Текст книги "Моя купель"
Автор книги: Иван Падерин
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 27 страниц)
Сидим, размышляем вслух час, другой. На стол легла карта района. Отмечаю взглядом отдельные пункты, в которых собираюсь побывать, навестить в них родственников моих боевых друзей. Спрашиваю:
– Там все так же мрачно, как на фотографиях?
Это возмутило Николая Федоровича.
– Как плохо ты думаешь о своих земляках!.. Да, мы ведем тяжелый бой, несем местами невосполнимый урон, но это не значит, что опустили руки, окончательно сникли. Ничего подобного... Ты же успел уже посмотреть на районный центр. Неужели не заметил никаких перемен?.. Ну вот, даже станционный поселок тебе понравился. Там действительно не стало копоти паровозных топок, хоть никаких важных обнов у железнодорожников не прибавилось. Впрочем, обстановка тебе ясна, выбирай маршрут, посмотри, поговори с людьми, тогда лучше поймем друг друга.
На большаках и проселках
Перед сумерками озеро Яркуль побагровело, как будто солнце улеглось здесь на ночной отдых и натягивает на себя сшитое из цветных лоскутков одеяло. Похоже, зябко ему на дне глубокого озера: мелкая рябь подкатывается к берегу. Проходит еще несколько минут, и перед глазами открывается игра сумеречных красок. Перламутровая россыпь прибрежных всплесков сменяется синеющей гладью. Голубые и охристые блики на отмелях смешиваются с наплывом сизой темноты, усыпанной фосфористыми блестками. А там, вдали, закачалась бирюзовая паутинка испарений, из-под которой просвечивает звездная лазурь отраженного в воде неба. Плеснул невдалеке ненасытный окунь или прожорливая щука – и кажется, закачалась вся вселенная...
Таких живых красок со множеством причудливых перемен мне еще не доводилось видеть. Стою как завороженный перед творением волшебного художника, имя которому – природа. Я пришел сюда, к лодочному причалу, после того, как побывал в доме, точнее, во дворе Таволгиных – родственников Андрея Таволгина. Дом был закрыт. Старушка из соседнего двора сказала:
– Сам ушел на острова, к вечеру аль к утру вернется, а хозяйка в район уехала, наведаться в больницу.
– Их только двое? – спросил я.
– Считай, скоро будет трое...
Ничего я не понял, кроме одного: «сам ушел на острова», значит, уплыл на лодке и вернется, надо полагать, не раньше как в полночь. Домогаться – зачем он ушел на острова и когда вернется хозяйка – не стал. Поспешил спуститься под берег, подышать прохладой, искупаться в озерной воде. И вот стою, затаив дыхание, перед живыми красками озера. Раньше, до войны, я бывал в Яркуле, но такой игры вечерних красок не замечал. Может, потому, что в молодости мы вообще многого не замечаем?
Тихо на озере. Ночной синевой наливается даль. Золотыми теплыми кострами загораются в ней окна домов, выстроившихся вдоль высокого берега. К этим краскам и свету в окнах добавилась еще музыка. Будто выплеснул кто-то с берега звонкую рассыпчатую струю звуков. Они выкатились на водную гладь и, как бы взбодрив сумеречную тишину, загуляли, закружились в прибрежных заводях, споря с эхом в камышовых зарослях на той стороне. Сначала мне подумалось: два гармониста с разных сторон ведут перекличку, вторят одни и те же аккорды народной мелодии. Голоса, подголоски и басы почти выговаривают:
Пойду, выйду ль я на реченьку,
Посмотрю на быструю...
К ним подстроились тонко тренькающие струны балалайки. Тут же гитара лад в лад подключила свои аккорды. Красиво, стройно, звучно. Ясно, что яркульские парни вышли на берег – созывают ровесников и ровесниц знойную грусть разгонять. Молодость и в засуху свое берет, не вянет. Хоть выбегай к ним и сознавайся, как мы в былую пору от зари до зари будоражили ночь песнями. И они будто подслушали меня, завели веселую «Светит месяц» и опять распевную: «Был молод, имел я силенку». Вроде для меня или даже про меня, про мою молодость поется в этой песне...
