле шла нормально, никаких осложнений не было, Дягилев чувствовал себя сущим бездельником, не находил, куда себя девать, хотя он был и приставлен на узле именно для того, чтобы не было осложнений и все связи, и все аппараты работали нормально.

Из кросса выбежал – не вышел, а выбежал – Стрельцов, с книжкой в руке, глаза у него лихорадочно блестели, на лице выступили красные пятна.

– Что с тобой, Игорь? – спросил Дягилев.

– Да так, – отмахнулся Стрельцов. – Скуратов опять. – Подсел к столику напротив Дягилева.

– А чего Скуратов! У нас все в порядке, связь по всем линиям как часики. У тебя какая книжка?

– «Хождение по мукам».

– О, Телегин, Даша! – Дягилев взял книгу, взвесил в руке, сказал мечтательно: – Знаешь, Игорь, у меня иногда появляется желание сесть и написать что-нибудь – про любовь! Показать бы такую любовь… такую любовь! – Дягилев не видел, что творилось с Игорем, который вовсе и не слушал его и почти в кровь кусал губы. – Сказать, о чем я написал бы? Лейтенант Морозов полюбил Веронику. Она тоже полюбила его. Это была настоящая любовь. Когда они смотрели друг на друга, для них не существовало никого на свете, были только они. Только они, двое, понимаешь, Игорь, двое на всем белом свете! Если бы это как следует описать! И он ради Вероники готов на любой подвиг: бороться со зверем, с фашистом, просидеть двадцать лет в заточении, пойти на расстрел!.. Мне, Игорь, думается, все хорошее, героическое люди делают на земле из любви, только из любви… И вот Вероника изменила Морозову. Как это вышло, они и сами не знают. Она ушла от него, и он после долгих мук кончает с собой, бросается с утеса в море…

– Постой, – криво улыбнулся Стрельцов. – До моря мы еще не дошли. А в здешней речке только выпачкаешься.

Дягилев вздохнул:

– Ты смеешься. Мы всегда смеемся, когда заходит речь про любовь, как будто стыдимся красоты… Ну а с морем, пожалуй, ты прав. Кому нужна такая жертва? Морозов пойдет на фронт, он закроет грудью амбразуру – или протаранит немецкий самолет. Он пойдет на это ради любви, ради верности. Я вот все вижу, понимаю, как это надо сделать, написать, чувствую. – Дягилев даже прищурился, будто рассматривая что-то. – Но… – открыл глаза, развел руками: – Я не Толстой – не могу, не могу…

В экспедиции, за перегородкой, спорили. Громче всех раздавался надтреснутый голосок Пузырева:

– И правильно, Карамышеву надо еще и из комсомола исключить! Стрельцов либеральничает, мы знаем, почему он либеральничает. И в комсомоле семейственность развели. Скажи, Геша, скажи, правильно я говорю?

– Чудак ты, Пузырь! А твое какое дело? – Игорь хоть и не видел, но чувствовал, с какой усмешкой сказал это Шелковников. – Можно и из комсомола, а что из того убудет? А по мне, можно и орден повесить…

Довольный своей остротой, Шелковников вышел из экспедиции, светясь улыбкой.

– Шелковников! – окликнул его Дягилев. – Сержант Шелковников! – Он даже побледнел от волнения. – Прошу… прошу не затевать дебатов с Пузыре-вым, когда вы на посту!..

– Есть, не затевать дебатов! – Шелковников звонко прищелкнул каблуками, с ухмылкой подошел к одному из аппаратов, открыл крышку, включил мотор.

– Из комсомола исключить! – сквозь зубы процедил Дягилев. – Подлецы! Самих исключить!..

Как всегда, бодрый, отлично настроенный, пришел майор Желтухин – дежурный оперативного отдела, поздоровался с Дягилевым.

– Как связи? В порядке? Мне на пару слов «Алтай», – весело сказал он, тряхнув развернутой картой. «Алтай» – это был штурмовой авиакорпус.

– Поработаем сегодня, значит? – оправив гимнастерку, тоже веселея, спросил Дягилев.

