Текст книги "Ожоги сердца (сборник)"
Автор книги: Иван Падерин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 45 страниц)
Так Кулундинская степь – девяносто тысяч квадратных километров – стала одним из крупных земледельческих районов Сибири.
Возможность увеличения производства зерна и продукции животноводства значительно возросла после того, как на полях Кулунды образовались крупные механизированные хозяйства – колхозы и совхозы. В 1939 году только в Степном районе зерновой клин возрос до ста тысяч гектаров. Средний урожай пшеницы составлял более ста пудов с гектара, а в отдельных колхозах, как, например, имени Ленина, где трудилась большая мастерица выращивания пшеницы, тогда еще комсомолка, Мария Кострикина, средний урожай с площади четырехсот гектаров составлял двести двадцать два пуда.
Меня избрали секретарем райкома комсомола, когда по Кулунде ударила сильная засуха, и, в силу сложившихся обстоятельств, вся молодежь района поднялась на строительство заслонов против суховеев. На гривах, на равнинах, местами сплошным фронтом воздвигались тогда еще низенькие стенки из березок и сосенок в несколько рядов, углами, так, чтобы защитить пашню от южного и западного ветров. Лишая себя выходных и отдыха, люди трудились на посадках лесозащитных полос, убежденно веря, что они закладывают основы устойчивых урожаев на много лет вперед. Как трогательно было смотреть на двенадцатилетнего школьника, который украшал землю березками не столько для себя, сколько для своего будущего потомства…
Поезд замедлил ход. Вглядываюсь в знакомый с довоенной поры рабочий поселок станции. Он заметно посветлел. Не видно дыма и копоти паровозных топок: здесь вместо паровозов теперь курсируют дизель-электровозы. Вот и вокзал. На перроне толпятся пассажиры с чемоданами и корзинками. Подталкивая друг друга, они спешат к хвостовым вагонам на посадку. Не спешит, как я заметил, лишь один дежурный по перрону. Возле него стоит высокий мужчина без кепки, голова будто посыпана пеплом. Я сразу узнаю его. Это бывший командир взвода разведки, теперь первый секретарь райкома партии Николай Колчанов. Дважды встречался с ним после войны в Москве. Не по годам удивительно быстро седеет бывший разведчик. Сию же минуту к нему подбегают два шустрых паренька в полосатых майках, показывают руками то на головные, то на хвостовые вагоны. Ясно, кого-то ждут, но не знают, в каком вагоне. Я не спешу выходить. Пусть схлынет толпа – тогда выйду. Дочь и сын с чемоданами уже на площадке тамбура.
– Кого ищете? – спрашивает проводник вскочившего в вагон паренька в полосатой майке.
– Да вот телеграмма из Татарки… Из Москвы едет, а номер вагона не указал…
Никакой телеграммы из Татарки я не давал, однако насторожился: там, возле буфета, перекинулся несколькими фразами со знакомым журналистом из Омска. Неужели он ухитрился дать такую телеграмму сюда, в райком партии?
– А кто он такой? – продолжает допрашивать паренька проводник, заслонив ему ход против моего купе.
– Да бывший нашенский секретарь комсомола… Сергеев, из Москвы едет.
– Из этого вагона здесь сходят трое москвичей.
– Где они?
– Двое младших на выходе, третий вон в купе чай допивает.
Паренек заглянул в купе, потоптался перед дверью и крикнул в открытое окно:
– Николай Федорович!.. Сюда, вот он, тут!..
Выхожу из вагона, и закачалась под ногами земля: вспомнился митинг на этом перроне в час отправки на фронт, когда каждый из нас словами и взглядами заверял родных и близких: «Не волнуйтесь, скоро вернемся с победой». Верили в победу, но не знали, что добывать ее придется так долго и такой дорогой ценой…
Дочь и сын уже без чемоданов ждут меня возле поблескивающей на солнце свежевымытой «Волги». Сажусь рядом с Николаем Федоровичем. Он выводит машину на самую широкую и самую длинную улицу районного центра – около четырех километров. Степные села Кулунды искони славятся размашистостью и широтой. Земли для усадеб здесь всегда хватало с избытком, селились – не теснились. В былую пору выпасы для скота и пашни начинались от скотных дворов и огородных канав. Плетни, ограды и деревянные заборы здесь были редким исключением. Все жили как на открытой ладони, на виду у мира, достаток не таили и бедность не прятали.