Гармонь, похоже трехрядка, явно в руках человека с хорошим слухом и строгим, разборчивым вкусом. Ни одного фальшивого звука, ни единого сбоя. Слышно, как перебегают чуткие пальцы по отзывчивым ладам и звучат, звучат знакомые мотивы, а то вдруг вперехлест врывается россыпь звонких переборов, да таких заразительных, что в пятках зуд появляется. Тряхнуть бы, что ли, стариной до искристых вспышек под каблуками.. Какой молодец гармонист!
И тут мне вспомнился Кеша – Иннокентий Тимонов, друг детства, с которым учился в одном классе, вступал в комсомол, путешествовал по таежным горам Сибири. Музыкант и завидной красоты парень. Сколько девчонок, самых привлекательных и самых нежных, дарили ему тайком и в открытую свои искренние улыбки, а он будто не умел ни улыбаться, ни замечать девичьих влюбленных глаз. Тульская трехрядка – подарок старшего брата, работавшего где-то под Москвой, – владела его сердцем без остатка. Синеглазый, прическа волнистая, стройный, гибкий, бывало, выйдет со своей трехрядкой на улицу – и окна домов нараспашку: новый мотив уловить, на гармониста посмотреть. Без новинок, услышанных по радио, он на улицу не выходил. Стар и млад были рады послушать его.
Перед войной Кеша приехал из Новосибирска в Степной район по моей просьбе. Скучновато у нас проходили концерты художественной самодеятельности: не было хорошего музыканта. Помню, вышел как-то он на сцену со своей трехрядкой, пробежал быстрыми пальцами по пуговицам ладов, вроде горсть певучих монет высыпал на стекло, и зал замер. Необыкновенно виртуозно «Турецкий марш» Моцарта он тогда сыграл. И как сыграл! Не верилось, что на сцене звучала одна трехрядка. Не оркестр, а всего лишь одна трехрядка до отказа заполнила зал музыкой, от которой захватило дыхание. А он, друг моей юности Кеша, Иннокентий Тимонов, широким шагом приблизился к краю сцены и спросил зал:
– Что вам еще сыграть?
– Что можешь!..
– Моя трехрядка все может, дайте только мотив.
Так было положено начало организации музыкальной школы в районном Доме культуры. Работа школы – радость юношей и девушек, любящих музыку, – была прервана войной, Иннокентий Тимонов ушел вместе со мной на фронт.
Весной сорок второго года он был отозван из нашего батальона в дивизионный клуб. Мы были рады за него. Пусть и на фронте не забывает про свое призвание. Но когда наша 284‑я дивизия оказалась в окружении – это было в районе Касторной, – Кеша прибежал в свой батальон. Я направил его в противотанковую батарею Ильи Шуклина – отважного и умного артиллериста. Кеша ушел к Шуклину. Ушел и не вернулся. Как мне сказали позже, он был раздавлен гусеницами немецкого танка возле орудия.
Тогда мне думалось, что я больше никогда и нигде не услышу такого звучания трехрядки, как в руках Иннокентия Тимонова; если останусь жив, то после войны в память о нем обязательно куплю своему сыну трехрядку... И вот слышу похожие быстрые переборы, дробящие приозерную тишину звуки, ладное чередование аккордов, тот же ритмичный рокот басовой партии. И звучит все тот же Моцарт. Импровизация, как подсказывает мне слуховая память, такая же, какую позволял себе Иннокентий. Неужели он выжил? Не может быть. Он погиб, но мы его не хоронили. Однако исполнителей-двойников не бывает, могут быть лишь талантливые подражатели. Впрочем, похоронки и на живых приходили. Как мне быть? Бежать на берег и выяснить? Если это он, то узнает ли меня? Не в лицо, а по голосу – слух у него тонкий. И захлебнется трехрядка, замрет со стоном.
Нет, не буду нарушать напев трехрядки. Завтра, после встречи с Таволгиными, все узнаю об этом музыканте.
Между тем над озером поплыл туман. Звуки трехрядки стали застревать и глохнуть где-то на полпути. Не зря же говорят: соловьи в тумане не поют. Замолкла и трехрядка на берегу. А из тумана стали доноситься скрипы уключин, всплески весел. Сейчас начнут причаливать рыбаки, и я узнаю, где пристает лодка «самого» – Таволгина. Какой он, «сам», и состоит ли в бригаде рыболовов – мне не известно. Придется исподволь заводить с ним разговор.
Встречаю на подмостках одну лодку, другую, ловлю чалки, помогаю притереть борты к разгрузочным садкам. В лодках молодые парни. Стариков не видно. По моим расчетам, отцу Андрея Таволгина уже более семидесяти. Застрял старик где-то на островах, похоже, до рассвета. Подожду, уже забрезжило.
Хочу принять участие в растяжке запутанных сетей-трехстенок, привезенных на просушку и ремонт. Люблю возиться с сетями: проверка и верная закалка терпеливости и выдержки. Разумеется, и смекалка нужна, чтобы выводить, скажем, балберки[1]1
Балберки – поплавки на сетях.
[Закрыть] из режовой путанки. В такие сети обычно ловят рыбу ночными загонами. Обкладывают травянистые заводи, где кормится рыба, и пошли ботать. Трудоемкая, но добычливая работа. Распутывать и ремонтировать сети приходится после каждого выезда: рвутся и скручиваются на зарослях и подводных зацепах.
– Ты кого норовишь тут на карандаш взять? Или ушицы окуневой захотелось? – спросил меня моложавый, с усиками, бригадир, подозревая во мне корреспондента или опытного покупателя свежей рыбы по дешевке.
– С уловом пришел поздравить, – уклонился я от прямого ответа.
– Какой нынче улов! Вода уходит из камышей, засуха. Вся рыба в глубь сместилась, и маловато ее стало.
– А раньше, – напомнил я, – Яркуль считался золотым дном.
– Был золотым, стал медным. Вон одни пятаки – карасики да окунье мелкое... Но корреспонденту можем насыпать корзинку по оптовой.
– Да нет, спасибо! Таволгина жду.
– Андрея?
– Его... – Я хотел сказать «отца», но сделал паузу, чтоб не ввести в заблуждение себя и собеседника.
– Он не рыбак, полевод, – уточнил бригадир. – Вон с лодкой проталкивается к берегу. Позвать?
– Не надо, – ответил я.
Подхожу к лодке – и не верю своим глазам...
Проворно вытянув лодку на сушу так, что днище загремело по гальке, передо мной выпрямился молодой человек. И размах плеч, и рост, и посадка головы... Вглядываюсь в лицо. Еще темновато, но четко вижу ямочки на щеках, похожие на отпечаток лапок цыпленка.
Отступаю к воде, проверяю себя: окунаю руки в воду. Может, еще разуться: лунатиков, их сонные прогулки по квартире останавливают брошенным под ноги мокрым ковриком. Нет, все в порядке – вижу, слышу, осязаю нормально, без отклонений. И уж если подошел к человеку, надо начинать разговор.
– Здравствуйте, – запоздало и растерянно вымолвил я. – Ваше имя... Андрей?
– Андрей.
– А фамилия?
– Фамилия... – Он вяловато обогнул нос лодки, заполненной туго связанными пучками зеленых веток ивняка, присел на борт. – Будем сразу пересчитывать эти пучки и потом за протокол или наоборот?
– Ничего не понимаю, – сознался я.
– Чего тут не понимать: веточный корм нынче берется тоже на строгий учет. Сам за этим слежу, но для своей коровы режу по боковинам мелких островов, до которых никто не дотянется.
– Трудновато вам нынче с коровкой, – посочувствовал я.
– Приноравливаемся, куда денешься. Жена у меня на сносях. Молоко от коровы – верное здоровье ребенку. Корова в семье – помощь и выручка даже в лихую годину. Мать в войну меня родила, и если бы не было коровы... Да что там говорить, как видишь, не захирел, на молоке вырос и на здоровье не жалуюсь.
– Вижу и рад этому, – подтвердил я. – Но тот Андрей Таволгин, которого я знал до войны, тоже, как помню, не жаловался на здоровье. Сын в отца, даже, кажется, пошире.
– Моя фамилия не Таволгин, – поправил он меня, – а Торопко, по матери записан.
– Сын Марины Торопко, которая перед войной была секретарем яркульской комсомольской ячейки?
– Сказывают, была... Утонула она в первую осень после войны. К скотоводам на остров пошла и в полынью угодила... Меня взяли в дом моего отца. Старики признали во мне сына Андрея Таволгина. Потому теперь у меня двойная фамилия. Так можно и записать в протокол: Торопко, в скобках – Таволгин, Андрей Андреевич.
Андрей принял меня за следователя или за уполномоченного по заготовке кормов для общественного животноводства.
– Какой протокол? – удивился я.
– Тогда зачем допрос?