– Работнем! Денек хороший будет, – пообещал Желтухин. В лохматых унтах, высокий, широкоплечий, он в сопровождении Дягилева направился к аппарату.

Игорь наклонился, машинально прочел надпись, сделанную кем-то острым карандашом на бумаге, которой был застлан стол Дягилева, на уголке: «Ради бога, не мучьте нас, последний год войны!», подумал: «Вот Федя! Совсем ослеп со своей Вероникой, скоро на лбу напишут, не увидит…» – взял резинку, стер надпись, задумался.

Только сейчас он разговаривал со Скуратовым, и все вышло препаршивейшим образом. Когда Скуратов пришел на кросс, Игорь доложил ему о состоянии связей, а потом путано, волнуясь и сбиваясь, стал говорить о том, что виноват он, а не Карамышева, что аппарат в тот вечер, без всякого сомнения, двоил, а он, дежурный техник, не исправил его – отсюда и ошибка, и поэтому надо наказывать не ее, Карамышеву, а его, Стрельцова, дежурного техника, и он готов принять любое наказание. «Ну, ну, ну», – приговаривал Скуратов, слушая его и кося своими красными глазами куда-то в угол, в пол, потом вдруг поднял глаза, внимательно посмотрел на Стрельцова, и Игорь, глядя в его глаза, все понял: и то, что Скуратов нисколько не верит ему, и то, что ему все известно об их с Варей отношениях, и что Скуратов сам страшно устал, и что он сейчас повернется и выйдет, не сказав ни слова, как это бывало с ним. Так и получилось. Скуратов посмотрел на Игоря, устало отвел глаза, повернулся и, не сказав ни слова, сутулясь, вышел из кросса, и Игорь понял, что он, обратясь к Скуратову, поступил по крайней мере глупо, как мальчишка.

Он был опустошен. Скуратов одним своим видом убивал в нем все чувства, и не только в нем: при инженер-майоре все как бы переставали думать, становились оловянными солдатиками. А Скуратов больше всего любил эту атмосферу слепого повиновения и бездумия, тогда он был спокоен.

«Все кончено! Вот и Пузырев туда же, со своим мнением!» – думал Игорь, слушая, как Желтухин диктует Гале Белой громко, четко:

– В квадратах 2324, 2327, 2328…

Увидев Галю Белую, Игорь нахмурился, вспомнив, что так и не собрался обсудить по комсомольской линии ее проступок – самовольную отлучку из роты на пирушку к шоферам – и внезапно разозлился на нее. Вспомнилось, что сегодня утром, по пути на узел, она опять слишком вольно вела себя в строю, не слушалась даже Дягилева, смеялась, пела, разговаривала, и к ней, к этой легкомысленной, смазливой девчонке, поднялась в нем чуть ли не ненависть. Как это бывает с людьми горючими, вспыльчивыми, уже не думая ни о Варе, ни о себе, ни о Скуратове, Стрельцов решил поговорить с Белой сейчас же, не откладывая.

– Галя, мне с тобой надо поговорить, – сказал он, подойдя к Белой, как только Желтухин передал уточнение боевой задачи.

– А, говори. Я всегда готовая поговорить. – Она глянула на него с ухмылкой. – Или у тебя секретное? Тогда можно шепотом. Садись. – Указала на раскладной стул, на котором только что сидел Желтухин.

– Шепотом! Творишь в открытую, а говорить шепотом! Ну-ка, зайди в кросс…

И пошел к себе, помахивая книжкой.