Справа и слева знакомые и неузнаваемые улочки, переулки. Знакомые по расположению, неузнаваемые по застройке. Проулков – с одной стороны два-три дома с дворами, с другой огороды – уже не стало. Они застроены по современному типу – дома лицом к лицу, на задах – приусадебные участки. Не видно и подслеповатых саманок, покрытых дерном или соломой. Вместо них выстроились ряды деревянных красавцев с большими окнами, с резными карнизами под железными и шиферными крышами. В центре возвышаются белокаменные здания Дворца культуры, средней школы, райисполкома и райкома партии. Раньше, когда я здесь работал, этого не было. Школа, райисполком, райком размещались в приземистых одноэтажных постройках дедовских времен. А так называемый Дом культуры ютился тогда в бревенчатом сарае в прошлом знаменитого прасола-коневода Никольского. В общем, заурядное кулундинское село, знакомое мне с довоенной поры, теперь обретает вид современного районного центра, верю, скоро станет красивым степным городом, утопающим в зелени тополей, березовых аллей. Вон на гривке перед усадьбой бывшей МТС и элеваторным поселком хороводятся зеленеющие тополя и белоногие березки. Над саженцами тех тополей и березок шефствовали пионеры начальной школы с Крестьянской улицы. Мизерные чахлые саженцы передали тогда пионерам, просто для того, чтобы не водить юных энтузиастов лесопосадок далеко в поле. А теперь в тех пионерских посадках, уже под тенью деревьев, как видно, разместился детский сад: там много детишек в белых панамках. Они, как цыплята вокруг квочек, перекатываются от дерева к дереву. Небось кто-нибудь из тех пионеров с Крестьянской улицы теперь стал отцом или матерью и приводит сюда своего ребенка, каждый раз находя глазами то самое дерево, которое держал в своих руках и холил в детстве. Этим нельзя не гордиться – с юности смотрел вдаль.
Перед Дворцом культуры много людей. Они собрались сюда на какое-то совещание. Среди пожилых мужчин и женщин замечаю знакомых и прошу секретаря райкома отвезти нас в тихий уголок.
– Голова разламывается, – схитрил я.
– Понимаю, – ответил Николай Федорович, – в нашу райкомовскую гостиницу, в дом, где ты жил перед войной.
Дочь и сын захлопали в ладоши:
– Совсем хорошо! Спа-си-бо…
– Спасибо, – повторил я. – Завтра встретимся…
Короткая июньская ночь кажется мне нескончаемо длинной. Мысленно поднимаюсь куда-то под облака и окидываю взглядом расположение улиц районного центра. Две главные улицы пересекаются невдалеке от райкома. Они напоминают положенный на землю крест. К нему примыкают переулки из одиноких домиков, изб, в которых до сих пор думают и тоскуют о тех, с кем ушел я на фронт. И вот сейчас я вернулся, а они…
Слышу повелительный голос самоосуждения: приземляйся, москвич, хватит парить под облаками, рассказывай людям земную правду о войне, чем поможешь им и себе нести добрую память о погибших. Не скрывай своих дум и чувств. Откровенность всегда помогает устанавливать взаимопонимание в любом коллективе. Это ты знаешь по личному опыту фронтовой жизни…
Закрываю глаза – и теперь уже четко вижу лица людей, что стояли у подъезда Дворца культуры перед началом какого-то совещания. Узнаю отцов, матерей и родственников моих боевых друзей. Во взглядах и на лицах нет хмурости, вроде довольны, что проехал мимо них. И секретарь райкома партии умело ответил мне на ложную жалобу о болях в голове. Он сказал просто: «Понимаю», – но я, кажется, смутил его своей хитростью. Ему, конечно, не трудно было угадать, почувствовать мое настроение. Но какое слово ждут от меня отцы и матери моих боевых друзей, если горечь военных утрат еще не забыта, а тут еще столь трудное лето?
С восходом солнца вышел на крыльцо домика из трех комнат, названного райкомовской гостиницей. Вышел и вижу: через огороды, напрямик ко мне идет торопливым шагом пожилая женщина. Кто это? Неужели мать Миши Ковалева, погибшего в дни боев за Калугу? Да, она. В прошлом крупная, дородная и властная женщина, теперь сгорбилась, усохла, но голос не потерял басовитости.
– Ванятко! – кричит она так, что эхо прокатилось по улице. – Трех петушков зарубила, завтракать ко мне вместе с детками… Не вздумай отказываться!
– Приду, – ответил я перехваченным от волнения горлом. Голос застрял где-то в груди.
– То-то же… У колодца ждала, когда выйдешь. Боялась, прогляжу – к начальству убежишь.
– Не убегу, – заверил я ее, – в первую очередь к вам.
– Вот спасибо. Память имеешь. Побегу самовар у соседей занимать, электрический.. Ты небось теперь только из электрического, модного, по-московски.
– Здесь готов горячие угли глотать.
– Не казнись. Чую, почему с таким опозданием приехал, но и теперь будь оглядистей. Есть тут одонки, в святых рядятся, могут и тебя затянуть, вроде грехи искупать, – уходя, предупредила она меня. – Непременно с детьми приходи, для них петушков-то зарубила.
Одонками в Сибири называют остатки сена на месте бывших стогов в остожьях. Прелые и примерзлые к земле пласты сена трудно брать зимой. Их оставляют вроде впрок на весеннюю бескормицу, и такие остожья считаются страховым фондом незадачливых скотоводов: в затяжную весну скот сам сюда придет, с голодухи и прелое сено подберет… Однако мать Миши Ковалева предупредила меня в каком-то ином плане. При чем тут прелое сено и голодный скот, когда ее и мои думы связаны с памятью о войне, о погибших, о ее сыне! И кто это может затянуть меня куда-то грехи искупать, когда я сам иду и ищу людей, перед которыми готов быть на исповеди без права на оправдание своих ошибок.
Спешу к колодцу, приношу ведро свежей, пахнущей талым льдом воды, умываюсь, поднимаю дочь и сына – скорее в дом Ковалевых.
3
Не перестает скрипеть калитка. Дом и ограда Ковалевых заполняются родными и знакомыми Ксении Прохоровны. Она сидит рядом со мной в переднем углу с рушником на коленях и, то и дело поворачиваясь к открытому окну, почти каждого встречает в калитке приветливым словом:
– Заходи, заходи…
Ей уже за семьдесят, но еще подвижная: успела приласкать моих детей, похлопотать на кухне, подсказать снохе – жене приемного сына, какую посуду надо убрать со стола после завтрака и какую поставить к чаю, нырнула в подпол за вареньем из огородной земляники и вот сидит со мной рядом.
– Приемный сын Сеня у меня из детдома. Взяла сразу после извещения о гибели Миши. Кормились на пенсию и огородом. А теперь Сеня сам хорошо зарабатывает. Трезвенник и старательный. Уговариваю их, чтоб поскорей внука мне подарили…
В доме стало тесно и душно. Решаем перенести стол во двор. Свертывать разговор до чая у сибиряков не принято. Первая чашка на блюдце только для обдува – самая горячая, вторая для размочки языка, после третьей – душа нараспашку. Мне предстоит рассказать о боях под Москвой, об участии сибиряков в освобождении Калуги, о подвиге Миши Ковалева. Именно этого ждут от меня его мать, родственники, соседи. Ждут терпеливо, покладисто – куда я перевожу взгляд, туда и они смотрят.
Кто-то уже взял за уши самовар, когда на пороге появился высокий, ладно скроенный мужчина неопределенного возраста. Неопределенного потому, что выправка у него почти солдатская, гимнастерка перехвачена широким ремнем, бородатый. Борода с проседью напоминает по цвету и форме деревянную лопату с выщербленным острием. Под бородой поблескивает золотом медаль «За оборону Сталинграда». Смотрю ему в глаза. Где-то встречался с таким взглядом, но не могу вспомнить где. Он приближается ко мне с протянутой рукой, собирается что-то сказать. Перед ним встает хозяйка дома:
– Погоди, Митрофаний, – говорит она, – выбирай место на Завалинке. Сейчас все туда выйдем.
Тот помялся и вышел.
– Кто это? – спросил я.
– Из Рождественки, потом поясню, – тихо ответила она и, подумав, громко добавила: – Он обещал мне Михаила вернуть.
– Дух, а не тело, – заступилась за Митрофания еще сравнительно молодая женщина, что притулилась на конце скамейки возле печки.
– А ты, Аннушка, этот дух хоть раз за руку держала?
– Окстись, Прохоровна, не рушь веру в людях. Дух-то уже пришел к тебе в дом.
Женщина, глядя на меня, перекрестилась. Я почувствовал себя неловко. В открытом окне показал свою голову Митрофаний.
– Сущую веру в дух грешно понукать, – поддержал он Аннушку и, помолчав, уточнил: – Дух верных патриотов Руси живым словом в людской памяти живет.
– Оптом, сразу покупкой занялись, – упрекнула их Ксения Прохоровна и, перехватив поднятый кем-то со стола самовар, повернулась к открытому окну: – На-ка вот, духовник, подержи, да не ошпарься, пока мы стол выносим.
– Жар через окно, покорность через порог… Твоя в доме власть, готов служить, – согласился тот, принимая самовар.
К чему он так сказал – я не понял, но тут же заметил, что к его голосу прислушиваются все, кроме хозяйки дома. Ему не откажешь в умении привлекать к себе внимание и внешностью, и замысловатыми изречениями. Бросил вроде невзначай какую-то непонятную фразу, блеснул медалью на груди и… Теперь следи за ним – зачем он сюда пришел незвано-непрошено? Так и есть. Ксения Прохоровна взглядом и жестами дала мне понять, что не звала его на эту встречу, но коль пришел – не выгонишь. И уже на пороге предупредила меня:
– Смотри, прилипнет к тебе, не отстанет, как тень, а возле него всякие одонки ошиваются. Всюду с медалью за Сталинград себя показывает…
Теперь я почти уяснил суть слов матери Миши Ковалева, сказанных при утренней встрече возле гостиницы. Я боялся, что она сурово и строго будет осуждать меня за смерть сына, но пока вижу в ней доброжелательного советчика – быть осмотрительным.
Три раза подливали в самовар с электрическим подогревом. Чаепитие и разговоры затянулись до жаркого солнца. Услужливая Аннушка принесла из погреба квасу в туеске, холодного, даже стенки бересты запотели.
– Испробуйте, холодненький, на хлебных отрубях, – сказала она, подвигая ко мне туесок.
– Негоже, – остановила ее Ксения Прохоровна. – Жар жаром гасят, а ты лед предлагаешь, без голоса человека хочешь оставить. Небось еще молочком от дикой коровки скрепила?
– Проверь. Думаешь, только ты одна трезвенница?
– Ладно, помолчи, дай человека дослушать.
Рассказываю все, что помню о Мише Ковалеве, о его подвиге. И когда моя устная повесть о нем дошла до прощального салюта – я встал. Поднялась и окаменела рядом со мной его мать. Отодвинули от стола табуретки и скамейки. Поднялись и те, кто сидел вдоль завалинки, на перевернутых кадушках, на бревнах разобранной стайки. Все стоят, опустив головы, будто перед ними не стол посреди двора, а надгробье над братской могилой, где похоронен замполитрука Михаил Ковалев.
И тут я уловил, что допустил какой-то просчет в угоду Митрофанию. Если все стоящие были неподвижны и смотрели только себе под ноги, на землю, то он жадно, каким-то торжественным взглядом фиксировал свое внимание на мне и стоящей рядом со мной матери Миши Ковалева. В его глазах читалось: «Вот убедитесь, люди, в правоте Митрофания, не считайте его убогим, он знает, как надо утверждать веру в дух и кого брать себе в помощники в таком деле». Значит, я сработал на него. Да, здесь он моя тень. Надо быть действительно осмотрительней. И еще: нельзя мне уезжать отсюда так скоро, как планировал.
К столу больше никто не присел. Снова заскрипела калитка, как мне теперь показалось, тихо и жалобно. Дольше всех неподвижной оставалась Ксения Прохоровна. Я тоже не смел тронуться до тех пор, пока она не подняла глаза, затем прижала мою голову к себе и почти шепотом повторила несколько раз:
– Спасибо, сынок, спасибо…
В груди у нее что-то прихлипывало, клокотало, похоже, слезы, которые она сумела сдержать в себе, чтоб смотреть на людей сухими глазами. Да, разве можно быть хлипкой при людях? Тогда каждый кому не лень будет использовать ее слабость в своих целях, ведь она с давних пор слывет кремневой и непреклонной перед любой бедой и несправедливостью. Потом, оставшись наедине с собой, как бывало в молодости – муж ее был убит из-за угла выстрелом из обреза в первый год коллективизации, – смочит слезами и кофту и подушку.
Перед калиткой она остановила меня:
– Знаю, в райкоме тебе надо показаться. Иди, а дочку и сына оставь здесь… Повеселей мне будет, на озеро с ними схожу. А там скажи: побывала я сегодня на фронте рядом с сыном. Правду ты о нем сказал. Он такой и был. Боялась, в опасном деле сробеет, а он остался таким, каким родился. Под своим сердцем вынашивала его… Вот видишь, при тебе могу и слезы показать. Мало их у меня осталось… В Яркуле у Таволгиных тебе надо побывать непременно. Потом обязательно в Рождественке, там многие по наущению этих не верят похоронкам, сколько лет ждут, истощают себя ложной верой и подачками. Побывай еще… да ты сам знаешь, у кого надо побывать.
В райкоме я застал только первого секретаря. Весь аппарат в колхозах и совхозах. Лето засушливое, ни одного дождя с весны. Идет подготовка к перегону скота. Маточное поголовье – в Барабу и к Обской пойме, молодняк – на сдачу живым весом.
– Как спалось, как завтракалось? – спросил меня Николай Федорович, садясь рядом со мной. Он уже знает, где я задержался до жаркого полудня.
– Прошу заказать Москву, – сказал я и назвал номера двух телефонов, служебный и домашний, Леонида Сергеевича Соболева.
– Жаловаться или сбегать от жары торопишься, комиссар?
– Теперь к слову «комиссар» нужна приставка «бэу», – заметил я. – Бывший в употреблении, поэтому могу и жаловаться и проситься в прохладу.
– Да-а-а, – протянул Николай Федорович, упрашивая междугородную связаться с Москвой как можно быстрее.
Он, конечно, не поверил тому, что я сказал, и незамедлительно попросил уточнить:
– На какой день заказывать билеты? И сколько – три… один?..
– Сейчас прояснится, – ответил я.
Сидим, смотрим друг другу в глаза. Он ждет начала моего разговора, я – звонка из Москвы, чтоб передать просьбу о продлении отпуска, а если это невозможно, то освободить меня от штатной должности в правлении и от обязанностей председателя военной комиссии со дня ухода в отпуск.
Звонок телефона прерывает наше молчание. Поднимаю трубку. В Москве еще раннее утро. Отвечает квартира Соболева. Называю себя, прошу Леонида Сергеевича.
– Я у телефона, – отвечает он. – Что у тебя там случилось?
– Побывал сегодня в семье погибшего на фронте друга…
– Понимаю…
В телефоне послышался замедленный выдох: Леонид Сергеевич и по голосу умел угадывать чувства и настроения товарищей.
– Не могу я так – приехал и уехал. Прошу продлить отпуск или освободить…
– Можешь не пояснять. Об освобождении вопрос снимается, а отпуск… продлим. Сколько надо?
– Задержусь до осени.
– Как мне известно, ты там не один.
– Дочь и сын со мной. Их отправлю раньше.
– И тоже не спеши. Пусть познают, как добывается хлеб.
– С хлебом нынче здесь будут сложности.
– Знаю, ведь ты в Кулундинских степях?
– Да.
– Мой поклон кулундинским хлеборобам. Сочувствую… Продление отпуска подтвердим телеграммой…
Кладу трубку на рычаг.
Николай Федорович обходит стол и останавливается за моей спиной:
– Значит, все-таки не «бэу»!
– Но и не первой свежести, однако готов встать в строй взвода разведки, которым командовал в свое время лейтенант Колчанов, а теперь первый секретарь райкома партии. Жду команду. – Я повернулся к нему лицом, вытянувшись в струнку.
– Отставить, – произнес он улыбчиво с иронией, – строевая подготовка отменяется.
– Почему?
– В разгар боя шагистикой не занимаются.
– Уже идет бой?
– Не бой, а сражение.
– Тогда прошу указать цели.
– Цели… – он прищурил левый глаз, как бы поймав меня на мушку. – А как вчерашняя боль в голове?
– Она была ложная, – сознался я.
– От ложного самовнушения, – уточнил он.
– Прошу объяснить обстановку, – попросил я, уклоняясь от разговора о причинах моей вчерашней хитрости.
Николай Федорович присел к столу против меня, нахмурился. На впалых щеках обозначились белые пятна. Похоже, он намеревался сказать: «В такую пору и богу помолишься, лишь бы дожди пошли», – но он только посмотрел на потолок и произнес:
– Обстановка не из радостных.
– Хочу вникнуть в существо, – сказал я.
И теперь ему, кажется, в самом деле захотелось мысленно вернуться в свой взвод, на боевые позиции военной поры.
Он предложил:
– Давай условно, хоть на час переместимся в подвал того дома, в который сию минуту врезалась бомба.
– И взорвалась? – спросил я.
– Взорвалась… Нас завалило, но мы остались живы. Перед нами стоит задача не только выбраться из развалин, но еще организовать оборону этого дома.
– Как мне помнится, – прервал я его, – это не условный и не придуманный эпизод, а достоверный факт из боевой жизни снайпера Василия Зайцева и моего собеседника. Могу точно назвать место и дату: Сталинград, район Метизного завода, двадцать седьмое сентября сорок второго года.
– Спасибо за уточнение, – сказал он и, помолчав, продолжил: – Когда мы выбрались из подвала, то развалины дома стали для нас родными. Мы не покинули их. Пришло подкрепление, и тут образовался опорный пункт батальона. Даже комбат переместился в наш подвал: две бомбы в одну точку не ложатся. В общем, выжили, выстояли, победили. Но могло быть наоборот, если бы в эту точку угодила в тот час еще одна бомба…
– Как известно, этого не случилось.
– Правильно, не случилось, – согласился он, – иначе кто-то из нас в этом присутствии должен был отсутствовать… Но люди нашего района по собственному опыту, по личным наблюдениям утверждают, что и вторая, и третья бомба, и десятая ложатся в одну точку.
– Но здесь же не было бомбежек?! – вырвалось у меня.
– Хуже, в прямом и переносном смысле.
– Не понимаю, прошу пояснить.
– Пояснить… Разрушенный бомбами дом или завод можно восстановить сравнительно быстро, за считанные месяцы. А вот как восстановить плодородие посевного поля, если ветровая эрозия истощила почву донельзя? Два года подряд летом и зимой удар за ударом… и все по самым плодородным пашням. Накопится где-то заряд горячих песков с ветром и несется сюда с ураганной силой… Соберется где-то вихревой заряд каких-то сумасшедших сил и начинает кружить по нашим полям, сдирает плодородный слой, обнажает землю, что называется, до самых костей. Больно смотреть…
Николай Федорович перешел в свое кресло, открыл стол, достал пачку фотографий и раскинул их передо мной.
На фотографиях – поля, скотные дворы, улицы деревень – все окутано чернотой. Даже окна домов черные. Не видно и светлых людских лиц. Мрачная ночь.
– Скучновато, – выдохнул я.
– Это снимки прошлого года. Они сделаны на третий день после черной бури, – пояснил Николай Федорович и принялся называть факты и цифры – какой урон понесли от черной бури колхозы и совхозы района.
Сидим, размышляем вслух час, другой. На стол легла карта района. Отмечаю взглядом отдельные пункты, в которых собираюсь побывать, навестить в них родственников моих боевых друзей. Спрашиваю:
– Там все так же мрачно, как на фотографиях?
Это возмутило Николая Федоровича:
– Как плохо ты думаешь о своих земляках!.. Да, мы ведем тяжелый бой, несем местами невосполнимый урон, но это не значит, что опустили руки, окончательно сникли. Ничего подобного… Ты же уже успел посмотреть на районный центр. Неужели не заметил никаких перемен… Ну вот, даже станционный поселок тебе понравился. Там действительно не стало копоти паровозных топок, хоть никаких важных обнов у железнодорожников не прибавилось. Впрочем, обстановка тебе ясна, выбирай маршрут, посмотри, поговори с людьми, тогда лучше поймем друг друга.