– Не допрос... – Я немножко растерялся, не знал, с чего начать разговор. Пришлось признаться – ночь выдалась для меня такая, что голова кружится и в глазах рябит.
– А кто ты такой, что по ночам тут шастаешь? – спросил он с намерением прервать со мной беседу и заняться своим делом.
Я пояснил ему, что приехал сюда из Москвы и хорошо знал его отца – вместе на фронт уходили. И, передохнув, одними губами проговорил:
– Твой отец подорвался на противопехотной мине... – помолчал, разжал губы, – которая была посажена на моей тропке, но он обогнал меня всего лишь на три шага...
– Постой, погоди... – Андрей удивленно вскинул плечи, тряхнул головой, оглянулся вправо, влево, затем вгляделся в меня: стою ли я на месте или растаял в утреннем тумане. Зачерпнул воды в свою кепку. Из кепки вода струилась, как из рукомойника. Предложил: – Давайте умоемся.
Умылись, сели в лодку. Он на поперечину в корме, я на связки зеленых веток, лицом к нему. Он, вижу, собирается что-то сказать и не может – губы вздрагивают. По щекам к углубившимся ямкам скатились прозрачные и, надо думать, солоноватые капли. Он промокнул их тем же платочком, каким утирался после умывания. Что ему виделось в моем лице – не знаю, но перед моими глазами он вырисовывался живым портретом того Андрея Таволгина, который навсегда остался в моей памяти. Только тот помоложе этого лет на шесть, щеки попухлее и лоб без глубоких морщин. В общем, передо мной в одном лице два Таволгина – отец и сын.
Надо продолжать разговор, а я не могу заставить себя поверить, что передо мной только один этот, реальный Таволгин. Впрочем, зачем я пытаюсь разделить их? Пусть и тот присутствует тут, в моем мысленном представлении, и контролирует, что я буду рассказывать о нем его сыну.
– В армии служил? – пришел мне на ум никчемный, казалось, в эту минуту вопрос.
– Три года в морской пехоте под Севастополем, – задумчиво ответил он и вдруг радостно: – Вспомнил, знаю... На фотографии рядом с отцом!.. Эх, черт, тупица, кого за следователя принял!.. Вы бывший секретарь нашего райкома комсомола?
– Бывший, – подтвердил я.
– Так чего же мы тут в прятки играем?! За мной, в мой дом!..
– Давай сначала твою «добычу» перетаскаем, – предложил я.
– Это мое дело. Впрочем, возьмите весла, а с этим я один совладаю...
Связки веток, стянутые в тугие пучки и соединенные между собой проволокой, переместились с лодки на его спину и грудь с такой быстротой, что я не успел понять, как это получилось. Передо мной вырос двугорбый воз. Он двинулся к отлогому склону берега. Зеленые увесистые тюки покачивают Андрея, проволока врезается в плечо, а он еще оглядывается, подсказывает, чтоб я ненароком не поскользнулся, не вывихнул ногу.
Перед домом встретилась старушка из соседнего двора.
– Андрейша, – сказала она, – тебя тут вчерась спрашивал какой-то из района. Музыканты на берег выходили, а он куда-то скрылся.
– Вот он. – Андрей повернул свою ношу и задел меня так, что я чуть в стену не влип. Но старушка увидела меня.
– Он самый... Бегу самовар ставить.
– Спасибо, – ответил Андрей, когда я наконец-то догадался выйти вперед и открыть ему ворота.
Во дворе двугорбый воз приподнялся на бугорок, на землю ухнула зеленая масса. Отдельные связки лопнули.
– Фу, – выдохнул он. – Вот такими вениками приходится и париться, и скот кормить.
Бревенчатый пятистенок под тесовой крышей снаружи украшен резными наличниками на окнах и обновленным крыльцом с фигурными стойками. Во дворе хозяйский порядок. Над погребом навес – грибок, побеленный известью. В самом доме – в прихожей и в горнице – чисто, уютно, полы застланы домоткаными дорожками. В прихожей стол, покрытый скатертью, шкаф с книгами, диван; в горнице две кровати, над ними продолговатые ковры, на почетном месте красивый радиоприемник с проигрывателем, между окнами теснятся застекленные рамки с фотографиями. На одной из них в группе яркульских комсомольцев я замечаю себя – в гимнастерке, фуражка набекрень, скуластик среднего роста. Рядом со мной Андрей Таволгин, в ту пору комсорг молодежно-тракторной бригады, с вымпелом МТС – победитель соревнования. Чубастый, застенчиво улыбается, правое плечо приподнято, так и жди – выдавит стекло из рамки и встанет рядом со мной.
– Здравствуй, Андрей, поздравляю тебя с вымпелом, – глядя на фотографию, говорю я те же слова, какие говорил тогда, весной сорок первого, И, повременив, продолжаю: – Вот приехал к твоему сыну посмотреть, как он живет, работает, послушать его. Хватка у него твоя, хорошим полеводом стал...
– Исполняю обязанности бригадира полеводческой бригады, – вздохнув, уточнил стоящий за моей спиной Андрей, – но хвалиться нечем и жаловаться некому: второе лето поля изнывают от жары, и, как назло, пыль да горячий ветер вместо дождей.
В горницу заглянула белокурая девочка лет двенадцати, как видно, из той же таволгинской породы – они все белокурые и курносые. По фотографиям можно проследить – у всех нос вздернут чуть кверху.
– Дяденька Андрей, – сказала она, – бабушка велела сказать – самовар готов. А шаньги я сама принесла. И можно мне с вами посидеть?
– Можно, только молчком, – ответил он и ушел за самоваром.
Девочка посмотрела на фотографии, затем на меня и, не проронив ни звука, принялась готовить к завтраку стол. Тут появился самовар, тихо допевающий свою самоварную песню.
Завтракаем не спеша, говорим о жизни прошлой и настоящей. Хозяин внимательно следит за порядком на столе, фиксирует взглядом каждое движение моих рук, успевает подвинуть ко мне ближе то сливочник со сливками, то сахарницу, то блюдце с топленым маслом, дескать, это к шаньгам подано, угощайся по-нашенски, по-сибирски и не осуждай, небось в Москве-то отвык от такой сервировки: тарелки без позолоты, ложки штампованные, без затейливых вензелей... Ведь здесь почти все так считают: раз стал москвичом, то непременно подавай кофе в золоченой чашке.
Смотрю ему в глаза, а вижу его отца. Вижу в метро на станции «Маяковская». Катается на «лестнице-чудеснице», и такой восторг на его лице, что у меня не хватает сил сказать: «Остановись, одумайся, ведь у тебя в руках оружие!» Тогда он первым попал на глаза возмущенного комбата, но обошлось без взыскания. С того момента он все чаще и чаще оказывался возле меня. Сильный и всегда жизнерадостный парень. Он не умел унывать, любил жизнь, жил улыбчиво, и вот... Стоим рядом с ним в траншее. Он справа. Ждем красную ракету – сигнал броска в атаку. Он старается оттеснить меня плечом за свою спину. Теснит упорно – ямка на левой щеке, которую мне видно, углубляется. Смеется, дескать, вот так надо перекидываться через бруствер, с улыбкой. Взвилась красная ракета, и мы бросились вперед, не подозревая, что кого-то из нас ждет взрыв противопехотной мины под ногами...
И сейчас, думая о нем вслух, я не верю, не хочу верить, что его нет за этим столом...
Его сын, слушая меня, ждет все новых и новых подробностей, а у меня уже нет сил приблизиться к той минуте... Ведь передо мной его сын! Он прокалывает меня неподвижным взглядом чуть затуманенных усталостью глаз. Ямки на щеках то углубляются, то совершенно исчезают. Его сдержанные вздохи отмечает взмахами густых ресниц девочка. Она не по-детски осмысленно переживает за него. Ей было велено молчать, и она молчит и тем подчеркивает, что уже понимает человеческое горе и проклинает войну...
Договорив, я встал. Поднялся и Андрей и, не задерживаясь, вышел в сени, затем во двор. Там он с каким-то невероятным проворством принялся перекидывать связки пучков веточного корма. Мне было слышно, как летят они от погреба в коровник, ударяясь в стенку пристройки с такой силой, что дом содрогался, будто артиллерийский обстрел начался. Вероятно, он делал это для того, чтобы я не подумал о нем – размяк мужик, слезу пустил.
Минут через десять он вернулся к столу, потный, усталый, и, как бы оправдываясь передо мной за «обстрел» коровника, озабоченно заговорил о заготовках кормов для личного и общественного скота:
– Порезали мужики скот, потому что с кормами было плохо, а теперь дано указание и выпас отводить для частного сектора, и фонды создавать, но вера уже потеряна, мало кто берет телочек. Я держу свою буренку даже в такой трудный год, чтоб другие видели и верили, как выгодно это и тебе и государству.
– Выгодно, а сам теленочка зарезал, – вдруг вмешалась в разговор девочка. – Такой был гладенький, губы мягкие-мягкие, и глаза у него были добрые... Я всю ночь плакала: во сне его видела, – и опять плакала...
– Ладно, Таня, не мешай, кому было сказано...
– Сказано, но мне жалко его, – решилась возразить она.
Детская наивность, но в ней, в этой юной крестьянке, в ее бескорыстно-чистых глазах я увидел что-то такое, что может быть только в глазах человека, выросшего на степной земле.
– Ну ладно, ладно... – Андрей погладил ее светлые кудряшки. – Сбегай-ка лучше в сельсовет и на почту – нет ли там чего от тети Наташи.
– Я сейчас, – согласилась Таня и убежала.
– Вчера целый вечер очень красиво звучала трехрядка на берегу. Откуда этот музыкант и кто он?
– Не он, а она.
– Не может быть!
– Я тоже так думал, когда послушал ее первый раз. В области она живет, но сюда часто наведывается, брата своего разыскивает. Сестра какого-то талантливого баяниста, который погиб или пропал без вести.
– Как бы повидать ее?
– А зачем?
– Я знаю, кажется, того, кого она ищет. Только нет его, погиб под Касторной.
Андрей приложил палец к губам:
– Говорить ей этого нельзя. Не поверит. Ждет и уверена, что брат жив. Узнает правду о гибели брата – и всякое может быть. Она слепая. Музыка для нее – и надежда и радость.
Чтоб снова не углубиться в воспоминания о войне, о гибели родных и близких людей, я спросил:
– Какая работа ведется на яркульских пашнях против ветровой эрозии? Какое участие принимают в этом трудном деле колхозные полеводы?
Андрей будто ждал таких вопросов. По всему видно, плодородие земель его волнует и тревожит. Он полевод. По его мнению, необходимо внедрять всеми силами безотвальную вспашку, осваивать севооборот с межполосными травяными кулисами. Категорически отказаться от практики высокой выработки трактористов за счет бесповоротных гонов.
– Пашем землю от горизонта до горизонта – гуляй ветер по такой пашне без запинок... Дети и внуки будут проклинать нас, если мы оставим им в наследство истощенную, хворую почву без лесной защиты, – сказал он. Сказал так, что я понял: боль земли – его боль, и он не покинет ее, пока она хворая. Не покинет землю, которую пахали его дед и отец. Трудные годы наступили для кулундинцев, но он сын солдата.
Вернулась Таня.
– Дяденька Андрей, тебе велено на телехвон сходить, – выпалила она.
– Эх ты, курносая, «на телехвон»...
– Дяденька москвич тоже курносый, не обзывайся, – огрызнулась она. – Сказано – на телехвон, туда и ступай,
– Ладно, командирша, иду, – покорился он. – А ты постель разбери. Гость всю ночь зоревал на берегу.
– Я сейчас, – согласилась Таня.
Удивительная девочка. Она ведет сразу две роли – свою, детскую, и роль хозяйки дома. Сняла с кровати покрывало, свернула его, затем деловито взбила подушки, расправила одеяло и, как бы между делом, озабоченным голосом пожаловалась мне на Андрея явно заученными фразами:
– Вот так всю жизнь. Уйдет с утра и до вечера глаз не кажет. Сам придумывает себе дело. Хоть сегодня воскресенье, но придумает... Пожалуйста, отдыхайте, а я его покараулю.
Через несколько минут Андрей протопал перед окнами и, остановившись на пороге, спросил Таню:
– Уже спит?
– Тише... – шикнула она.
– Еще не сплю, – ответил я.
– Ну, комиссар, в счастливый день ко мне приехал. Наташенька моя сына мне подарила! Понимаешь, сына! Твоим именем его назову. Видишь, как получается, про отца правду узнал и сам отцом стал... – Он заметался из угла в угол, из дома во двор и обратно. То там, то здесь слышался его бодрый голос. – Таня, беги к бабке, скажи, в район мчусь. Скучно будет – Таня в клуб к музыкантам сводит. Слепую послушаете...