Галя выключила аппарат, поправила волосы, сказала Ильиной, сидевшей за телетайпом по соседству:

– Глянь за моим аппаратом, Надек, я сейчас. – Встряхнула головой. – Комсорг вызывает, опять, наверное, будет рассказывать стишок «Что такое хорошо и что такое плохо»…

Самым трудным, беспокойным в своей работе комсорга, что всегда вызывало его озабоченность, даже растерянность, Игорь считал вот эти разговоры с людьми, в особенности с девушками, по всяким вопросам их поведения, личной дисциплины, исполнения долга и т. п. Еще со школы у него осталось презрение к «моралям», и он готов был хоть каждый день выпускать стенгазеты и боевые листки, организовывать лекции на какие-нибудь общие темы, тормошить Валентинова насчет массовых мероприятий, только бы избавиться от «моралей», самому не выступать в роли докучливого моралиста, тем более сам он, по своей молодости и неопытности, не имел никакого внутреннего права поучать и наставлять людей. Он как-то сказал об этом Лаврищеву, но Лаврищев не одобрил его, даже наоборот, настойчиво внушил ему, что во всяком партийном и комсомольском деле вот эта индивидуальная работа с людьми и есть самое главное и что без этой работы все остальное, в том числе и стенгазеты, и лекции на общие темы, и массовые мероприятия могут потерять всякое значение а превратиться в одну формальность. «Надо работать с каждым человеком, воспитывать и шлифовать каждого человека в отдельности, рассчитывать, на кого, в каких условиях и как можно опереться, и тот парторг или комсорг, который сможет надеяться на своих людей так же, как на себя, тот и будет настоящим парторгом или комсоргом», – сказал Лаврищев.

Игорь хорошо понимал, о чем говорил Лаврищев, Индивидуальная работа с людьми – это стиль замполита. Своему стилю он учил и его, Стрельцова. Но беда в том, что, понимая и сознавая все это, Игорь, когда доходило до дела, забывал о том, что понимал и сознавал, забывал наставления Лаврищева и проявлял так много личной заинтересованности в этой «индивидуальной работе», так много взволнованности и даже горячности, что получалось, будто бы его «морали» были нужны больше ему самому, а не комсомольцам, а раз самому, а не комсомольцам, такими были и результаты: люди только злились на него. И сейчас, вызвав к себе Галю Белую, Игорь успел подумать: «Зря я затеял. На ней зло хочу сорвать. Надо бы выбрать другое время». Но отступать было поздно, Галя следом за ним вошла в кросс, и Игорь сказал ядовито:

– Значит, тебе рассказать «Что такое хорошо?..»

– Расскажи, если охота, – сказала Галя и улыбнулась, и в глазах у нее мелькнул лукавый вызов.

– Не кривляйся, мы с тобой не на гулянке! – С этой девчонкой нельзя было оставаться спокойным!

– Ах, отстаньте вы от меня! – вспылила и Галя. – Освободите от своей заботы, я не маленькая.

– Освободить? От комсомола нельзя освободить, можно только исключить – и ты добьешься этого!..

Они посмотрели друг на друга непримиримо, и Игорь подумал: «Вот и я – хуже Пузырева! Опять горячусь, зачем?» Он знал, Галя только хорохорилась, а на самом деле не переносила никакой «индивидуальной работы» и быстро впадала в слезы, хотя потом оставалась такой же, какой была всегда – неисправимой.

– Брось, Галя, – сказал он мягче. – Давай поговорим спокойно. Присядь. – Она стояла напротив, нервно комкая в руках какую-то бумажку: признак близких слез. – Мне лично от тебя ничего не надо. Я не выслуживаюсь. Я человек гражданский, гидротехник. – Зачем-то улыбнулся: – Незаконченный гидротехник – это и есть мой чин. Но я буду учиться после войны, стану полным гидротехником, – говорил он и в то же время думал: «Зачем все это я говорю ей? Зачем о себе? Надо о ней говорить, я как будто оправдываюсь перед нею!» Галя, однако, внимательно слушала его, а он воодушевился: – Но у нас, Галя, есть еще чин, особенный, самый высокий, о котором мы не должны забывать ни на минуту: мы комсомольцы. И ты и я – мы оба комсомольцы. А кто такие комсомольцы, что это за люди? – Игорь с усилием потер виски, чувствуя, что забирается в дебри. – Комсомольцы – это люди особенного, щедрого сердца. Они живут не для себя, а для людей. Чтобы служить примером – везде, во всем. Это очень высокий чин – быть комсомольцем, Галя! От этого чина легче отказаться, чем обманывать людей. Потому что и люди хотят брать с нас пример…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю